Читать книгу "Условности"
Автор книги: Теодор Драйзер
Жанр: Литература 20 века, Классика
Возрастные ограничения: 16+
сообщить о неприемлемом содержимом
Пристанище
Перевод Е. Токарева
1
Начнем с того, в каких условиях она росла до пятнадцати лет: переполненные грязные доходные дома, узкие коридоры с выкрашенными зеленой краской стенами, освещенные газовыми рожками, отчего входящему казалось, что он попал в морг, а не в жилище, грязные подъезды и комнаты, выкрашенные зеленой, синей или коричневой краской, чтобы сэкономить на обоях, голые деревянные полы, давным-давно пропитанные жиром, маргарином, салом из дешевой колбасы или мяса, пивом, виски и табачным соком. Иногда какой-нибудь чистюля поскребет их, и считается, что таким образом в комнатах и на лестницах поддерживается чистота.
Ее всегда окружали улицы, похожие одна на другую: квартал за кварталом однообразные коробки красного кирпича, набитые жильцами, в пространстве между которыми носились грохочущие вонючие грузовики да всевозможные повозки. Духота летом, пыль и наледь зимой. Пейзаж иногда оживляли бродячие собаки и кошки, рывшиеся в мусорных баках. За всем этим надзирали всевидящие очи полисменов, всюду суетились люди, люди, люди, бог знает как зарабатывавшие на жизнь и существовавшие так, как к тому толкали окружавшие их дома и улицы.
В этой обстановке жили, то равнодушно существуя, то опустившись и отчаявшись, портовые грузчики, официанты, уборщицы, прачки и фабричные рабочие. Все они перебивались, насколько ей было известно, на загадочное, мимолетное и изменчивое нечто, именуемое еженедельной получкой.
Вокруг нее всегда царили пьянство, драки, скандалы, болезни и смерть. Приходила полиция и забирала то одного, то другого, вваливались газовщики, домовладельцы и торговцы мебелью, колотили в двери и требовали денег, но не получали их. В свое время появлялся гробовщик, встречаемый громкими воплями и причитаниями, словно жизнь была дороже всего на свете.
Совершенно понятно, что при наблюдении подобной жизни и размышления над ней можно было заключить, что ничего хорошего в такой атмосфере вырасти не может. Что? Цветок, распустившийся на мусорной куче? Именно что и частенько – цветок, которому не суждено распуститься в полную силу. Тем не менее цветок духа может по крайней мере зародиться здесь. А если он сморщится и завянет в подобной зловонной атмосфере – ну, понятное дело, это, наверное, нормально, хотя в реальности вянут не все цветы, рожденные на такой почве. Цветы все-таки тоже бывают разные.
Глядя на Мадлен Кинселлу в возрасте пяти, семи, одиннадцати и даже тринадцати лет, можно было охотно согласиться, что она была своего рода цветком. Разумеется, не гордой и пышной орхидеей или гарденией, но все же цветком. Ее очарование было проще, сдержаннее, менее бросалось в глаза, нежели то, что обычно называют красотой. Она никогда не была ни румяной, ни яркой, ни задорной, ни бойкой и всегда, с самого раннего детства, окружающим казалось, что она прячется по укромным уголкам, стараясь убежать от жизни вокруг и глядя на нее широко раскрытыми кроткими глазами, зачастую полными удивления или страха.
Ее лицо, всегда бледное, правильной овальной формы, было не из тех, что с первого взгляда привлекают внимание. Вся ее красота – голубовато-серые глаза, черные волосы, изящные руки с длинными пальцами – вряд ли могла бы привлечь современных молодых людей из ее мира. Ее стройная гибкая фигура бессознательно принимала грациозные позы. Рядом с грубыми яркими, броскими и бойкими соседскими девушками, которые нравились парням, она была не очень привлекательна, однако в иные моменты, по мере взросления, казалась очень миловидной и даже красивой.
Что тяжелее всего повлияло на ее юность и жизнь в целом – так это атмосфера в семье, бедность и совершенная никчемность родителей. Они были так же бедны, как и соседи, к тому же скандальны, несчастны и мелочны. Лет с семи-восьми она хорошо помнила своего отца: низкорослого, сварливого, вечно пьяного и болтливого, всегда или почти всегда сидевшего без работы. Его одним своим существованием постоянно раздражала вся семья – мать, сестра, брат и сама Мадлен. Единственно, чем он, похоже, был увлечен, так это вечными поисками выпивки.
«Врешь! Врешь! Врешь! Врешь! – Как же хорошо маленькая Мадлен запомнила эти назойливые крики, в каком бы подвале или дыре они ни жили. – Врешь! Не делал я этого! Врешь! Не было меня там!»
Мать, зачастую полупьяная или мрачная от вечных болячек, не отмалчивалась и огрызалась в ответ. Старшие сестра и брат, хорошо к ней относившиеся и такие же забитые, всегда прибегали и куда-то снова убегали, чтобы переждать бурю скандала, а она, робкая и всегда немного напуганная, похоже, считала домашние стычки чем-то само собой разумеющимся и даже обязательным. Мир всегда был для Мадлен суровым, загадочным и непостижимым.
Частенько могло быть и бывало так: «Эй, ты, малявка, сбегай-ка принеси мне пива! Да поживее!»
Она быстро вскакивала, преисполненная страха, бежала в ближайшую грязную пивнушку на углу с банкой или бутылью, сжав в тоненьких пальчиках вверенный ей пяти– или десятицентовик, жадно впитывая глазами все чудеса и радости уличной жизни. Тогда она была еще такой маленькой, что не могла дотянуться до стойки, и ей приходилось принимать помощь хозяина пивной или какого-нибудь посетителя. Затем она терпеливо ждала, пока нальют и подадут пиво, и выслушивала насмешки за малый рост.
Однажды – к счастью, всего лишь раз – трое дрянных мальчишек, знавших, куда она идет и какой затюканный замухрышка ее отец, неспособный показать силу за пределами своей комнаты, силой отняли у нее монетку и убежали. А ей, бедняжке, пришлось в страхе возвращаться домой к отцу, вытирая глаза, ожидая, что тот ударит ее и обругает за то, что она не смогла постоять за себя: «Вот ведь дура какая! Ни к черту ты не годишься, если уж дать отпор сорванцам не можешь!»
От более худшей участи ее спасла тогда лишь грубая ругань оказавшейся трезвой матери. Что же до отнявших у нее монетку мальчишек, им досталась лишь брань и ужасные проклятия, которые никому не причинили вреда.
Примерно такое же существование выпало на долю еще двух членов семьи: ее брата Фрэнка и сестры Тины.
Фрэнк был худощавым и нервным подростком, которого, как и отца, одолевали вспышки гнева и который не желал подчиняться диктату отца. Мадлен помнила, что иногда он возмущался окружающей обстановкой, бранился, ругался и даже грозился уйти из дому. Временами он вел себя довольно мирно: по крайней мере, не желал быть втянутым в отвратительные сцены, которые постоянно закатывал отец.
Когда ему исполнилось лет двенадцать-тринадцать, он нашел себе работу на фабрике тары и какое-то время даже приносил домой всю зарплату. Но частенько он оставался без завтрака или без ужина, а когда отец и мать напивались или ругались, все приходило в такой упадок, что даже при более сильных семейных узах человек с мало-мальским житейским опытом не выдержал бы, и Фрэнк сбежал.
Мать все время жаловалась на прострелы и на то, что не может встать, даже тогда, когда Фрэнк и Тина работали и приносили домой получку целиком или большую ее часть. Если она и поднималась, то лишь для того, чтобы повозиться у кухонной плиты и согреть себе чаю, а потом продолжала жаловаться.
Мадлен с ранних лет неумело и боязливо старалась как-то помочь матери, но не всегда знала, как именно, а мать была или слишком больна, или слишком обижена жизнью, чтобы позволить девочке помочь, будь она в состоянии.
С Тиной произошло то же самое, что и с Фрэнком, только случилось это гораздо раньше.
Когда Мадлен было пять лет, Тине уже исполнилось десять. Это была светловолосая девочка с миловидным улыбчивым лицом и уже где-то работала – вроде в кондитерской – за полтора доллара в неделю. Позже, когда Мадлен было восемь, а Тине тринадцать, старшая сестра устроилась на пуговичную фабрику и зарабатывала три доллара в неделю.
У Мадлен сложилось о Тине какое-то смутное впечатление восхищения пополам со страхом: ей чудилось в сестре что-то бунтарское и смелое, чем она сама никогда не обладала и что не могла описать, поскольку неясно представляла себе жизнь. Она видела лишь Тину, хорошенькую и сильную, прошедшую перед ней от девяти до тринадцати лет, отказывавшуюся бегать отцу за пивом. За это сестра была не раз обругана, поколочена и даже попадала под брошенные в нее предметы. Иногда ей влетало от матери за то, что после работы или воскресным днем частенько стояла на крыльце, глядя на оживленную улицу, или гуляла с другими ребятами, когда мать хотела заставить ее что-то сделать по дому: подмести полы, помыть посуду, прибрать постели или выполнить что-то еще, такое же скучное и нудное.
«Опять ты волосы накручиваешь! Опять ты волосы накручиваешь! Опять ты волосы накручиваешь! – слышала она вопли отца, как только подходила к треснутому зеркалу поправить прическу. – Вечно волосы накручивает перед этим проклятым зеркалом! Если ты сейчас же оттуда не уберешься, я тебя вместе с зеркалом на улицу вышвырну! На кой черт ты волосы накручиваешь? Вот скажи! Зачем? Говори! Что? За каким хреном ты волосы накручиваешь?»
Но Тина ничему не поддавалась, лишь отмалчивалась, а иногда пела и ходила по дому с вызывающим видом. Она одевалась как можно наряднее, словно немногими украшениями пыталась сбросить бремя тяжести окружавшей ее жизни, а все свои вещи всегда прятала от остальных не давая никому к ним даже прикоснуться. Она так возненавидела отца, что, став постарше, в горькие минуты называла его алкашом и дураком.
Тина никогда не была послушной девочкой: отказывалась ходить в церковь или делать какую-то работу по дому, а когда отец с матерью пили или скандалили, убегала из дому и оставалась ночевать у какой-нибудь подружки. Несмотря на все убожество и нищету их жизни, на то, что они часто переезжали с места на место, Тина всегда старалась выглядеть опрятно и нарядно.
Мадлен часто вспоминала клетчатую юбку сестры, где-то добытую, которая ей очень шла, и позолоченную булавку на платье. Тина как-то по-особенному укладывала свои золотистые волосы, что тоже хорошо запомнилось Мадлен, потому что отец всегда сестру за это ругал.
2
Неудивительно, что Мадлен доросла до двенадцати-тринадцати лет, не понимая окружающего мира и не имея каких-либо знаний или умений. Ее пьянчужка мать полностью зависела от нее, потому как отец умер от воспаления легких, а брат и сестра сбежали, чтобы начать свою жизнь.
Сначала Мадлен мало что умела, разве что выполняла мелкую подсобную работу в лавках и мастерских или помогала матери, когда та устраивалась стирать и убирать. Миссис Кинселла иногда нанималась на работу в прачечную, на кухню или на уборку с мытьем окон, если не оставалось денег на жилье, продукты или уголь, но обычно это продолжалось недолго: пристрастие к выпивке вскоре лишало ее заработка.
Мадлен помогала матери на подхвате, пока в тринадцать лет не устроилась на кондитерскую фабрику за три доллара тридцать центов в неделю. Но даже при этом регулярном заработке не было уверенности, что мать добавит достаточно, чтобы хватило на еду и на уголь. Иногда, когда Мадлен работала, мать топила свои горести в бутылке, а вечерами и в выходные награждала Мадлен пустопорожней болтовней, отчего становилось еще больнее, поскольку материальных благ от этого не прибавлялось.
Случалось, девочка просто голодала. Обычно, подвыпив, мать начинала плакать и перечислять свои болячки, что повергало ее боязливую и жалостливую дочь в полнейшее уныние. Сокращение на кондитерской фабрике вновь бросило Мадлен в ряды безработных. Сжалившаяся над несчастной девочкой соседка сказала, что на рождественские праздники в универмаг нужны помощники продавцов. Мадлен пошла устраиваться, но к тому времени так обносилась, что с ней даже и разговаривать не стали.
Потом владелец ресторана по соседству взял ее мать и Мадлен в посудомойки, но вскоре ему пришлось уволить мать, хотя девочку и желал бы оставить. Однако из-за жутких приставаний повара той пришлось бежать, даже не получив причитавшихся ей денег. Потом она смогла устроиться служанкой в дом, где они с матерью когда-то убирались.
Те, кому хоть что-то известно о работе прислуги, знают, насколько эта жизнь однообразна и беспросветна. Где бы Мадлен ни работала служанкой – а какое-то время работы получше ей найти не удавалось, – ее главным местом обитания была кухня или каморка под крышей. Там она и должна была постоянно оставаться, если не работала где-то еще или не навещала мать. Ее мир состоял из кастрюль, сковородок, чистки, уборки и застилки чужих кроватей. Если ее хотел видеть кто-то, кроме матери (что случалось редко), ему или ей можно было пройти только на кухню, мрачную и неуютную.
Мадлен вскоре убедилась, что у нее нет никаких прав. Утром ей надо было подняться раньше всех, даже если накануне она работала допоздна, сначала подать завтрак хозяевам, а потом уж поесть самой – что осталось. Далее следовало подметание полов и уборка. В одном доме, где она служила, когда ей шел пятнадцатый год, хозяин так домогался ее, когда жены не было рядом, что пришлось уволиться. В другом доме это был хозяйский сын. К тому времени она уже стала привлекательной, но ни в коей мере не красивой или дерзкой.
Но где бы ни была и что бы ни делала, Мадлен постоянно думала о матери, Тине, Фрэнке и отце, о мрачной нужде, ошибках и пороках, которые, похоже, всецело ими повелевали. Она больше никогда не видела ни брата, ни сестру. Она знала (благодаря чувствительности и отзывчивости, от которых было не избавиться), что мать останется с ней до конца своих дней, если Мадлен не сбежит, как ее брат и сестра.
А мать с каждым днем была все сварливее, все меньше могла сдерживаться и думать о чем-то ином, кроме себя, но как бы эгоистично себя ни вела, Мадлен все время думала, какая тяжелая ей выпала доля. Нигде в силу своего пристрастия она долго не задерживалась и тогда снова и снова разыскивала Мадлен и просила разрешения с ней повидаться. Естественно, ее поношенное платье, истертая шаль и измятая шляпка вызывали отвращение в любом приличном доме. Как только Мадлен встречалась с матерью, та сразу же начинала стенать о своей беспросветной нужде: «Господи, у меня даже масла нет, дров совсем не осталось! – Или хлеба, мяса, но никогда – выпивки. – Ты же не позволишь бедной матери мерзнуть и голодать, ведь нет? Вот молодчина! Дай мне пятьдесят центов, дорогуша, если есть, или двадцать пять, и я долго тебя не потревожу. Хоть десять, если больше нету. Бог тебя вознаградит. Завтра я обязательно устроюсь на работу. Вот молодец дочка, никогда не даст матери уйти с пустыми руками!»
Раздираемая стыдом и жалостью, дочь отрывала от себя то немногое, что у нее оставалось, дрожа от страха, что от этой надоедливой старухи у нее возникнут неприятности. Потом мать уходила, нередко шатаясь уже под хмельком, и исчезала, а какой-нибудь бдительный слуга, заметив это, наушничал хозяйке, которой, конечно же, не хотелось, чтобы старуха появлялась у нее в доме, о чем она немедленно говорила Мадлен или же из соображений практичности просто увольняла ее.
Вот так от четырнадцати до шестнадцати лет Мадлен переходила из дома в дом, из лавки в лавку, всегда тщетно надеясь, что уж на этот раз мать, может, и оставит ее в покое.
В то же самое время жизнь, бурлящая в юной крови, манила все больше – та красивая, настоящая жизнь, что сулила все, но пока не дала ничего. Маленькие радости существования, самые примитивные украшения и незатейливая одежда – то, чем довольствуется юность в своем потаенном желании нравиться, – все это приобрело в глазах Мадлен не соответствующее своей истинной ценности значение. Да, она вступила в возраст, когда юность начинает радостно распевать и когда перекликаются мысль с мыслью, цвет с цветом, мечта с мечтой. Ее коснулись посулы большой жизни.
А потом, естественно, появилась любовь в образе довольно искушенного юноши из совсем иного мира, нежели тот, в котором обитала она, принявшегося от нечего делать ухаживать за Мадлен. Это был симпатичный сынок небедного бакалейщика, торговавшего по соседству с тем местом, где она работала: розовощекий, белокурый, голубоглазый; его самодовольства хватило бы на десятерых. Он от скуки заинтересовался скромной миловидной девушкой.
«Ой, а я вчера видел, как вы мыли окна!» – говорил он с сияющей обаятельной улыбкой, или же: «Вы, наверное, живете где-то на Блейк-стрит. Я иногда вижу, как вы ходите в ту сторону».
Мадлен застенчиво соглашалась, что это так. Как же чудесно, что ею интересуется такой эффектный парень.
По вечерам, да и в любое время, такому смышленому и сметливому молодому человеку было легко высмотреть скромную девушку в оживленной толпе, где она иногда появлялась с поручениями или шла навестить мать в ее убогой каморке, и попросить потом разрешения зайти к ней. Или, получив отказ, поскольку убогость каморки матери не уступала убогости самой пожилой женщины, настаивать, что в воскресенье было бы просто великолепно съездить на один из ярко украшенных шумных пляжей, куда он обычно любит ездить на машине в компании ребят и девчонок.
Одна поездка в страну чудес, один поход в танцзал, где музыка звучала в такт волнам и где он изо всех сил учил ее танцевать, один ужин в шумном аляповатом ресторане, где царят искрометные удовольствия, и надежда расцвела новыми яркими красками, и в ее юном уме поселилась мечта о счастье – казалось, вполне достижимом. Мир стал лучше, чем ей думалось, или его можно было таким сделать, и не все люди дрались и орали друг на друга. Оказывается, была еще и нежность, и теплые ласковые слова.
Однако столь искушенный молодой человек действовал с девицами умело: быстро и напрямик. Его склад ума был таков, что в женщинах он находил лишь свежесть и мимолетную прелесть – то, что можно сорвать и вскоре выбросить. Он принадлежал к той породе людей, которые находят счастье в бурной юности, когда можно похитить чужую юность, юность тех, чья жизнь скучна и бледна настолько, что они готовы отдать что угодно взамен на несколько добрых слов, на небольшую перемену обстановки, на возможность побыть в обществе тех, кто опытнее и сильнее.
И одной из таких была Мадлен.
Никогда ничего не видевшая и не имевшая в жизни, она при одной мысли о красивом юноше, достаточно опытном, чтобы показать ей жизнь, о которой она и мечтать не смела, провести сквозь множество красок и огней, уверить ее в том, что она достойна гораздо большего, пусть и не сразу, доверилась ему, тому, кто заслуживал веры меньше всего. Чтобы добиться своего, он даже поговаривал о скорой женитьбе, что любовь должна быть щедрой и доверчивой, а затем…
3
Детектив Амундсен, с ястребиной бдительностью патрулировавший район Четырнадцатой К-стрит и Блейк-стрит, где одно время жила Мадлен, начал интересоваться новым лицом, показавшимся ему немного подозрительным.
Несколько дней в разное время он видел девушку, то кравшуюся, то дерзко шагавшую по району, сама атмосфера которого была далека от таких понятий, как «добродетель» и «благопристойность». Конечно, он еще не видел, чтобы она с кем-нибудь заговаривала, а в ее взгляде и манерах и намека не было на то, что сможет заговорить.
И все же… с уверенностью в своем служении закону и многолетнем опыте ловли преступников, детектив незаметно шел за девушкой, подмечая, куда она направляется, где пугливо задерживается, а потом возвращается восвояси. На вид ей было не больше семнадцати.
Он поправил воротник и галстук, после чего решил применить свои навыки.
– Прошу прощения, мисс. Прогуляться вышли? Я вот тоже. Не позволите вас немножко проводить? Может, куда-нибудь зайдем и что-нибудь выпьем? Я работаю тут, в автосалоне на Грей-стрит, и у меня сегодня выходной. Вы живете где-то рядом?
Мадлен окинула незнакомца беспокойным взглядом. С того дня, как ее бросил молодцеватый возлюбленный, после перенесенной болезни, но не желая признаваться в этом вечно пьяной матери и уж тем более просить ее о помощи, она безуспешно старалась найти работу. Она находилась в крайней нужде, расходы росли, и ее ухудшающееся положение вкупе с заботой о матери просто вынудили ее, в чем она после долгих терзаний наконец убедилась, заняться этим неприглядным ремеслом – по крайней мере на время. Уличная девица, как-то увидев ее бесцельно слонявшейся и плачущей, взяла под свое крыло и показала ей, как надо работать, после того, как несколько недель фактически содержала ее.
Ее искусственно, но безжалостным криминальным образом избавили от бремени, которого она так боялась, затем обучили работе на улице, пока она не найдет себе новую опору в жизни. Бедняжке Мадлен невероятно трудно было привыкнуть к такого рода промыслу. Душой она была совсем не там. Она и вправду не намеревалась в нем задерживаться, это была просто временная мера, порожденная страхом и тупым отчаянием.
Но ни детектив Амундсен, ни сам закон не готовы были этому поверить. Для сыщика она была такой же никчемной, как множество других увядших цветов, так и не понятых безжалостной и лицемерной толпой обывателей.
В кафе неподалеку Мадлен слушала его разговоры о том, что у него есть номер в соседней гостинице или что он может его снять. Проклиная судьбу, заставившую ее принимать подобные милости, полная решимости навсегда оставить это жалкое поприще и обрести в жизни нечто лучшее, она пошла с ним.
Затем наступило жуткое осознание того, что он блюститель закона, циничный, полный отвращения к подобным ей, ухмылявшийся, глядя на ее слезы и выслушивая оправдания. Ему было совершенно наплевать на то, что она такая юная и едва ли уже закоренелая преступница, какой он ее выставлял. Мадлен пришлось идти за ним в ближайший полицейский участок, а он кивал коллегам на нее и задерживался, чтобы рассказать, какова его самая свежая добыча.
Затем последовала регистрация под вымышленным именем (настоящее она называть не хотела), проведенная бесцеремонно таращившимся на нее сержантом. Потом – камера с деревянной скамьей, первая в ее жизни, обыскавшая ее дородная женщина, поездка куда-то в закрытом фургоне и обычная быстрая и обескураживающая процедура обвинения судьей с холодным и пугающим взглядом.
«Нелли Фитцпатрик, детектив Амундсен, восьмой полицейский округ».
Подруга, что обучала Мадлен работе на улице, предупреждала, что в случае поимки и ареста ей может светить несколько месяцев заключения в каком-нибудь заведении, карательную и исправительную функцию которого она не совсем понимала. Твердо она усвоила одно: это означает лишение свободы и тех немногих жалких вещей, которые она могла назвать своими. И вот Мадлен оказалась в тисках закона, и защитить и спасти ее некому.
Показания полицейского были такими же, как и в сотнях других случаев: он обходил территорию, а она, как всегда, стала к нему приставать.
Поскольку никаких других законных вариантов не было, ее взяли под стражу до вынесения приговора. Следствие доказало, как и следовало было ожидать, что ее жизнь станет лучше после применения к ней исправительных мер. Мадлен никогда не учили ничему стоящему. Ее мать является недееспособной пьяницей. Лучше всего для нее будет провести несколько месяцев в заведении, где девушку обучат какому-нибудь ремеслу.
И вот на срок в один год Мадлен передали на попечение сестринской общины Доброго Пастыря.
4
Холодные серые стены этого заведения возвышались над одним из самых унылых и невзрачных районов города. Его северный фасад выходил на мощенный камнем двор, за которым виднелись стремительные потоки залива и маяк; к востоку – камни и река, неприютные воды которой кишели крикливыми чайками и оглашались ревом сирен бесконечно курсирующих кораблей; к югу – унылые угольные склады, вагонные депо и коробки жилых домов.
Два раза в неделю в плотно закупоренном фургоне, похожем на цирковую кибитку с дырками для воздуха в потолке, привозили приговоренных к исправительным работам преступников: детей, к которым относилась Мадлен, девушек, от восемнадцати до тридцати, женщин – от тридцати до пятидесяти, и стариков – от пятидесяти и старше. Внутри фургона, вдоль стен, стояли голые жесткие скамьи. Там сидела угрюмая старуха, представительница городского управления по контролю за исправительными учреждениями, а также полицейский такой невероятной комплекции, что от одного его вида возникал вопрос: зачем столько ненужного багажа? Для развлечения в опостылевшие служебные часы он вытирал огромный рот красной волосатой ручищей и блаженно вспоминал былые дни.
Самим заведением управляли мать-настоятельница и тридцать монахинь, все из вышеупомянутой общины, все большие специалисты в своих областях: стирке, готовке, закупках, плетении кружев, учительстве и в других хозяйственных делах.
Внутри заведения находились раздельные крылья, или сектора, каждый для вышеупомянутых групп. У каждой из этих групп были свои мастерские, столовая, спальни и игровые комнаты. Объединяло их одно: ежедневные, а частенько дважды или трижды в день богослужения в большой часовне с высоким потолком, росписями, алтарем и кадилами. Тонкий высокий шпиль часовни, увенчанный крестом, был виден из окон почти всех мастерских. Служились заутрени, обедни и вечерни, иногда всенощные по праздникам и дополнительные службы. Для набожных они были утешением, для неверующих – иногда утомительными и нудными.
Изо дня в день – в часы работы и во время однообразного отдыха – над всеми нависала мрачная тень довлеющего закона, карающая десница которого ощущалась во всем: в распорядке дня, в благопристойности и если не в наказании, то по крайней мере в раболепии духа, именующемся там покаянием. Пусть голоса монахинь звучали тихо, шаги были бесшумными, обращение вежливым, разговоры ласковыми, речи убедительными и полными сочувствия – на всем этом лежала тень силы, которая могла вернуть любую из исправляемых в жесткие руки полиции и предать жестокому, неотвратимому и неумолимому суду.
Все это убеждало преступниц или их жертв, в каком бы настроении они ни находились, и успокаивало в моменты буйства гораздо лучше, нежели недовольные и укоризненные взгляды. Как бы они ни старались, им всегда приходилось помнить, что поместил их сюда и против их воли удерживает здесь закон. То, что тут царили мир, порядок, доброта и гармония, было неплохо, иногда утешало, однако жизнь здесь всегда была двойственной: власть закона сочеталась с ласковыми, призывными и сладкозвучными увещеваниями монахинь.
Но для неопытной и неразумной девочки, какой попала сюда Мадлен, все это в то время означало только одно: грубую, жесткую, равнодушную и непримиримую силу закона или жизни, которые, казалось, никогда не спросят, как или почему, а лишь начнут безжалостно наказывать и карать. Словно перепуганный зверек перед жестоким опасным врагом, она могла лишь думать о том, как бы забиться в какой-нибудь темный угол, найти там крохотное и незаметное убежище, куда никогда не сможет вторгнуться дикий и безжалостный мир.
И большинство сестер, особенно те, кому она напрямую подчинялась, понимали направления ее мыслей и настроений. Они знали, что она чувствует, ведь не зря за долгие годы через их руки прошло много подобных ей. И хотя закон был суров, они искренне заботились о ней. Пока она выказывала послушание, оставалось только одно: ее беспокойный, возмущенный, окоченевший и, возможно, жестоко пораненный разум каким-то образом освободить от слепой веры в изначальную несправедливость жизни. Ее, еще такую юную и нежную, нужно было во что бы то ни стало заставить почувствовать, во что они и сами были готовы поверить, что не все так плохо, не все пути для нее закрыты и что не все силы в мире темные и злобные.
Для многих подобных Мадлен это была надежда на то, что они найдут в себе силы и способности выйти в жизнь, возможно, даже лучшую, чем они когда-либо себе представляли.
5
Например, сестра Агнес, заправлявшая мастерской по пошиву блузок, расположенной в безукоризненно чистом, но похожем на сарай мрачном помещении, где стояли сотни швейных машинок, была из тех, кто прожил не очень счастливую жизнь.
Вернувшись в восемнадцать лет после смерти отца из монастыря, где училась вдали от атмосферы дома, которую сам отец называл нездоровой, она увидела мать, светскую даму, ведущую такой образ жизни, который дочь едва ли могла понять, не говоря уж о том, чтобы принять. Испорченность, лживость и эгоистичная праздность быстро стали ей отвратительны, как стали отвратительны улицы для Мадлен.
Разочаровавшись, она очень скоро почувствовала, что не может выносить подобную жизнь, и, убежав из дому, сначала пыталась устроиться в мире, предлагавшем скудный заработок и бедное существование тем, кто не способен на грубые и подчас бесстыдные действия, затем, измученная мытарствами, вернулась в монастырь, где ее учили, и попросила там служения. Тамошняя жизнь ей показалась слишком простой после выпавших на ее долю суровых трудностей, и она попросила, чтобы ее перевели в общину Доброго Пастыря. Просьбу ее удовлетворили, и в этом заведении она впервые увидела обязанности и возможности, соответствовавшие ее идеалам.
Вот и у матери-настоятельницы, сестры Бертона, которая часто заходила в комнаты и расспрашивала о прежней жизни обитательниц, была схожая судьба, только более печальная. Будучи дочерью обувщика, она стала свидетельницей разорения отца, смерти матери от чахотки, пьянства и гульбы любимого брата, который тоже заболел и умер. Смерть отца, которому она посвятила столько лет, и крах собственных надежд на истинную любовь повергли ее в печаль. Она захотела постричься в монахини в надежде, что жизнь в обители станет полезной, чего бы она вряд ли добилась за пределами общины.
Она находила огромное утешение в том, что можно что-то или кого-то полюбить, и отраду оттого, что благодаря ее стараниям чьи-то жизни смогли встать на лучшую стезю. С этими мыслями она ежедневно вставала и работала, отдавая всю себя тем несчастным, вверенным ее попечению, обходя тесные клетушки, следя за тем, чтобы обязанности их были не слишком тяжелыми, чтобы надежды и чаяния, где они еще оставались, не были обмануты.
Поначалу Мадлен казался странным и непривычным строгий вид монахинь, а также надетый на нее серый бумажный передник, темно-серое шерстяное платье, простые грубые башмаки. Подъем в половине седьмого утра, служба, потом завтрак в восемь, работа с половины девятого до половины первого, обед в половине первого и ужин в шесть, молитва в половине пятого, простые игры с другими девушками с пяти до шести и с семи до девяти, затем звучал звонок к отбою, и надо было уходить в общую спальню с маленькими белыми железными кроватями в несколько рядов, освещенную небольшими свечами или лампадками под образами. Все это походило на какую-то кару, наказание, еще более тягостное оттого, что это странным образом помыкало ею, чего она не искала в жизни и что не сразу приняла.