Текст книги "Неугомонная"
Автор книги: Уильям Бойд
Жанр: Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 1 (всего у книги 21 страниц)
Уильям Бойд
Неугомонная
Посвящается Сюзан
Мы часто говорим, что никто не знает, когда придет смерть, но час смерти видится нам где-то далеко и как бы в тумане; мы не думаем, что он имеет отношение к уже наступившему дню и что смерть – или ее первый натиск на нас – может произойти нынче же, во второй половине дня, в благополучии которой мы почти совершенно уверены, в той части дня, все часы которой мы уже распределили. Мы намечаем прогулку, чтобы надышаться на месяц вперед свежим воздухом, мы колеблемся, какое пальто лучше надеть, какого извозчика нанять, вот мы и в экипаже, день весь у нас перед глазами, но только короткий, потому что нам нужно вернуться вовремя – нас должна навестить наша приятельница; нам хочется, чтобы и завтра была такая же хорошая погода, и мы далеки от мысли, что смерть, которая движется внутри нас в какой-то иной плоскости, среди непроглядного мрака, выбрала именно этот день, чтобы выйти на сцену несколько минут спустя…
Марсель Пруст. У Германтов[1]1
Перевод с фр. Н. М. Любимова.
[Закрыть]
1
В самом сердце Англии
БУДУЧИ ЕЩЕ РЕБЕНКОМ, капризным и упрямым, я обычно вела себя плохо, а мать корила меня, говоря что-нибудь вроде: «Вот погоди, однажды кто-нибудь придет и убьет меня, тогда ты пожалеешь», или «Они появятся ниоткуда и уведут меня – как тебе это понравится?», или «Однажды утром ты проснешься, а мамы нет. Я исчезну. Вот погоди, увидишь еще».
Как ни странно, но дети не воспринимают всерьез подобные фразы. И теперь, когда я вспоминаю о том невыносимо жарком лете одна тысяча девятьсот семьдесят шестого, о том лете, когда вся Англия, разрываемая на куски беспрестанной жарой, металась в поисках глотка воздуха – я понимаю, что имела в виду моя мать, говоря такие вещи; я чувствую горечь темного потока постоянного страха, струившегося под спокойной гладью ее обычной жизни и не покидавшего ее даже спустя годы мирного безмятежного существования. Теперь я понимаю, что она всегда боялась того, что кто-то мог прийти и убить ее. И не напрасно.
Все началось, как мне помнится, в июне. Я не могу восстановить конкретную дату – скорее всего, это была суббота, поскольку Йохен не пошел в детский сад и мы вдвоем, как это обычно бывало по субботним дням, ехали в Мидл-Эштон. Из Оксфорда до Стратфорда мы двигались по шоссе, затем съехали с него у Чиппинг-Нортона на Ивсхэм, затем поворачивали снова и снова так, словно хотели перебрать все дороги по понижающейся шкале: автострада, шоссе, дорога класса «Б», проселок. В конце концов мы оказались на проселочной дороге, которая вела сквозь густую старую буковую рощу в узкую долину, к деревушке Мидл-Эштон. Такое путешествие я совершала, по крайней мере, дважды в неделю, и каждый раз, когда я это делала, мне казалось, что дорога уводила меня в самое сердце Англии – в зеленую всеми забытую зазеркальную страну Шангри-Ла, где все старело, становясь более замшелым и поблекшим.
Деревушка Мидл-Эштон выросла несколько веков назад вокруг построенного в стиле времен короля Якова поместья Эштон-Хаус, в котором до сих пор проживают дальние родственники первоначального его владельца и основателя, некоего Трефора Парри. Этот преуспевающий торговец шерстью, выставляя напоказ свое несметное богатство, построил в XVII веке огромное владение в самом центре Англии. Теперь, после многократной смены поколений безрассудно-расточительных потомков Парри и благодаря их неустанному самодовольному пренебрежению к усадьбе, она расшаталась и еле держалась на донельзя изъеденных древоточцем ногах, сдавая свою высохшую душу энтропии. Крыша правого крыла была покрыта просевшим брезентом, поржавевшие балки свидетельствовали о прошлых бесполезных попытках восстановить здание, а мягкий желтый известняк стен крошился в руке подобно намокшему поджаренному хлебу. Поблизости стояла сырая темная церквушка, затерявшаяся среди массивных черно-зеленых тисов, которые, казалось, стремились полностью поглотить дневной свет; унылый паб «Покой и изобилие», в баре которого можно было запачкать волосы жирной никотиновой смолой, налипшей на потолке, почта с магазином и винной лавкой, горстка сельских домов вразброс – крыши некоторых из них были крыты соломой, позеленевшей от мха – а также несколько интересных старых зданий с большими садами. Улицы в деревне были вдавлены в землю на шесть футов между высокими валами, поросшими густыми кустами по обеим сторонам так, что казалось, будто поток веков, подобно реке, разрушал их, создавая свои мини-долины, все глубже и глубже, забирая каждое десятилетие еще по футу. Высокие как башни дубы, буки, каштаны, покрытые сединой древности, погружали деревню в постоянные сумерки в дневное время, а по ночам, когда ветры двигали их могучими ветвями так, что старая древесина жалобно стонала, они устраивали атональную симфонию скрипов и стонов, шепотов и вздохов.
Мне не терпелось оказаться в щедрой тени Мидл-Эштона, поскольку это был очередной мутно-жаркий день (в то лето каждый день казался жарким), но мы еще не были сведены с ума этой жарой. Йохен сидел за моей спиной и смотрел в заднее окно машины – он говорил, что ему нравилось смотреть, как дорога «развинчивалась».
Я слушала музыку по радио, когда он задал мне вопрос.
– Мне не слышно, когда ты разговариваешь с окном, – сказала я.
– Извини, мамочка.
Сын повернулся и положил локти мне на плечи. Теперь я слышала его тихий голос в своем ухе.
– А бабушка твоя настоящая мама?
– Конечно настоящая, почему ты спрашиваешь?
– Не знаю… Она такая странная.
– Все кажутся странными, когда начинаешь думать об этом. Я странная… Ты странный.
– Это правда, – согласился он. – Я знаю.
Он уперся своим маленьким острым подбородком мне в плечо и принялся давить им дальше, работая мышцей у моей правой ключицы. Я почувствовала слезы на глазах. Время от времени он делал это со мной, мой Йохен, мой странный сын – он вызывал во мне желание заплакать по каким-то докучным причинам, суть которых я не в силах была объяснить.
На въезде в деревню, напротив угрюмого паба «Покой и изобилие», стоял доставивший пиво грузовик пивоварни. Он загородил дорогу, оставив пространство, едва достаточное, чтобы протиснуться моей машине.
– Ты поцарапаешь бок у Иппо, – предупредил Йохен.
У меня был старый, сменивший уже седьмого владельца пятой модели «рено» небесно-голубого цвета с розовым (замененным) капотом. Йохен хотел как-нибудь назвать машину, и я сказала, что поскольку этот автомобиль французский, то и имя у него должно быть французское. Я предложила назвать его Ипполит (в то время я что-то там исследовала и читала Тэна), так автомобиль у нас и стал зваться «Иппо» – по крайней мере, Йохен так его называл. Лично я не выношу людей, которые дают имена своим машинам.
– Не поцарапаю, я осторожно.
Мне почти удалось протиснуться, продвигаясь сантиметр за сантиметром, когда из паба вышел, как мне показалось, водитель грузовика. Он встал в центре прохода и стал театральными жестами предлагать мне продолжить движение. Это был моложавый мужчина с солидным брюшком, растянувшим фуфайку так, что эмблема пивоварни «Морреллс» на ней исказилась, и с расширявшимися книзу на светлом похмельном лице хвастливыми бакенбардами, которые могли бы стать предметом гордости любого драгуна викторианской эпохи.
– Ну-ну, давай, давай, дорогая, – звал он меня усталым манящим голосом. – Ведь это тебе не какой-нибудь там танк «шерман».
Поравнявшись с ним, я опустила стекло и улыбнулась.
– Если бы ты, засранец, убрал свое жирное брюхо с дороги, то мне было бы гораздо легче.
Прежде чем он успел прийти в себя, я нажала на газ и подняла стекло. Я чувствовала, как гнев улетучивался из меня с приятным покалыванием так же быстро, как и вспыхнул. Я была не в лучшем настроении, это – правда, поскольку тем утром попыталась повесить репродукцию картины в своем кабинете и с неизбежной неотвратимостью и неуклюжестью, свойственной персонажам мультфильмов, вместо гвоздя попала молотком прямо по ногтю большого пальца, которым придерживала крючок. Чарли Чаплин гордился бы мной, если бы увидел, как я с визгом прыгала и трясла ладонью так, словно хотела, чтобы она оторвалась от запястья. Сейчас этот ноготь под пластырем телесного цвета стал сине-фиолетовым, а крохотный комочек боли в пальце пульсировал в такт сердцу, подобно неким живым часам, отсчитывавшим секунды моей бренной жизни. Но едва только мы отъехали, я почувствовала, как глухо колотится от адреналина сердце и приятно кружится от безрассудной смелости своего поступка голова: в моменты, подобные этому, я осознавала всю мощь гнева, скрытого во мне – во мне и во всех представителях нашего биологического вида.
– Мамочка, а ты сказала нехорошее слово, – заметил Йохен. Его голос стал мягче от жесткости упрека.
– Извини, но этот дядя действительно рассердил меня.
– Он всего лишь хотел помочь.
– Ничего подобного. Он хотел унизить меня.
Йохен сел и какое-то время размышлял о новом слове, но скоро ему это надоело.
– Ну, наконец-то мы приехали, – сказал он.
Коттедж моей матери стоял среди буйной дикой растительности, окруженный изгородью из неподстриженных волнистых кустов, плотно увитых ползучей розой и ломоносом. Остриженная клочками вручную лужайка перед ним была влажного зеленого цвета, она бросала неприличный вызов неумолимому солнцу. Я думаю, что сверху коттедж с садом должны были выглядеть настоящим зеленым оазисом, чья лохматая пышность в то жаркое лето почти принуждала власти ввести немедленный запрет на использование шлангов для полива. Мать была самоотверженным энергичным садоводом: она сажала все плотно и тщательно полола. Если какое-то растение или куст росли пышно, она не вмешивалась, не беспокоясь даже в том случае, если это растение душило своих соседей или отбрасывало неуместную тень. По ее словам, сад должен был представлять собой управляемую запущенность: у мамы не было газонокосилки, она подстригала лужайку садовыми ножницами, – и она понимала, что это раздражало других жителей деревни, у которых аккуратность и порядок были раз и навсегда признаны бесспорными и очевидными достоинствами. Но никто не мог утверждать, что ее сад заброшен, или жаловаться на то, что он содержался в беспорядке: никто в деревне не проводил времени в своем саду больше, чем Сэлли Гилмартин. А то, что ее усилия были направлены на создание пышности и запущенности, могло, возможно, вызывать критику, но никак не осуждение.
Мы называли мамино жилище коттеджем, но на самом деле это был перестроенный в XVIII веке двухэтажный дом из тесаного камня, облицованный светлым известняком, с крышей, крытой керамической черепицей. На верхнем этаже сохранились старые окна с горизонтальной перекладиной, спальни были темными с низкими потолками, а на первом этаже окна были раздвижные. В дом вела красивая резная дверь с покрытыми желобами пилястрами и узорчатым фронтоном. Матери каким-то образом удалось купить этот дом у Хью Парри-Джонса, владельца Эштон-Хауса, страдавшего алкоголизмом, когда того приперло с деньгами сильнее обычного. Тыльной стороной дом был обращен к скромным останкам парка Эштон-Хауса, теперь представлявшим собой неухоженную и неокультуренную низину. Это было все, что осталось от тысяч холмистых акров, которыми первоначально владело семейство Парри в этой части Оксфордшира. С одной стороны дома стоял деревянный сарай-гараж, почти полностью заросший плющом и девичьим виноградом. Я увидела машину матери – белый «остин-аллегро» – и поняла, что она дома.
Вместе с Йохеном мы открыли ворота и отправились на поиски хозяйки дома. Йохен прокричал:
– Бабушка, мы здесь!
А в ответ из глубины дома донеслось громко:
– Гип-гип-ура!
И тут появилась она, перемещаясь в кресле-коляске по мощенной кирпичом дорожке. Остановившись, мама вытянула вперед руки, словно желая заключить нас в объятия, но мы оба застыли на месте от удивления.
– Это что еще такое? Почему ты в коляске? Что случилось? – спросила я.
– Завези меня в дом, дорогая, там я тебе все расскажу.
Пока мы с Йохеном завозили маму внутрь дома, я заметила у крыльца небольшой деревянный пандус.
– И как давно это с тобой случилось, Сэл? – спросила я. – Почему ты мне не позвонила?
– Ой, всего дня два-три, не хотела тебя зря беспокоить.
Я не почувствовала того волнения, которое, вероятно, должно было у меня возникнуть, поскольку мать выглядела совершенно здоровой: лицо слегка загорелое, густые русые с сединой волосы блестят и явно недавно подстрижены. В дополнение к этому импровизированному экспресс-осмотру, после того как мы завезли ее в дом, мама встала со своего кресла-коляски и без всякого усилия подошла к Йохену и поцеловала его.
– Я упала, – сказала она, показывая на лестницу. – На самых нижних ступеньках – споткнулась, упала и ударилась спиной. Доктор Торн посоветовал взять кресло-коляску, чтобы меньше ходить. Следует избегать нагрузок.
– А откуда взялся доктор Торн? Что случилось с доктором Бротертоном?
– Он в отпуске. Торн его замещает. Замещал.
Она сделала паузу.
– Симпатичный молодой человек. Уже уехал.
Мама проводила нас на кухню. Я поискала признаки больной спины в ее походке и осанке, но ничего не обнаружила.
– С коляской действительно легче, – сказала она, как будто чувствуя растущую во мне напряженность и мой скептицизм. – Коляска, она для передвижений по дому. Удивительно, сколько времени в день тратится на ходьбу.
Йохен открыл холодильник.
– А что на обед, бабуля?
– Салат. Слишком жарко, чтобы готовить. Налей себе что-нибудь попить, мой дорогой.
– А мне нравится салат, – объявил Йохен, протягивая руку за банкой кока-колы. – Я вообще больше люблю холодную еду.
– Вот и умница.
Мать отвела меня в сторону.
– Боюсь, что сегодня он не сможет остаться. Мне не справиться с коляской и всем прочим.
Я ничем не выдала своей досады и подавила приступ эгоизма: я привыкла посвящать субботний день исключительно себе самой, оставляя Йохена до вечера в Мидл-Эштоне, и мне без этого было не обойтись. Мать подошла к окну и, прикрыв рукой глаза, выглянула наружу. Ее кухня-столовая выходила окнами в сад, а сад соседствовал с лугом, который косили очень нерегулярно, иногда с перерывом в два или три года, в результате чего он был полон всевозможных полевых цветов и травы несчетного количества видов. А за лугом был лес, который звался Ведьминым, почему – все уже давно забыли: древние заросли дуба, бука и каштана. Все вязы уже, конечно, исчезли или почти исчезли.
«Здесь происходит что-то странное, – сказала я себе. – Что-то, не вписывающееся в рамки обычных странностей и утонченной оригинальности моей матери».
Я подошла к ней и успокаивающе положила руку на плечо.
– Все в порядке, старушка?
– Хм-м, я всего лишь упала. Организм пережил сильную встряску, как говорится. Неделя-другая, и со мной все будет в порядке.
– И ничего больше? Скажи мне…
Она повернула красивое лицо и посмотрела на меня своим знаменитым искренним взглядом, широко распахнув бледно-голубые глаза. Мне этот взгляд был хорошо знаком. Но теперь я была в силах противостоять ему после всего, что мне пришлось пережить, меня им было уже не испугать.
– А что еще может быть, дорогая? Старческое слабоумие?
Так или иначе, мама попросила отвезти ее в кресле-коляске через всю деревню на почту, чтобы купить ненужную пинту молока и взять газету. Она долго рассказывала миссис Камбер, хозяйке почты, о своей больной спине, а на обратном пути заставила меня остановиться, чтобы побеседовать о проблемах возведения стен с Перси Флитом, молодым местным строителем, и его давней подружкой (Мелиндой? Мелиссой?), пока те ждали, когда нагреется их жаровня – кирпичное сооружение с трубой, гордо установленное на мощеной площадке перед новой теплицей. Оба сочувствовали маме: падать – хуже некуда. Мелинда вспомнила, как ее старый дядюшка, перенесший инсульт, несколько недель не мог прийти в себя, после того как поскользнулся в ванной.
– Перси, я хочу такую же, – сказала мать, показывая на теплицу. – Мне очень нравится.
– Нужно все обмозговать, миссис Гилмартин.
– А как ваша тетушка? С ней все в порядке?
– Моя теща, – поправил Перси.
– Ах да, правильно. Ну конечно же теща.
Мы попрощались, и я опять принялась нудно толкать коляску по неровной дорожке, страшно злясь на себя за то, что согласилась принять участие в этой пантомиме. К тому же мама имела привычку обязательно комментировать все передвижения людей, как будто она проверяла время их ухода и прихода, подобно какому-то сверхретивому десятнику, неустанно контролирующему своих рабочих – она делала так всегда, насколько я помню. Я приказала себе успокоиться: сейчас мы пообедаем, потом я отвезу Йохена домой, он поиграет в саду, мы сможем погулять в университетском парке…
– Не сердись на меня, Руфь, – сказала мама, взглянув на меня через плечо.
Я перестала толкать коляску, вынула сигарету и закурила.
– А я и не сержусь.
– Еще как сердишься. Давай посмотрим, как у меня пойдут дела. Возможно, в следующую субботу со мной уже все будет в порядке.
Когда мы зашли в дом, Йохен, помолчав с минуту, мрачно изрек:
– От сигарет бывает рак, ты разве не знаешь?
Я недовольно фыркнула, и обедали мы уже в довольно напряженной атмосфере. Периоды долгого молчания прерывались только пустыми банальными фразами со стороны матери. Она уговорила меня выпить стакан вина, и я потихоньку стала расслабляться. Я помогла маме вымыть посуду. Стоя у нее за спиной, я вытирала тарелки, а она полоскала стаканы в горячей воде, в круглой как бочка раковине.
«Бочка-дочка, дочка-бочка, отыскала дочку в бочке», – рифмовала я про себя. А все-таки хорошо, что сегодня суббота, и не нужно преподавать, и не будет никаких учеников. Я подумала, что, возможно, не так уж и плохо провести какое-то время вдвоем с сыном. И тут моя мать что-то сказала.
Она снова прикрывала глаза ладонью, вглядываясь в лес.
– Что?
– Ты кого-нибудь видишь? Там, в лесу, видно кого-нибудь?
Я внимательно посмотрела.
– Никого не вижу. А что случилось?
– Мне показалось, что я кого-то заметила.
– Туристы, отдыхающие – сегодня суббота, солнце светит.
– Да, верно: солнце светит, и с миром все в порядке.
Мама подошла к шкафу и достала бинокль, который там хранила, затем вернулась к окну и навела бинокль на лес.
Я проигнорировала ее сарказм, пошла к Йохену, и мы стали готовиться к отъезду. Мать снова села в кресло-коляску и подчеркнуто направила ее к входной двери. Йохен рассказал бабушке о столкновении с водителем грузовика, развозившим пиво, и о том, как я, забыв о всяком воспитании, сказала нехорошее слово. Она закрыла ему лицо ладонями и с обожанием улыбнулась.
– Твоя мама может очень сильно разозлиться, когда на нее находит. Я уверена, что тот дядя был очень тупым, – сказала она. – А твоя мама – очень сердитая молодая женщина.
– Спасибо тебе за это, Сэл. – Я, наклонилась, чтобы поцеловать ее в лоб. – Я позвоню вечером.
– Нельзя ли попросить тебя об одолжении? Можешь, когда будешь мне звонить, после первых двух гудков положить трубку, а потом перезвонить снова? – и объяснила: – Так я буду знать, что это ты. В коляске ведь быстро по дому не проедешь.
И тут я впервые по-настоящему обеспокоилась: подобная просьба действительно могла оказаться признаком тихого помешательства или бреда – но мама поймала мой взгляд.
– Я знаю, о чем ты думаешь, Руфь, – сказала она. – Но ты неправа, абсолютно неправа.
Она встала с кресла, высокая и несгибаемая.
– Подожди секунду, – попросила мама и пошла наверх.
– Ты опять рассердила бабушку? – тихим голосом укоризненно спросил Йохен.
– Нет, что ты.
Мать спустилась по лестнице – как мне показалось, без всяких усилий – с пухлой темно-желтой папкой подмышкой. Она протянула папку мне.
– Прочитай это.
Я взяла у мамы папку. В ней оказалось несколько десятков страниц – листы бумаги разного качества и разных размеров. Я открыла папку. На первой странице было написано: «История Евы Делекторской».
– Ева Делекторская, – протянула я озадаченно. – А кто это такая?
– Это я, – ответила мать. – Я – Ева Делекторская.
История Евы Делекторской
Париж, 1939 год
ВПЕРВЫЕ ЕВА ДЕЛЕКТОРСКАЯ увидела этого человека на похоронах брата Николая. На кладбище он стоял поодаль от остальных присутствовавших. На голове у него была шляпа – старая коричневая фетровая шляпа – и до того это ей показалось тогда странным, что прочно засело в голове, не давая покоя: что за человек догадался прийти на похороны в коричневой фетровой шляпе? Почему такое неуважение? И Ева зацепилась за эту мысль, чтобы сдержать охватившее ее страшное и гневное горе в узде: удивление и возмущение не позволяли горю поглотить ее полностью.
Они с отцом вернулись в свою квартиру раньше остальных. И когда отец зарыдал, Ева почувствовала, что тоже не может сдержать слез. Отец взял двумя руками фотографию Коли в рамке и сжал ее так крепко, словно она была прямоугольным рулем. Ева положила руку отцу на плечо, а другой быстро смахнула у себя со щек слезы. Она не находила слов, чтобы хоть как-то его утешить. Затем Ирэн, ее мачеха, принесла треснутый поднос с графином бренди и маленькими стопками, величиной с наперсток. Она поставила поднос и вернулась в кухню за тарелкой засахаренного миндаля. Ева присела перед отцом на корточки и протянула ему стопку.
– Папа, – простонала она, не в силах говорить нормально, – выпей немного – вот, смотри, я пью.
Она сделала небольшой глоток бренди и почувствовала, что губы онемели. Ей было слышно, как крупные слезы отца падали на стекло фотографии. Он посмотрел на дочь и, прижав ее к себе одной рукой, поцеловал в лоб.
– Ему было всего двадцать четыре… Двадцать четыре, а?..
Он прошептал это так, будто Колин возраст был чем-то совершенно фантастическим, словно бы кто-то сказал ему: «Ваш сын растворился в разряженном воздухе» или «У вашего сына отрасли крылья, и он улетел».
Ирэн подошла к мужу и осторожно взяла фотографию, аккуратно разогнув его пальцы.
– Mange, Sergei, – сказала она ему, – bois – il faut boire.[2]2
Ешь. Сергей, пей, нужно выпить (фр.).
[Закрыть]
Она поставила фотографию на ближайший стол и начала разливать бренди в стопки на подносе. Ева протянула тарелку с засахаренным миндалем отцу, и он взял немного, неловко уронив несколько штук на пол. Они медленно пили бренди, грызли орехи и говорили банальности: о том, как им повезло, что день выдался облачным и безветренным; как было бы неуместно на похоронах солнце; и как это было любезно со стороны старого мсье Дьюдонне добираться до них аж от самого Нюли-сюр-Сейн; и как безвкусно выглядели засушенные цветы, принесенные Лусиповыми. Как будто это все имело какое-то значение! Ева глаз не сводила с фотографии Коли, который улыбался в своем сером костюме так, будто удивленно слушал их болтовню с насмешливым выражением глаз. Внезапно она почувствовала, как на нее накатила приливная волна гнева, и она отвела взгляд. До чего же все обидно и нелепо! К счастью, тут позвонили в дверь, и Ирэн встала, чтобы встретить первого из гостей. Ева устроилась рядом с отцом, она слышала приглушенные звуки учтивого разговора в передней, где снимались пальто и шляпы, и даже сдержанный смешок, бывший проявлением той странной смеси сочувствия и невероятного облегчения, непроизвольно возникающего у вернувшихся с похорон.
Услышав этот смешок, отец Евы посмотрел на дочь, затем фыркнул и безнадежно пожал плечами, как человек, забывший ответ на простейший вопрос; и она неожиданно поняла, как он постарел.
– Теперь остались только мы с тобой, Ева, – сказал он, и ей стало ясно, что папа вспомнил о своей первой жене, Марии – его Маше, ее матери, – которая умерла много лет тому назад на другом краю света. Еве тогда было четырнадцать, а Коле – десять. Держась за руки, они стояли втроем на кладбище для иностранцев в Тяньцзине; воздух был полон лепестков цветов гигантской белой глицинии, росшей на кладбищенской стене: они походили на снежные хлопья, на крупные мягкие конфетти.
«Нас осталось только трое», – сказал он тогда, у могилы матери, крепко держа детей за руки.
– А кто был тот человек в коричневой фетровой шляпе? – спросила Ева, чтобы сменить тему разговора.
– Человек в коричневой фетровой шляпе? – переспросил отец.
Тут в комнату осторожно пробрались нервно улыбавшиеся Лусиповы, которые привели с собой толстую кузину Таню со своим новым мужем-коротышкой, и трудный вопрос о человеке в коричневой фетровой шляпе был моментально забыт.
Однако Ева увидела его снова, три дня спустя, в понедельник – в первый день ее выхода на работу, – когда решила сходить на обед. Он стоял под навесом epicene[3]3
Бакалея (фр.).
[Закрыть] напротив, в длинном пальто из твида – темно-зеленом – и в своей нелепой фетровой шляпе. Незнакомец встретился с Евой взглядом, кивнул и улыбнулся, а затем перешел дорогу, чтобы поздороваться, на ходу снимая шляпу.
Он заговорил на великолепном французском языке, абсолютно безо всякого акцента:
– Мадемуазель Делекторская, примите мои искренние соболезнования в связи с кончиной вашего брата. Извините, что не подошел к вам на похоронах, поскольку счел это неприличным – тем более что Николай так и не представил нас друг другу.
– Я и не знала, что вы были знакомы с Колей.
Это обстоятельство обеспокоило Еву: в голове у нее стучало, она была в легкой панике – что-то здесь не так.
– Ну, видите ли… Не то чтобы мы с ним были друзья, но, можно сказать, хорошие знакомые.
Он слегка кивнул головой и продолжил, теперь уже подчеркнуто безупречно по-английски:
– Извините, не представился. Меня зовут Лукас Ромер.
Он говорил с акцентом аристократа, патриция, но Ева моментально решила, что этот мистер Лукас Ромер вовсе не похож на англичанина. У него были курчавые черные волосы, редеющие спереди и зачесанные назад; а кожа его была – Ева поискала подходящее слово – смуглой; густые брови, прямые, как две черные горизонтальные черты; высокий лоб и мутно-голубые глаза (Ева всегда замечала цвет глаз у людей). Его подбородок, хотя и был совсем недавно выбрит, имел густой металлический оттенок, и на нем уже вновь появилась щетина.
Мужчина почувствовал, что Ева изучает его, и рефлекторно провел основанием ладони по своим редеющим волосам.
– Николай никогда не рассказывал вам обо мне?
– Нет, – ответила Ева уже по-английски. – Нет, брат никогда не говорил мне ни о каком Лукасе Ромере.
Выслушав это, ее новый знакомый почему-то улыбнулся и показал свои идеально белые и ровные зубы.
– Очень хорошо, – сказал он задумчиво, затем весьма любезно кивнул и добавил: – Кстати, это – мое настоящее имя.
– Охотно верю. – И Ева протянула ему руку. – Приятно было познакомиться с вами, мистер Ромер. Вы уж извините, но у меня только полчаса на обед.
– Нет, у вас целых два часа. Я сказал мсье Фреллону, что хочу пригласить вас в ресторан.
Мсье Фреллон был ее начальником. Он ревностно следил за тем, чтобы его подчиненные были пунктуальны.
– И мсье Фреллон позволил такое? Но почему?
– Он считает, что я собираюсь зафрахтовать четыре его парохода, а поскольку я не понимаю ни слова по-французски, мне необходимо обговорить детали сделки с переводчиком.
Он повернулся и махнул шляпой.
– Я знаю одно местечко на рю-ду-Шерше-Миди. Великолепные дары моря. Вы любите устрицы?
– Я терпеть их не могу.
Ромер снисходительно ей улыбнулся, как если бы Ева была упрямым ребенком, но на этот раз не продемонстрировал ей своих безупречно белых зубов.
– Значит, я покажу вам, как сделать устриц съедобными.
Ресторан назывался «Штопор», и Лукас Ромер действительно показал Еве, как сделать устриц съедобными (с винным уксусом, мелко порезанным луком-шалотом, черным перцем и лимонным соком и круглой булочкой из темной муки с холодным сливочным маслом напоследок). На самом деле Ева время от времени лакомилась устрицами, но ей хотелось слегка ущемить невероятную самоуверенность этого любопытного человека.
За обедом (после устриц последовали морской язык по-домашнему, сыр, яблочный пирог наизнанку, полбутылки «шабли» и целая бутылка «моргон») они разговаривали о Коле. Ева поняла, что Ромеру были известны все основные моменты из Колиной жизни – когда ее брат родился, где учился. Знал Ромер и о бегстве их семьи из России после 1917 года, о смерти их матери в Китае. Он был хорошо осведомлен вообще обо всей истории странствий Делекторских: из Петрограда в Тяньцзинь, затем в Шанхай и Токио и, наконец, в Берлин, куда они попали уже в 1924 году, после чего в 1928 перебрались в Париж. Он знал о том, что Сергей Павлович Делекторский в 1932 году женился на бездетной вдове Ирэн Аргентон, и о том, что скромное приданое мадам Аргентон помогло слегка улучшить финансовое положение семьи. Ева с изумлением обнаружила, что он знал даже более того. Ромеру было известно, что у ее отца в последнее время пошаливает сердце, о его пошатнувшемся здоровье. «Если этот человек знает так много всего о Коле, – подумала Ева, – то что же, интересно, ему известно обо мне?»
Ромер заказал им обоим кофе и еще коньяку – себе, протянул Еве помятый серебряный портсигар. Она взяла сигарету, он помог ей прикурить.
– Вы прекрасно говорите по-английски.
– Я наполовину англичанка, – пояснила Ева, хотя он прекрасно знал об этом. – Моя покойная мать была англичанкой.
– Итак, вы говорите по-английски, по-русски и по-французски. А еще?
– Еще немного по-немецки. Терпимо, но не свободно.
– Хорошо… Кстати, как чувствует себя ваш отец?
Задав вопрос, Ромер прикурил сигарету, откинулся на спинку стула, эффектно затянулся и выпустил дым в потолок.
Ева промолчала, не зная, что и ответить. Этот совершенно чужой ей человек вел себя так, будто был хорошим знакомым, вроде двоюродного брата или заботливого дядюшки, охочего до семейных новостей.
– Ну, отец чувствует себя неважно. Он сломлен – фактически, как и все мы. Такое потрясение – вы и представить себе не можете…. Я думаю, что смерть Коли убьет его. Моя мачеха очень обеспокоена.
– Ах да. Коля обожал вашу мачеху.
Ева прекрасно знала, что отношения между Колей и Ирэн были натянутыми даже и в лучшие времена. Мадам Аргентон считала Колю никчемным человеком, мечтателем, пасынок раздражал ее.
– Он заменил ей родного сына, которого у нее никогда не было, – добавил Ромер.
– Коля говорил вам об этом? – спросила Ева.
– Нет, я просто предположил.
Ева затушила сигарету.
– Я лучше пойду, – сказала она, вставая.
Ромер ухмыльнулся. Еве показалось, что ему понравилась эта ее внезапная холодность, ее резкость – словно она только что сдала что-то вроде небольшого экзамена.
– А вы ничего не забыли? – спросил он.
– Не думаю.
– Я ведь собирался зафрахтовать четыре парохода у «Фреллон, Гонзалес и компании». Выпейте еще кофе, и мы набросаем детали.
Вернувшись в офис, Ева смогла с полной достоверностью рассказать обо всем мсье Фреллону: грузовместимость, сроки и порты назначения, требовавшиеся Ромеру. Мсье Фреллон был весьма доволен результатами ее затянувшегося обеда:
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.