Текст книги "Частная жизнь импрессионистов"
Автор книги: Сью Роу
Жанр: Изобразительное искусство и фотография, Искусство
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 18 (всего у книги 25 страниц)
Твоя мать думает, что это так просто, – написал Писсарро сыну Люсьену. – Неужели она считает, что мне доставляет удовольствие бегать под дождем по грязи с утра до вечера, не имея в кармане ни гроша, сбивая ноги, чтобы сэкономить на омнибусе, притом что я обессилел от усталости и вынужден считать каждую монету, чтобы пообедать или поужинать? Уверяю, это вовсе не забавно. Единственное, чего я хочу, – это найти кого-нибудь, кто поверит в мой талант настолько, чтобы решиться спасти жизнь мне и моей семье.
Одного-двух новых покупателей ему все же найти удалось. Братья Ароза́ (богатые банкиры) купили у него восемь картин, и молодой торговец живописью Портье начал проявлять интерес к его работе. Но Писсарро по-прежнему в основном зависел от милости Мюре и Кайботта, которые продолжали покупать его полотна, чтобы помочь ему. Проблема крылась в том, что круг потенциальных покупателей был слишком узок, а все художники – Моне, Сислей и Ренуар – так же, как Писсарро, стучались в одни и те же двери.
Что мне пришлось пережить, ты и представить не можешь, – сетовал он в письме к Мюре. – Но то, через что я прохожу сейчас, еще хуже, гораздо хуже, чем было тогда, в молодости… потому что сейчас я чувствую, будто у меня больше нет будущего. И тем не менее, доведись мне начать все сначала, думаю, я повторил бы все без колебаний.
В сентябре, после того как родила еще одного сына, Людовика, Жюли решила: все, с нее довольно. И развернула новую кампанию за то, чтобы заставить Люсьена работать. Писсарро был полон опасений, но Жюли оставалась непреклонна.
– Искусство – это для богатых, – сказала она. – А его задача – приносить в дом еду.
Лондонский деверь покойной сестры Камиля Эммы Альфред Исааксон предложил найти для Люсьена работу в Англии, на текстильной фабрике. Это подстегнуло брата Камиля, тоже Альфреда, к действию. Он нашел для племянника место упаковщика в Париже.
Жить Люсьен должен был на улице Пуассонье у своей властной бабки Рашели, которой исполнилось к тому времени 83 года. Она была прикована к постели и жила с племянницей Амелией, модисткой, которая готовила Люсьену безвкусный суп. На работе он путал адреса на упаковках, посылая предназначенные для Индии посылки в Китай.
Его работодатель сказал Камилю:
– Ваш сын хороший парень, но у него нет никаких деловых задатков, и сомневаюсь, что они когда-нибудь появятся.
Моне у себя на улице Монсей становился все более подавленным, теряя иллюзии. Он начал мечтать о жизни в деревне. Однажды в августе, оставив Камиллу с детьми, Клод рано утром отправился на вокзал Сен-Лазар, сел на восьмичасовой поезд и поехал на запад, вдоль извивающейся реки, в Мант, где нанял конную повозку. Громыхая по проселку, та отвезла его за десять миль, к склону Сен-Мартен ля Гаренн. Там, в излучине реки, находилось несколько маленьких островков. Известняковые утесы справа простирались до Рош-Гийона и дальше. Левый берег порос лесом. Оттуда виднелась старинная деревня Ветей с теснящимися вокруг церкви на берегу Сены домами под серо-коричневыми крышами. Вдали таинственно проступали бледные холмы.
На картине Моне «Ветей в тумане» деревня с противоположного берега реки напоминает обнесенный рвом призрачный романтический замок, высоко вздымающийся над водной рябью. Цветовая гамма крыш придает пейзажу мягкий дымчатый флер и создает впечатление бесплотности и нездешности. Красота этого места пленила Моне. 1 сентября он сообщил Мюре: «Я устроил себе студию на берегу Сены в Ветее – восхитительное место».
Ветей, расположенный вдали от наезженных путей и недоступный по железной дороге, обещал семье Моне очевидное преимущество недорогого жилья. Неудобство состояло в том, что поездка в Париж отнимала лучшую часть дня. Здесь Моне мог успешно отрезать себя от столичной жизни, но это не служило аргументом в пользу переезда, поскольку возможности продажи его работ только уменьшались.
Он снял последний дом на краю деревни, у дороги, ведущей в Мант. И здесь со всей очевидностью обнаружилась степень его привязанности к Алисе: он привез с собой не только Камиллу и двух их сыновей, но и Алису со всеми ее детьми, – 12 человек, включая прислугу.
Гувернантка с презрением отказалась ехать. Кухарка, все время ворчавшая по поводу того, что ей не платят жалованье, нехотя согласилась. Немедленно пошли язвительные слухи. Сплетничали, будто у Камиллы и Алисы всего одно приличное платье на двоих и они могут ездить в Париж лишь поодиночке, в зависимости от того, чья очередь пришла надевать платье. (Поскольку женщины решительно различались размерами, едва ли это могло быть правдой, даже будь Камилла в состоянии регулярно кататься в Париж, что тоже не соответствовало реальности.)
– Меня приводит в ужас мысль о том, что жизнь моей жены в опасности, – объяснял Клод Моне доктору де Беллио перед отъездом в Ветей. – Мне невыносимо видеть ее страдания и знать, что я не в состоянии хоть как-то их облегчить… Две-три сотни франков могут спасти нас на время от нужды и забот.
Переезд в Ветей проходил в далеко не благоприятных условиях. Погода стояла холодная, а похожее на сарай помещение, которое они использовали в качестве гостиной, не отапливалось. Чтобы согреться, Камилла стала прикладываться к рюмке, и это не способствовало улучшению ее здоровья.
Через месяц после переезда Моне снова обратился за помощью к доктору де Беллио, умоляя приехать в Ветей и помочь Камилле. Ухаживать за ней приходилось Алисе, которую так угнетала эта ситуация, что Камилла даже спросила у Марты, старшей дочери Алисы, почему ее мать выглядит такой печальной.
В этот момент снова объявился Эрнест Ошеде, решив лично давать детям уроки вместо отсутствующей гувернантки. Моне продолжал искать клиентов и проводил дождливые дни в сочинении писем в Париж. Почти половину доходов Моне/Ошеде обеспечивал доктор де Беллио. Мюре, получив от Моне очередное письмо с мольбами о помощи, ответил: он уверен, что к другим своим клиентам Клод относится чуть более уважительно, чем к нему.
Несмотря на мрачные обстоятельства и унылую погоду, за первые два года в Ветее Моне написал 178 пейзажей. У него стали появляться местные покупатели, и в октябре ему даже удалось заработать 1890 франков.
Состояние Камиллы не улучшалось, а поток благодеяний от де Беллио, Мюре и других, похоже, иссяк. Ответственность за оплату аренды перешла к Ошеде. Домашнее хозяйство, обремененное двумя семьями, испытывало все большие трудности, широко распространились слухи об их долгах.
Моне реагировал в характерном для себя духе: переехав на другой конец деревни, снял более просторный дом. 18 декабря 1878 года он подписал договор аренды.
В новом доме было три этажа, чердак для прислуги и – редкая по тем временам роскошь – «английский» ватерклозет. При доме имелся сад с лестницей, ведущей ко входу, которую Моне уставил белыми и голубыми цветочными горшками. Теперь они жили так же, как Писсарро, – разводя кроликов в клетках и кур.
Моне расторг договор аренды парижской квартиры на Эдинбургской улице и сменил студию на улице Монсей на крохотное помещение в цокольном этаже дома № 20 по улице Вентимий, снятое на имя Кайботта и оплачиваемое им, а сам продолжал рисовать ветейские пейзажи с яблонями в тумане и влажным серым светом, отражающимся в реке. Когда погода не позволяла работать на открытом воздухе, он рисовал детей: Мишеля Моне и его маленького друга (или единокровного брата) Жан-Пьера Ошеде.
В Эксе семейная драма получила развитие, когда в Жас де Буффан переслали из Парижа письмо от живущего отдельно отца Гортензии. Огюст Сезанн решил (вообще-то его можно понять), что с него довольно. Он предстал перед сыном с письмом в руке, но Поль и теперь все горячо отрицал, с детским упрямством доказывая, что раз Гортензия не упомянута в письме прямо, оно могло быть адресовано кому-нибудь другому с такой же фамилией.
Следующий шаг Огюста оказался неожиданным: он выдал сыну 30 тысяч франков. Но тот был тверд, как скала.
– Отец явно чувствует за собой какую-то вину, – сказал он Золя. – Возможно, у него за спиной матери продолжается связь с той симпатичной маленькой служанкой.
Огюсту Сезанну был в то время 81 год.
Гораздо вероятнее, что мсье Сезанн откликнулся на содержание письма. Отец Гортензии тяжело болел, и ей нужно было съездить в Париж навестить его. Что бы ни послужило поводом для решения, принятого Огюстом Сезанном, но притворство, царящее в семье почти десять лет, бросающее тень на отношения Сезанна с Гортензией и ставящее под угрозу отношения деда с внуком, враз просто растворилось: прозрачный пузырь, в котором десять лет пребывали Гортензия с сыном, лопнул. Гортензия отправилась в Париж, а заботу о сыне на месяц взял на себя Сезанн.
Существовало мнение, что Огюст, вероятно, некоторое время наблюдал за Гортензией и удостоверился, что она – женщина достойная и преданная. Осенью она уже рискнула объявиться в Эксе – приехала навестить старого друга Сезанна Эмперера, который из-за болезни не мог работать, так что его семья с тремя детьми практически голодала. Гортензию видели в городе, когда она ходила по их делам. Независимо от того, какими соображениями руководствовался Огюст, ситуация в семье Сезаннов больше не была окутана покровом тайны. В новогоднем письме к Виктору Шоке Поль подтвердил это, открыто назвав Гортензию своей женой.
14 ноября 1878 года время тревожного ожидания для Берты Моризо закончилось. Родилась Жюли Мане, крупная уродливая девочка с широкой головой, «плоской, как булыжник». Берта была блаженно счастлива и объявила, что теперь чувствует себя «как все другие!». Она не могла скрыть радости и делала вид, будто вовсе не разочарована тем, что родился не мальчик, поскольку «для начала новорожденная похожа на мальчика».
Девочку хотели было назвать Розой, но выглядела она не как роза, а скорее как «большой надутый шар», однако при этом была ребенком веселым, «прелестным, как ангел». Берта откровенно гордилась наследственными чертами Жюли.
Моя дочь – Мане до кончиков ногтей, – писала она Эдме. – Она уже сейчас похожа на своих дядьев.
Эдуард Мане был свидетелем при получении метрики племянницы. Весь год он без устали трудился, даже пытался написать портрет одиозного критика Вольфа, в котором, по мнению многих, «с безжалостной точностью отразил дух этого человека». (Вольфу, как и следовало ожидать, портрет категорически не понравился, и он назвал Мане «неумелым мазилой».)
Последние несколько месяцев оказались для Мане тяжелыми, поскольку, устраивая один за другим пышные приемы и принимаясь за важные проекты, он одновременно переезжал из студии на улице Сан-Петербург, 4, в другую, на Амстердамской улице, 77. Новое помещение требовало существенного ремонта, который обещал растянуться на месяцы. В то же самое время Мане перевозил семью в новую квартиру (на той же улице Сан-Петербург, из дома № 49 в дом № 39).
По мере приближения зимы он чувствовал себя все более изнуренным. Делая все возможное, чтобы не обнаруживать усталости, он продолжал блистать, появлялся на всех вечеринках, пикировался с Дега и Кайботтом в «Нувель Атэн» и обвораживал женщин своего окружения.
Но что-то его беспокоило. Порой он отмечал боль в ступне, а иногда у него случались приступы головокружения. Мане обратился за консультацией к семейному врачу, доктору Сиредэ. Тот говорил ободряюще, но, как почувствовал Мане, уклончиво. Он подумал, что, вероятно, это ревматизм, но тревога не отступала, она изводила и угнетала, однако он никому, кроме доктора Сиредэ, ничего не говорил. В конце концов, не впервой накануне зимы он испытывал усталость. Два года назад, когда они с Сезанном вернулись из замка Роттембург, он тоже чувствовал себя вымотанным.
Сколько мог, Мане держал свое беспокойство при себе. Но однажды поздним декабрьским вечером 1878 года, выходя из студии на Амстердамской улице, он вдруг ощутил, как «боль в пояснице, словно молния, пронзила» его, и упал на тротуар. Вызвали доктора Сиредэ. Тот явно понимал, в чем дело, но ему требовалось время, чтобы решиться открыть пациенту правду. Он твердил что-то о его чрезмерной перегруженности работой и тонкой нервной организации, но Мане это не обмануло. Он сверил свои симптомы с описанием в медицинской энциклопедии, и его худшие опасения подтвердились: он страдал сухоткой спинного мозга. Это была третья стадия сифилиса.
Вскоре он мог передвигаться уже только с палочкой. Сиредэ рассказал ему о неком Альфреде Бени-Барде, человеке того же возраста, что и Мане, специалисте по гидротерапии – популярному способу лечения нервных расстройств. Бени-Бард имел две клиники – одну в Отее, другую на улице Миросмениль.
– Все, что угодно, если это поможет, – ответил Мане. – Когда пациентки Бени-Барда увидят, как я спускаюсь по ступенькам в бассейн, они будут так смеяться, что я вмиг исцелюсь. Теперь уже недолго осталось…
В «Нувель Атэн» Дега и Кайботт ссорились из-за планов четвертой независимой выставки, которая намечалась на лето 1879 года. На сей раз, однако, Дега был непреклонен насчет названия: они больше не должны упоминать слово «импрессионизм». Оно было для него что красная тряпка для быка. Кайботт придерживался противоположного мнения: они постепенно продвигаются вперед и должны строить будущее на основе того имени, которое уже завоевали. Компромисс, которого они достигли, оказался многословным: экспозицию было решено назвать «Четвертая выставка группы независимых художников реалистов и импрессионистов».
По вопросу о том, допускать ли в группу новые таланты, Дега и Кайботт разногласий не имели. Оба хотели принять Гогена, который теперь серьезно сосредоточился на карьере художника, к ужасу своей жены-датчанки Метт, имеющей не только вкус к шикарной жизни, но еще и двоих детей на руках. Это делало ее естественной союзницей Жюли – Гогены проводили бо́льшую часть лета у Писсарро в Понтуазе.
Дега предлагал также включить в состав участников своего нового общительного приятеля Жана-Франсуа Рафаэлли – двадцатидевятилетнего франко-итальянского художника, который писал в манере, напоминающей манеру раннего Мане, и уже имел своих почитателей. Он учился у Жерома и в Италии (его дедушка и бабушка были флорентийцами) дружил с Гюставом Жеффруа, через которого, вероятно, Дега с ним и познакомился. Он часто выставлялся в Салоне Общества французских художников, а позднее в Салоне изящных искусств. И Гоген, и Рафаэлли представили свои работы наряду с другими протеже Дега, в том числе его друга Анри Руара. Всего новичков было 15 человек.
И снова возник вопрос об участии в академическом Салоне. На сей раз разговор оказался коротким. Дега заявил, что не потерпит включения в список любого, кто пошлет свои картины в Салон. Писсарро с ним согласился. К сожалению, это означало, что нескольких членов – основателей группы пришлось из нее исключить.
Ренуар, подписавшийся как «ученик Глейра», послал в Салон портрет «Мадам Шарпентье с детьми», который, несмотря на расслабленность поз персонажей, вызвал восхищение богатых коллекционеров, в том числе Поля Берара.
Летняя резиденция семейства Берар в Нормандии представляла собой величественное здание в стиле XVIII века и располагалась в Варгемоне, неподалеку от Дьеппа. Увидев картину, Берар немедленно пригласил Ренуара в Варгемон, чтобы тот нарисовал портрет мадам Берар с детьми.
Замок Бераров являл собой внушительное сооружение, окруженное акрами паркового пространства, щедро украшенного цветниками, спускающегося прямо к морю и изобилующего лужайками, затененными великолепными буками. Летом замок наполняли многочисленные друзья, родственники и знакомые, они наслаждались красотой садов и морским воздухом.
В свои 38 лет Ренуар попал в мир роскоши и процветания. Для него в отличие от Моне подобный стиль жизни никогда не был предметом мечтаний. Он считал его просто приятным отвлечением и необходимым источником дохода. Ренуар никогда не забывал своих монмартрских подруг и делал для них все, что мог, если они попадали в беду или заболевали.
Но Варгемон ему нравился, там он нашел новые очаровательные сюжеты, а также дружелюбное общество и выгодную работу. Ренуар легко приспособился к духу тамошней жизни, ходил с детьми на пляж, со слугами ездил на омнибусе в близлежащий Дьепп на рынок. Все то лето он работал в замке, бо́льшую часть времени – на открытом воздухе, в парусиновых туфлях и рыбацкой соломенной шляпе с широкими полями.
В детских портретах он делал акцент на светящейся юной коже и сияющих волосах. Марту Берар он рисовал то в платьях с кружевными воротниками и манжетами и сшитых на заказ туфлях из блестящей кожи, то на берегу, в более непринужденном настроении, в полосатом пляжном костюме и соломенной шляпе. Заложив одну руку в карман, она другой забрасывает сеть, твердо упершись в землю изящными маленькими ногами, и приветливо улыбается художнику.
Так же, как Мэри Кассат, Ренуар любил рисовать детей. Ему нравились их безудержное веселье и естественность в проявлении чувств. Он с удовольствием делал эскизы, пока они играли, не обращая на него внимания.
Позднее в том же году Берары заказали ему несколько декоративных панелей для своего замка. Он нарисовал на них шпалеры роз и яркую зелень, а на одной, «Праздник Пана», – грациозных нимф, украшающих торс божества гирляндами цветов в честь прихода весны. В некотором смысле эти заказы были для него шагом назад, они возвращали его к более традиционному направлению, но в тот момент это не заботило художника. Хотя импрессионистские выставки побудили Ренуара следовать собственным курсом и экспериментировать с новыми живописными техниками, у него не было сомнений, что его путь вперед как художника состоял в том, чтобы принимать любые заказы и смотреть, куда это его приведет. Поскольку Дега наложил эмбарго на тех, кто участвует в Салоне, Ренуар вынужден был отказаться от участия в групповой выставке.
Сислей тоже пребывал в поисках новых путей своего творческого развития. В конце 1875 года он обосновался в Марли-ле-Руа, примыкающей к Лувесьенну деревне, некогда служившей летней резиденцией Людовика XIV. Там сохранился великолепный королевский парк, украшенный фонтанами, – его ландшафтный дизайн в свое время разработал Ленотр.
Сислей поселился рядом с парком. Совершив короткую прогулку вверх по склону холма, он мог видеть виадук и Машин-де-Марли, впечатляющий шедевр инженерной мысли, качающий воду на вершину холма, в фонтаны вокруг Версаля. Он был очарован этими достижениями архитектурной технологии так же, как петляющими крутыми деревенскими улочками, и чувствовал себя в Марли счастливым.
Когда однажды он обедал с соратниками по группе в ресторане Мюре, кондитер обратил внимание на его обаятельный смех и заметил, что Сислей – «самый тонкий художник среди импрессионистов, с душой и кистью поэта», он казался наиболее яркой искрой в группе. Но в 1877 году Сислей был вынужден покинуть Марли и переехать в Севр, в еще более дешевую квартиру на Гран-рю, 164. С той поры он начал погружаться в депрессию и рассматривал свои творческие перспективы во все более пессимистическом свете.
Теодору Дюре он признался:
– Я не могу больше вот так плыть стоя. Думаю, пора принимать решение. Это правда, что наши выставки принесли нам некоторую известность, и они были полезны, но не считаю, что нам следует и впредь самоизолироваться. Я решил представить несколько картин в Салон. Если повезет и их примут, я заработаю кое-какие деньги. Учитывая все это, надеюсь, что друзья, которым я действительно небезразличен, поймут меня.
Но его работы отвергли, и Сислей погрузился в еще большее отчаяние. Начал подумывать о том, чтобы снова сменить жилье на еще более дешевое, возможно, в какой-нибудь деревушке на краю леса Фонтенбло. В следующем, 1880 году он нашел-таки себе пристанище там, в деревне Морэ-сюр-Луань.
Сезанн, по-прежнему одержимый мыслью, что единственная цель отца – полный контроль над ним, тоже в значительной мере отстранился от друзей. Восстановив наконец хорошие отношения с отцом и снова получая ежемесячное содержание в полном объеме, он покинул Экс, но был убежден, что единственная возможность обрести настоящую свободу заключается для него в том, чтобы Огюст каждый год выплачивал ему еще 2000 франков.
Теперь он жил вместе с Гортензией и Полем в Мелу-не, рисовал купальщиков, собирающихся на берегу реки, и работал над другими фигуративными полотнами, воплощая идеи, которыми поделился с ним Писсарро, в этюдах, где изображал группы людей на открытом воздухе. (Вероятно, он изучал и картины Кайботта с купающимися фигурами, во всяком случае, некоторое формальное сходство просматривается.) Так же, как Ренуар и Сислей, он искал новые пути и не желал более подвергаться клевете и осмеянию, которые казались неизбежным результатом групповых выставок.
Последним раскольником стал Моне, который все глубже увязал в своих личных проблемах. В начале марта он признался де Беллио, что слишком подавлен, чтобы даже думать об участии в выставке вместе с остальными членами группы:
Я совершенно деморализован и изнемогаю от жизни, которую так давно веду. Когда доживаешь до моего возраста, уже ничего не ждешь. Несчастные мы есть, несчастными и останемся. Каждый день приносит свои пертурбации, и с каждым днем возрастают трудности, от которых мы не сможем полностью избавиться. Поэтому я раз и навсегда отказываюсь от борьбы и оставляю всякую надежду на успех. У меня нет больше сил работать в таких условиях. Слышал, что мои друзья готовят новую выставку в этом году, но я исключаю для себя возможность участвовать в ней, да у меня и нет ничего сто́ящего, чтобы представить.
Подобное отношение разозлило Дега, который любой отказ воспринимал как грубое предательство, независимо от обстоятельств. Он гневался на Ренуара так же, как на Моне, и его раздражала терпимость Кайботта. «И ты еще приглашаешь этих людей к себе домой?!» – Он не мог сдержать своего возмущения и даже временно поссорился с Писсарро из-за того, что тот поздравил Ренуара с успехом.
Кайботт написал Писсарро в Понтуаз:
Если кто-нибудь на свете и имеет право не простить Ренуара, Моне, Сислея и Сезанна, так это ты, потому что ты пережил такие же жизненные трудности, как они, но не дал слабины. Однако надо признать, что ты человек более простой и справедливый, чем Дега… Ты понимаешь, что существует лишь одна причина, по которой они это делают, – необходимость зарабатывать на жизнь. Когда нуждаешься в деньгах, делаешь все, что можешь. Хотя Дега пытается притворяться, будто истинная причина не в этом, я очень хорошо знаю, что на самом деле это именно так.
Впрочем, разрыв между Дега и Писсарро длился недолго и если и имел какое-то последствие, то только то, что еще больше укрепил связь между ними. В действительности Дега человек «очень деликатный и сочувствующий людям, попавшим в беду», – сказал Писсарро Люсьену.
К Берте Моризо еще не обращались. Весной 1879 года она была полностью поглощена заботами о четырехмесячной Жюли, уделяя ребенку, быть может, больше внимания и сил, нежели любая женщина ее класса уделяет своим детям. Она даже ходила в Булонский лес на прогулки вместе с Жюли и няней. Весь ее мир теперь вращался вокруг дочери.
В принципе Берте хотелось продолжить сотрудничество с группой. Она стремилась в Салон со всеми его социальными претензиями, и ей не было нужды зарабатывать деньги, а атмосфера группы, учитывая, что стиль живописи Берты отлично вписывался в нее, вполне ей подходила. К тому же Берте очень нравились эти художники (исключая Кайботта, с которым по ей одной известным причинам она никогда не находила общего языка), особенно Ренуар, Дега и Моне. Но у нее, естественно, в тот год было не так много новых картин. Пока носила Жюли и после ее рождения Берта лишь расписывала декоративные веера. Тем не менее Дега хотел, чтобы Берта оставалась с ними, и решил убедиться, что она не собирается посылать картины в Салон. Он внес ее в список участников и предложил Мэри Кассат нанести ей визит, что укрепило бы и ее собственное положение в группе.
Женщины явно не были родственными душами: двух более не похожих друг на друга личностей трудно сыскать. Можно представить себе Мэри Кассат – в темном ультрастильном приталенном жакете, со сложенными на маленькой меховой муфте затянутыми в перчатки руками, тесно сдвинутыми щиколотками и красным шелковым шарфом на шее, внимательно подавшуюся в кресле вперед, – в элегантной квартире Берты Моризо, окнами выходящей на фешенебельную улицу Эйлау. Должно быть, склонив голову набок и глядя на Берту настороженными блестящими глазами, Мэри напряженно вслушивалась в ее быструю и тихую, вполголоса, речь.
Похоже, между ними никогда не происходило ничего даже отдаленно напоминающего ссору, но Берта была так замкнута, что казалась холодной даже с ближайшими друзьями. Впрочем, нет никаких свидетельств тому, что они не понравились друг другу.
Мэри сопроводила свой визит ободряющим письмом. «Вы снова с блеском займете свое место на выставке, – уверяла она. – Я завидую Вашему таланту». В заключение она передавала «много поцелуев мисс Жюли и тысячу добрых пожеланий ее матери от их друга, с любовью».
Участие Берты в том году не было отмечено в каталоге, но, должно быть, она все же представила какие-то работы, поскольку после закрытия Мане загадочно написал ей: «Я очень рад видеть Ваш громкий успех и то, что Вы отодвинули сами-знаете-кого на пятое место».
Дега отвел отдельный зал для своих декоративных вееров. В этой экспозиции участвовали также Мари Бракемон и Писсарро. Вероятно, и работы Берты были там выставлены. Наряду с тем, что веера служили красочным аксессуаром, их часто оправляли в рамы и демонстрировали вместе с картинами, поэтому в зале, посвященном веерам, могли висеть и серьезные работы.
За несколько дней до открытия выставки все еще казалось, что Берта, Дега и Писсарро будут единственными тремя членами исходной группы, участвующими в экспозиции. Но в последний момент Моне дрогнул и прислал 29 картин, которые развешивал в залах Кайботт, поскольку сам Моне не был готов присутствовать на показе.
Выставка состоялась в доме № 28 по улице Опера́. Мэри Кассат показывала все свои работы в дерзких красных и зеленых рамах (переплюнув даже Моне и Писсарро, которые на предыдущей выставке вывесили свои картины в авангардных белых).
Когда открытие было уже на носу и не оставалось времени включить в каталог кого-то еще, объявился Гоген с единственной статуэткой. Странно, но, несмотря на бурные эмоции, сопровождающие подготовку к выставке, она имела беспрецедентный успех и привлекла около 16 тысяч только тех зрителей, которые купили билеты. Все расходы были возмещены, и каждый участник вместо обычных потерь получил доход в 439 франков. (Мэри Кассат увеличила доход Моне, купив за 300 франков его пейзаж «Весна».)
Шарпентье, вдохновленный своей женой Маргаритой, начал издавать журнал «Ла ви модерн», предназначенный для продвижения творчества группы. К типографскому помещению журнала примыкала картинная галерея с отдельным входом с улицы. В редакционной статье первого выпуска заявлялась задача галереи: «…перенести атмосферу художественной студии на бульвар». Галерея будет открыта для всех, она станет местом, куда «коллекционер может заглянуть в любое подходящее для него время, избегая всяческих неудобств и не опасаясь показаться назойливым незваным гостем». Эта идея стала манифестом важного явления тогдашней культурной жизни: искусство, похоже, было готово выйти на улицы.
Даже критика, судя по всему, смягчилась по сравнению с предыдущими выставками, хотя художники-юмористы, как всегда, не упустили возможность окарикатурить событие. («Шаривари» избрал мишенью картину Кайботта «Гребец в высокой шляпе» – аржантейскую сценку на реке: гребец в цилиндре правит лодкой. В журнальной версии, озаглавленной «{Паро}гребля в Аржантее», тулья цилиндра представляла собой пароходную трубу.)
Но в целом критика была менее враждебной и демонстрировала большее понимание. В «Ла ви модерн» Арман Сильвестр торжественно приветствовал передачу власти от «господ Импрессионистов» «господам Независимым». Хюисман из «Ар модерн» отмечал техническую виртуозность Дега в изображении мадемуазель Ла-Ла, карабкающейся по туго натянутому канату в цирке Фернандо: «…четкое ощущение того, что глаз следует за мадемуазель Ла-Ла, взбирающейся под купол цирка Фернандо силой своих зубов… [Дега] отваживается изобразить потолок цирка скошенным на одну сторону». Золя в письме, опубликованном в санкт-петербургском «Вестнике Европы», тоже хвалил Дега за «поразительную правдивость». Похоже, начинался прилив.
Результатом четвертой выставки стала также консолидация, углубление связей между художниками. Дега, Мэри Кассат, Кайботт и Писсарро работали в тесном содружестве над ее организацией и в процессе подготовки обнаружили общую любовь к гравюре, искусство которой Мэри изучала в Риме. После закрытия выставки все четверо начали трудиться вместе в области литографии.
У Дега имелся гравировальный пресс, и это подвигло их на эксперименты с материалами. Они изобрели manie {1} re grise («серую технику») – чтобы добиваться светлых теней или тональных пятен – и открыли метод натирания медной пластины корундовым карандашом, чтобы имитировать зерненую поверхность.
Писсарро свои первые офорты создал еще в 1863 году и с тех пор время от времени продолжал делать оттиск-другой на гравировальном прессе Дега. Но до того времени работал только в линейной технике.
Тональные вариации стали выдающимся изобретением четверки, и они работали в этой технике с величайшим энтузиазмом. Дега в письме к Писсарро ликовал: «Я поспешил с твоей посылкой к Мэри Кассат. Она поздравляет тебя так же, как и я… Это доказательство того… что ты понял, какие возможности заключаются в нашем методе…»
Они перенимали идеи друг друга и обменивались техническими советами.
– Ты должен освоить технику напыления, – рекомендовал Дега Камилю Писсарро, – чтобы небо получалось однородно серым, гладким и прозрачным… Возьми очень тонкую пластину – это, как ты понимаешь, основное условие. Хорошенько очисти ее и обезжирь травлением. Заранее приготовь спиртовой раствор канифоли… жидкость постепенно испаряется, и пластина оказывается покрыта… мельчайшими частицами канифоли. После погружения пластины в кислоту, которая разъест промежутки между частицами, ты получишь тончайшую сетку линий, более или менее глубоких, в зависимости от времени травления… Мне кажется, твоя мягкая грунтовка жирновата. Наверное, ты добавляешь многовато смазки или жира. Чем ты чернишь основу, что дает такой темно-коричневый фон рисунка? Получается очень симпатично… Со следующей пластины, которую ты пришлешь, я сделаю цветной отпечаток…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.