Текст книги "Частная жизнь импрессионистов"
Автор книги: Сью Роу
Жанр: Изобразительное искусство и фотография, Искусство
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 17 (всего у книги 25 страниц)
Тем не менее в конце 1877 года у него единственный раз в жизни установились близкие отношения с женщиной – с Мэри Кассат, американской художницей, уговорившей свою подругу Луизин Элдер купить у Дюран-Рюэля его «Репетицию балета».
Мэри Кассат, высокую и царственную, с тонкой талией, некрупными глазами и массивной челюстью, нельзя было назвать красивой в общепринятом смысле. Но, как она разумно заметила своей подруге Луизин, в том нет ее вины. Одевалась она безукоризненно, в сшитые на заказ по последней моде костюмы, роскошные ботинки и шикарные шляпы. Держалась чрезвычайно прямо. Говорила громко, по-французски – с ужасным акцентом. Ее грациозно гибкая и выразительная спина завораживала Дега.
Так же, как и он, Мэри относилась к своей работе исключительно дисциплинированно и строго. Прежде чем пуститься в большое европейское путешествие, она окончила престижный колледж в Филадельфии, затем недолго проучилась у художника-академиста Шарля Шаплена. Мэри посетила Францию, Голландию, Бельгию, Италию и Испанию, изучая тамошние музеи и делая копии с картин старых мастеров. В Италии она также знакомилась с основами граверного мастерства. Кроме того, Мэри Кассат хорошо знала японское искусство.
В 1870 году Мэри вернулась в Филадельфию и оставалась там, пока шла франко-прусская война, а в Париж приехала снова в 1872 году, в возрасте 28 лет. Тогда-то и состоялся ее дебют в Салоне. С тех пор она выставлялась там каждый год. Дега вспоминал, что, увидев в 1874 году на выставке ее картину «Ида» (по мотивам Теннисона), подумал: «Вот человек, который чувствует так же, как я».
В 1877 году во Францию приехали ее родители с младшей сестрой Лидией, решившие оставить Питтсбург и поселиться в Париже. Семейство Кассат было процветающим и дружным. Отец Роберт, до того как отошел от дел, был биржевым маклером и агентом по недвижимости, брат Алек являлся президентом Американской железнодорожной компании. Одной из причин переезда родителей Кассат в Париж стал недавний уход Роберта на покой, но главным побуждением почти наверняка являлась забота о здоровье Лидии, которая страдала хронической брайтовой болезнью (перерождением почечной ткани).
Сестры были очень близки. Лидия неумолимо слабела, и все члены семьи (за исключением Алека, оставшегося с женой и детьми в Питтсбурге) хотели жить под одной крышей. В октябре они вселились в апартаменты на улице Божон, располагающейся в весьма престижной тогда части района Пигаль.
У Мэри и Дега нашлось много общего: верность семейным узам, родовое богатство и влиятельность в прошлом, а также почти фанатичная преданность работе. Они все больше нравились друг другу, и Дега начал сопровождать Мэри и Лидию (в качестве ее дуэньи) в походах по модным вечеринкам и салонам, галантерейным магазинам, галереям и Лувру. Мэри призналась, что в свое время, уговорив Луизин купить «Репетицию балета», вернулась в галерею, чтобы еще раз посмотреть другие картины Дега. «Я расплющивала нос о стекло витрины и вбирала в себя все, что могла увидеть».
Дега наблюдал за сестрами с любопытством и симпатией и рисовал их за привычными занятиями: Лидия сидит на скамье, читая путеводитель, между тем как Мэри, опираясь на трость и балансируя, словно хореограф, дающий указания кордебалету, изящно изогнувшись, пристально рассматривает древнеегипетские экспонаты. Ему нравилась и Лидия (у них был общий интерес к литературе), и Мэри. Они начали регулярно встречаться, и Дега представил сестрам кое-кого из своих племянников и племянниц, которые стали позировать Мэри. (На картине «Женщина и ребенок в повозке» она изобразила Лидию и пятилетнюю Одиль Фэвр, маленькую серьезную племянницу Дега, во время прогулки по Булонскому лесу.) Детей Мэри любила рисовать особенно, поскольку находила их «естественными и искренними». «У них не бывает задних мыслей», – говорила она.
Преданная дочь не чаявшего души в своих детях отца и требовательной матери, Мэри, несмотря на исключительно независимый вид и современные манеры, в силу семейных обязательств была несколько отчуждена от романтической сферы. Но ее привязанность к Дега была хоть и целомудренной – во всяком случае, с ее стороны, – однако сдержанно-романтичной. Когда (спустя годы) Луизин Элдер стала настойчиво расспрашивать Дега про Мэри, он ответил: «Я мог бы жениться на ней, но никогда не смог бы спать с ней».
Судя по всему, Дега сделал выбор в пользу пожизненного целибата, несмотря на мысли, которые начали было посещать его в Новом Орлеане. Кроме всего прочего, пребывая в стесненных обстоятельствах, будучи обременен ответственностью за семью, не имея постоянного дохода, зато имея брата-заключенного, он, с точки зрения Кэтрин и Роберта Кассатов, едва ли мог представлять собой достойную пару для их дочери, хотя очень им нравился. Тем не менее его преданность Мэри была очевидна. Она наиболее ярко и своеобразно проявилась, когда у Мэри пропала собака.
Собак, особенно грифонов, Мэри обожала в отличие от Дега, который настолько не любил этих животных, что хозяева вынуждены были запирать своих питомцев, если в гости ожидался Дега. Торговец живописью Амбруаз Воллар как-то пригласил его на обед.
– С удовольствием, – ответил Дега. – Но чтобы никаких цветов на столе… Знаю, что кошку свою вы спрячете, но, пожалуйста, не позволяйте никому приводить с собой собак.
Если навстречу пришедшему в гости Дега выбегала собака, он начинал топать и кричать. Тем не менее Жорж Ривьер, придя однажды к Дега, заметил в углу комнаты маленькую сморщенную мордочку. Это Мэри оставила у Дега свою собачку, пока ходила по делам. И когда эта собачка (или, может быть, то была уже другая) в один прекрасный день пропала, Дега принялся энергично искать ей замену. Он написал человеку, занимающемуся разведением грифонов и явно знающему об отношении Дега к собакам:
Не могли бы Вы у себя дома, на своих псарнях или у своих друзей и знакомых найти мне маленького грифона, чистокровного или нет – не важно (кобелька, не сучку), и прислать его мне сюда в Париж с оказией или бандеролью? За любую цену… Думаю, будет хорошим тоном с моей стороны сообщить, что собака нужна мадемуазель Мэри Кассат, которая обратилась ко мне, видимо, потому, что я известен как держатель высокопородных собак, которых люблю так же, как своих старых друзей, и т. д., и т. д.
Она хочет молодого пса, очень молодого, чтобы он полюбил ее.
Вскоре Дега понял, что Мэри Кассат определенно может стать приобретением для группы. Весной 1877 года, впервые после приезда Мэри в Париж, ее картина была отклонена Салоном. Мэри пришла в восторг от возможности познакомиться с другими художниками – художниками с новыми идеями. Все они полюбили ее, особенно Кайботт и Ренуар, которого забавлял ее акцент. Однажды Ренуар повстречал Мэри, с осиной талией, в платье от Уорта, но при этом «несущую мольберт совершенно по-мужски».
– Я обожаю коричневые тона ваших теней, – сделала ему комплимент Мэри. – Расскажите, как вы это делаете.
– Так же, как вы произносите свои «р», – ответил Ренуар.
Ей с первого же взгляда понравился Писсарро, и, судя по всему, она понимала Сезанна, который, с этим она была согласна, поначалу производил пугающее впечатление. Но за этой видимостью она сумела угадать его чувствительность, даже детскость.
– Когда я увидела его впервые, – рассказывала она, – он показался мне похожим на головореза: огромные глаза с красными белками, которые он выкатывал самым устрашающим образом, какая-то свирепая остроконечная борода… и возбужденная манера речи, от которой звенела посуда.
Но вскоре ей открылась его «нежнейшая, как у ребенка, натура… И я постепенно поняла, что в данном случае нельзя судить по внешности. Сезанн – один из самых терпимых художников, каких я когда-либо встречала. Каждое свое суждение он предваряет деликатной оговоркой “на мой взгляд”… и не отказывает никому в праве быть… верным природе, исходя из собственных убеждений. Он не считает, что все должны быть похожи друг на друга в своем творчестве».
Когда Дега предложил ей участвовать в выставке вместе с ними, она с радостью согласилась:
– Теперь я смогу работать совершенно свободно, без оглядки на мнение жюри.
К концу 1877 года Эрнест Ошеде предпринял отчаянные попытки ограничить урон, нанесенный его состоянию. В октябре он связался с Моне и попросил его выкупить одну-две свои картины, которые чудом удалось спасти от кредиторов. Но Моне к тому времени сам стремительно сползал в финансовую бездну. В конце концов он решил, что единственно верное для него решение – покинуть Аржантей и вернуться в Париж, где он сможет собраться с мыслями и постараться помочь Камилле.
Он снова пошел по кругу, пытаясь занять денег у друзей: Кайботт, Шоке, де Беллио и Золя – все получили от него письма с отчаянными мольбами о помощи. (Между тем ремесленники и прачки всего Аржантея выбивались из сил, стараясь накормить свои семьи, в ожидании момента, когда мсье Моне заплатит им долги.) Он спешил уехать до 15 января 1878 года, чтобы по возможности избежать ареста мебели и картин. Семейство Моне с больной, страдающей Камиллой, которой предстояло рожать через два месяца, начало готовиться покинуть свой обожаемый Аржантей навсегда.
Глава 13
Современная жизнь
«…перенести атмосферу художественной студии на бульвар».
Новый год никому не принес решения проблем. Тем не менее постепенно появлялись признаки того, что критика начинала понимать, в чем состояла цель импрессионистов – показывать сценки современного мира в реальном времени, демонстрировать непосредственный взгляд на подлинную жизнь. Однако борьба продолжалась, поскольку, к сожалению, лишь воплощение этой идеи в единственно приемлемой для буржуазной публики форме – форме портретной живописи – приносило выгодные заказы, а без них выжить было трудно. Поэтому некоторые члены группы стали склоняться к мысли, что у них нет иного выхода, кроме как пойти своей, отдельной дорогой.
В некотором смысле раскол в группе начался еще в конце 1870-х годов. Но, будучи друзьями, несмотря на различие мнений, они пока оставались вместе. Дега, Кайботт и Писсарро по-прежнему не сомневались, что совместные независимые выставки – единственный путь, ведущий вперед. Все трое выступали за организацию очередной экспозиции, Мэри Кассат горячо их поддерживала. Воодушевленная их идеями, из солидарности с новыми друзьями она отказывалась выставляться в Америке.
Нас так мало, что каждый из нас обязан отдавать сообществу все, что имеет. Вы знаете, как трудно создать что-то вроде независимого течения в среде французских художников, а мы продолжаем свою отчаянную борьбу, и нам требуются для этого все наши силы, поскольку каждый год появляются новые дезертиры, – писала она в Нью-Йорк, в Сообщество американских художников.
Моне был одним из первых, кто грозил отпасть от группы. Страдая от болезненных событий в личной жизни, он становился циничным в отношении дальнейших перспектив их союза и будущих совместных выставок. Ему удалось покинуть Аржантей 15 января, однако он понятия не имел, что делать дальше. Мане выслал ему 1000 франков «в счет будущих покупок», чтобы он смог снять дешевое жилье в Париже, де Беллио тоже отстегнул 200 франков. Через пять дней после этого Моне нанял грузчиков, которые погрузили вещи в повозку, но ему нечем было с ними расплатиться. Кайботт передал ему еще 160 франков в долг.
Вскоре Моне уже снова рассылал слезные просьбы о содействии, на сей раз доктору Гаше, которого умолял помочь Камилле. Гаше прислал 50 франков, потом Кайботт, де Беллио и Мане в складчину – еще тысячу. Кайботт купил у него «Завтрак» – картину, написанную Клодом летом в своем аржантейском саду: вынесенный из дома стол, освещенный ярким солнцем.
За несколько дней Моне нашел в Париже квартиру, довольно просторную, пятикомнатную, расположенную на третьем этаже дома № 26 по Эдинбургской улице, между улицами Монсей и Парк Монсо, за 1360 франков в год. Не успели Моне в нее переехать, как 17 марта 1878 года, в студии Клода на улице Монсей, родился их сын Мишель. Свидетелями при получении его метрики были Мане и Эмманюэль Шабрие – молодой коллекционер, только что вступивший в права наследства, один из тех, кого Мане изобразил на картине «Бал-маскарад в Опере». В следующем месяце Шабрие купил у Моне картин на 300 франков.
Неожиданно, если учесть историю группы, первым изменником стал Ренуар. Он понял, что его портрет мадам Шарпентье с детьми – материал, вполне пригодный для Салона. Картина, изображающая двух золотоволосых, одинаково одетых в голубой шелк и белый шифон девочек, позирующих вместе с матерью в шикарной гостиной с роскошными драпировками и коврами, экстравагантным букетом цветов и вазой с сочным виноградом на приставном столике, воплощала все то, что хотела видеть салонная публика, даже несмотря на непривычно вольное расположение фигур. Сидящая рядом с дочерь-ми, откинувшись на спинку дивана, мадам Шарпентье соединяет в себе трогательный образ материнства и высшую утонченность. Ренуар, который никогда не стеснял себя политическими пристрастиями (для него политика сводилась к весьма расплывчатому принципу: за кого бы ты ни голосовал, правительство будет), находился не в том положении, чтобы упустить такую возможность.
Теперь Сезанн презирал и Ренуара, и Моне и разочаровался в Париже. На время он уехал в Прованс, в поисках покоя и убежища в Эстаке (где он прятал Гортензию с Полем), хотя оставался непоколебимо преданным Писсарро и демократическим идеалам группы. Фарс его личной жизни продолжался под боком у родителей, живущих в Эксе. Его отец по-прежнему не подавал виду, что знает о Гортензии и малыше Поле, а Сезанн по-прежнему поддерживал эту игру. Между тем Огюст Сезанн, несомненно, догадывался о том, что происходит, но демонстрировал упрямство, которое, кстати, унаследовал от него сын: тот был готов на все, лишь бы не признать правду, а Огюст был готов на все, лишь бы не признать, что он это понимает.
Мадам Сезанн продолжала помогать сыну и всячески поддерживать его. Запертая в сонном Эстаке, мечтающая хоть о каком-нибудь общении Гортензия сделалась раздражительной, и мадам Сезанн нашла для нее и Поля недорогое жилище в Марселе. Посвященного в этот секрет Золя просили хранить тайну. Когда писал Сезанну в Жас де Буффан, он всегда тщательно следил за тем, чтобы не упоминать о Гортензии и Поле-младшем. Сезанн теперь вел жизнь странника, курсируя между Марселем и Жас де Буффаном, где страстно предавался работе в своей чердачной студии, куда никому не дозволялось входить.
И как это обычно случается в подобных шарадах, вопрос времени – когда ничего не подозревающий посторонний невольно выдаст тайну. В данном случае «посторонним» оказался Шоке, который невинно упомянул в своем письме «мадам Сезанн и маленького Поля».
Не понять, о ком шла речь, было невозможно. Огюст, который читал все письма сына, теперь получил требуемую улику. Сезанн сообщил Золя, что боится лишиться всякого содержания, поскольку письмо Шоке открыло всю правду отцу, который «и так был настороже, обуреваемый подозрениями, и не нашел ничего лучшего, как вскрывать адресованные мне письма, хотя на них ясно написано: “Мсье Полю Сезанну, художнику”». Золя просто посоветовал другу проявлять осторожность.
Когда маленький Поль подхватил незначительную болезнь, Сезанн помчался в Марсель проведать его. Обратный поезд задержался в пути. Опасаясь опоздать в Жас де Буффан к обеду, Сезанн предпочел пройти 20 миль пешком, чтобы не вызывать лишних подозрений.
Мсье Сезанн продемонстрировал, что не лишен чувства юмора.
Он начал останавливать знакомых на улице, предлагая им поздравить его: «А вы знаете, я стал дедом!» – писал Эмилю Золя Поль. – Его видели выходящим из магазина игрушек с лошадкой-качалкой. Только не говори мне, что он купил ее для себя!
И все равно Сезанн проявлял упрямство.
Я делаю все возможное, – продолжал он в письме к Золя, – чтобы убедиться, что у него нет прямых доказательств…
P. S. Не мог бы ты послать Гортензии в Марсель 60 франков?
Между тем Огюст Сезанн уполовинил содержание сына под старым предлогом: тому, мол, ни к чему целое состояние, если он живет у отца в Эксе на всем готовом, а в Марселе пользуется поддержкой матери. И даже несмотря на это, Сезанн стоял на своем, не переставая, по обыкновению, обращаться с просьбами о помощи к Золя:
До него доносятся слухи, что у меня есть ребенок, и он всячески старается поймать меня. Он хочет получить эту новость непосредственно из моих рук…
Золя посылал деньги.
Сезанн и Золя отдалились друг от друга, когда разошлись их жизненные пути, и в течение некоторого времени почти не общались. Успех «Западни» сделал Золя своего рода затворником. По словам Эдмона де Гонкура, в те дни «он напоминал тупого венецианца, эдакого Тинторетто, превратившегося в маляра».
Он приобрел огромный некрасивый дом с обширным участком, бильярдным залом и даже собственной прачечной-бельевой в Медане, к югу от Живерни. Гонкур посетил его в этом, как он его охарактеризовал, «феодальном поместье, словно построенном на капустном поле», которое Золя отреставрировал за бешеные деньги, создав нечто вроде «безумных, абсурдных, бессмысленных искусственных руин». На первый этаж, рассказывал Гонкур, ведет винтовая лестница, а «чтобы попасть в клозет, приходится совершать прыжок в длину, как в пантомиме Дебюро».
Сам Золя уединяется в кабинете, где работает день и ночь в окружении романтических антикварных безделушек, старинных доспехов, с бальзаковским девизом «Nulla dies sine linea»[21]21
Ни дня без строчки (лат.).
[Закрыть] над камином и фисгармонией с ангельским голосом в углу, на которой он играет для себя по вечерам.
Как-то на закате Гонкур записал в дневнике: «Меланхолией веет от этого сада без деревьев и дома без детей».
Сезанн тоже нанес визит Золя и почувствовал себя в его доме непрошеным гостем – неуютно и неуместно. Тем не менее он продолжал держать Золя в курсе «поигрывания мускулами», происходящего в семье Сезаннов. В жизни Поля был момент, когда он едва не вырвался на свободу: увидев в Писсарро своего рода отеческую фигуру, он готов был попытаться пустить корни в Овере. Но при отсутствии перспективы зарабатывать на жизнь рисованием проект оказался неосуществим. Теперь Писсарро был далеко и имел кучу собственных проблем.
Писсарро по-прежнему пребывал в тревоге и подавленности. Жюли все больше опасалась, что впереди у семьи – голодная смерть. Ей приходилось кормить три голодных рта: семилетнего Жоржа, четырехлетнего Феликса и Люсьена, который в свои пятнадцать лет подавал не больше, чем его отец, признаков того, что сможет хотя бы скромно зарабатывать себе на жизнь.
К полному отчаянию Жюли, единственным достоинством Люсьена, судя по всему, был его художнический талант, который Камиль, опять же к ее величайшему огорчению, всячески пестовал. Уже потеряв двоих детей, она панически боялась за будущее остальных и не могла понять, почему ее муж не может просто отвезти свои картины в магазин и продать их.
В течение некоторого времени Кайботт ежемесячно присылал им 50 франков. В конце января от него пришло 750 франков, но он предупредил Писсарро, что больше не сможет помогать ему регулярно. Мюре прислал 20 франков в уплату за картину, а Мэри Кассат купила у него одно полотно и развлекала мальчиков Писсарро, катая их в своем экипаже на прогулках.
Коллекционеры приезжали в Понтуаз и всячески восхваляли работы Камиля, но их визиты почти никогда не заканчивались покупкой. Отчаяние парализовало Писсарро, а Жюли снова была беременна.
Берта Моризо тоже – наконец-то! – обнаружила, что ждет ребенка, весной 1878 года и тут же отошла от светской жизни и даже от живописи, перейдя под лучшее из возможных медицинское наблюдение. Она тихо полеживала в квартире на улице Эйлау и в ожидании осени мечтала, что у нее будет мальчик – «чтобы не прервался знаменитый род». Ее ребенок должен был стать наследником фамилии Мане. Так или иначе, она признавалась Эдме: «Все мы, мужчины и женщины, влюблены в мужской род».
Пока Берта жила затворницей, Париж охватила лихорадка Всемирной выставки – главного события 1878 года. На улицах разворачивались оживленные празднества и торжества. В день открытия выставки 300 тысяч свисающих из окон флагов полоскались на ветру. 12 миллионов гостей съехалось в Париж.
Все, в том числе и Мане, устраивали пышные приемы. Гости валом валили в его студию, чтобы увидеть последние работы мэтра и выпить шампанского. Круг его общения сделался еще более широким, в студии роились бульвардье, промышленники, финансисты, политики и огромное количество элегантных дам. Певец из операбуфф исполнял популярные песенки. Шляпы, украшенные райскими птицами, перемежались цилиндрами; помещение сверкало нарядами от-кутюр. Студия Мане превратилась в место, куда ходили показать себя. Туда стекалось общество избранных, включая Гамбетту и других недавно назначенных министров: в новой республике политики стали знаменитостями.
Как и следовало ожидать, искусство, представленное на Всемирной выставке, не включало в себя работы импрессионистов, если не считать маленькую акварель Мэри Кассат «Голова молодой женщины». Она с помощью Дега работала над картиной, которая, как ей представлялось, должна быть принята, – «Маленькая девочка в голубом кресле». Картина крупным планом изображала насупленную девочку в спущенных носочках (дочь одного из друзей Дега), очень реалистично развалившуюся в кресле, сердитую и явно скучающую. Дега помогал Мэри с фоном, восходящей перспективой, обрезанной краями полотна мебелью и цветовыми контрастами, и Мэри знала, что картина удалась. Но отборочная комиссия выставки состояла всего из трех человек, притом никому не известных, один из них вообще был фармацевтом.
Мане и Антонен Пруст отправились осматривать экспозицию, составленную главным образом из работ всегдашних участников Салона.
– Как они могут высмеивать таких людей, как Дега, Моне и Писсарро, подтрунивать над Бертой Моризо и Мэри Кассат, издеваться над Кайботтом, Ренуаром, Гогеном и Сезанном, если сами могут создать только это! – воскликнул Мане.
Родители Мэри Кассат посетили выставку в надежде завести новые знакомства, но, к своему сожалению, не обнаружили там американцев. К тому времени семья переехала в новые апартаменты на пятом этаже дома № 13 по авеню Трюдэн, там же, на фешенебельной стороне района Пигаль. При доме имелись конюшня для их лошадей и каретный сарай для их экипажей.
Впервые у Мэри появилась студия вне дома, которую предоставил ей отец на том условии, что она будет содержать ее сама.
Это смущает маму, – писал он своему сыну Але-ку, – поскольку для этого Мэри либо нужно продавать свои картины, либо придется расписывать горшки, чего она никогда не делала и представить себе не может, что будет вынуждена делать.
Тем не менее студия означала, что в дневное время Мэри получала свободу.
Мане, хотя у него, как обычно, не было ни малейшего желания выставляться с импрессионистами, без колебаний одобрил ее присоединение к группе и отметил важность этого события для сообщества художников.
Он по-прежнему писал современный Париж, и в его картинах отражались заметные перемены в жизни города: на улицах воочию можно было увидеть новое смешение людей из разных социальных слоев. Мане начал работать над большим полотном, изображающим «Рейхсхоффен» – кабаре, находящееся неподалеку от площади Клиши. Салон отверг его картину «Нана», сочтя ее неприличной, поэтому он выставил ее в витрине галантерейного магазина. Искусство перестало быть исключительной прерогативой аристократии: с появлением новых универсальных магазинов и омнибусов, на которых до них можно было добраться, витрины сделали его доступным для представителей всех классов.
Забавно, что между тем как Ренуар неуклонно двигался вверх, в сторону «от буржуази», Мане спускался в атмосферу пивных, рисуя их тускло освещенные интерьеры, актрис и балерин, отдыхающих от работы в свободные вечера.
– Я рисовал сегодняшний Париж в то время, когда ты еще продолжал изображать греческих атлетов, – дразнил он Дега.
– Ох уж этот Мане, – отвечал на это Дега. – Как только я начал рисовать балерин, он сразу же их перехватил.
Лимончик позировала Мане в его студии для картины «Слива» – это была вариация Мане на сюжет Дега «Абсент». Отказавшись на сей раз от обычного облика женщины полусвета, она, подперев щеку тыльной стороной ладони, сидит за столиком кафе в бледно-розовом платье, другая рука, с зажатой между пальцами сигаретой, лежит на столе, огибая бокал с зеленой сливой, плавающей в бренди, популярном в те времена напитке. Пустой взгляд натурщицы устремлен в никуда.
Похоже, с рисованием на пленэре было покончено: в год Всемирной выставки Мане снова окунулся в городскую жизнь. Наглядной манифестацией новой республики стала жизнь бульваров, где рабочий люд в блузах и кепи, головных платках и шалях смешивался с аристократической публикой в оперных шляпах, корсажах, перьях и мехах. Изменился даже уличный шум: спешащие по делам простолюдины громко перекрикивались друг с другом через дорогу. Уличная толпа представляла собой смесь разных социальных классов.
Мане писал улицу Монье, покрытую белой пылью от свежей штукатурки, с мостильщиками дорог за работой на переднем плане; неподалеку – элегантный закрытый экипаж стоит у бордюра в ожидании седока, быть может, тайно навещающего подругу вроде Наны. В картине также содержится намек: хотя новое лицо республиканского Парижа проявляется весьма отчетливо, война тем не менее не забыта – по улице, удаляясь от зрителя, бредет одноногий человек на костылях. Все лето 1878 года Мане трудился так лихорадочно, что, изредка давая себе передышку, жаловался на усталость, хотя для него это было совершенно не характерно.
30 июня Париж снова вы́сыпал на улицы – шел Национальный фестиваль республики. Районы, где сосредоточивалась мануфактурная торговля – улицы Монторжей, Монье, Сен-Дени, – были эффектно украшены: на старинных готических фронтонах полоскались красно-бело-синие флаги.
Мане нарисовал «Улицу Монье с флагами», расцвеченную вдоль стен большими полотнищами ярких знамен; а Моне сверху, с чужого балкона, написал сливающуюся вдали в багровое пламя какофонию буйных красок на улицах Сен-Дени и Монторжей и бурлящую, ликующую толпу внизу.
Де Беллио приобрел «Улицу Монторжей, Париж, празднование 30 июня 1878 года» кисти Моне «в урегулирование долгов». А спустя несколько дней разоренный Ошеде, который был должен полутора сотням кредиторов более двух миллионов франков, купил его пейзаж праздничной улицы Сен-Дени за 100 франков. Еще через несколько дней он продал ее за двести.
Пока Париж праздновал, кредиторы Эрнеста Оше-де основательно насели на него, требуя возврата долгов. Дюран-Рюэль претендовал на 12 500 франков; его конкурент Жорж Пети – на 70 тысяч, кутюрье Уорт – более чем на 10 тысяч. Замок Роттембург, принадлежавший Алисе, был заложен за 204 тысячи франков и продан дочери Алисы, Бланш, за 131 тысячу. Была пущена с молотка вся мебель Ошеде из квартиры на бульваре Османа.
Свои претензии предъявили члены семейства Реньо, в том числе и сама Алиса (чье имущество управлялось отдельно от имущества ее мужа). Она требовала 90 349 франков в соответствии с законом о разделе доходов, надеясь и на часть суммы, подлежавшей распределению между кредиторами Ошеде. В этом случае она получала «всего» 250 тысяч из общей суммы 906 879 франков.
Предыдущим летом, 5–6 июня 1877 года, коллекция живописи, принадлежащая Ошеде – более сотни полотен, – была распродана на аукционе в отеле Друо. Пока шли торги, Ошеде приговорили к месячному тюремному заключению за неуплату долгов.
В его коллекции в том числе находилось 48 полотен импрессионистов. Поскольку они представляли меньший интерес, их раскупили на второй день, когда схлынул основной ажиотаж. Самая крупная из уплаченных сумм – 505 франков; цена большинства картин колебалась от 35 до 500 франков.
Самым большим огорчением для Ошеде (если не считать собственного разорения, разумеется) было обесценивание картин Моне. Жорж Пети, действующий отчасти или полностью от имени Моне, купил три картины за 173 франка. Де Беллио получил «Восход солнца. Впечатление» за 210 франков. Мэри Кассат приобрела «Пляж в Трувиле» за 200 франков. Фор и Шоке тоже купили картины Моне (к великому недовольству автора, это означало, что Шоке теперь заимел три его картины всего чуть более чем за 200 франков).
Самую низкую цену – семь франков – заплатили за картину Писсарро, девять полотен которого ушли за 400 франков в общей сложности. Для него эти торги стали катастрофой: картины обесценились, а ему по-прежнему приходилось вести каждодневную борьбу, чтобы сводить концы с концами. Он снова был вынужден таскать свои картины по улицам в отчаянной надежде найти хоть одного покупателя, который, по его словам, спас бы ему жизнь, – должен же существовать такой человек. За год аукционные цены на его картины упали в среднем до сотни франков.
– И снова, – жаловался он Мюре, – у меня нет ни гроша.
В «Нувель Атэн» Джордж Мур, по обыкновению, сидел в уголке, наблюдая и прислушиваясь к беседам художников. Он обратил внимание на то, что Писсарро в окружении молодых студентов Школы изящных искусств, ловящих каждое его слово, не выказывает признаков подавленности или тревоги. В 48 лет у него были совершенно седая борода и почти лысый череп: он напоминал мудрого пророка или «Авраама из оперы-буфф – с длинной седой бородой». Как-то, когда он появился в кафе с развевающейся бородой и картинами под мышкой, кто-то крикнул: «Привет, Моисей!»
На протяжении всех торжеств июня 1878 года погода в Париже оставалась прохладной, солнца почти не было, и все время шли дожди. Пока Писсарро топтал парижские улицы, Жюли в Понтуазе сходила с ума. Ей нечем было отдавать долги, оплачивать аренду дома, к тому же дожди погубили ее огород.
Потом от Теодора Дюре пришло письмо, в котором он сообщал, что не сможет в ближайшее время покупать картины. Жюли переслала письмо мужу в Париж, добавив от себя на обороте, что их корова утонула в реке.
Где же ты, черт возьми? – писала она. – Прошло две недели, а ты не стал богаче, не продал ни одной картины, не получил работы. Я ничего не понимаю. Надвигается зима, а ты провел все лето в Париже, притом что сам же говорил: летом там никого нет. Что ты там делаешь? Я так устала от этой жизни.
Жюли никак не могла взять в толк, почему так трудно продать картины. Ей было известно, что существуют аукционные дома, торговцы-посредники и коллекционеры, и она не понимала, почему Писсарро не может просто продать им свои работы. В чем проблема? Жюли была убеждена, что он просто плохо старается.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.