Текст книги "Свет в августе. Деревушка. Осквернитель праха (сборник)"
Автор книги: Уильям Фолкнер
Жанр: Зарубежная классика, Зарубежная литература
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 68 страниц) [доступный отрывок для чтения: 17 страниц]
Хайтауэр много читал. То есть Байрон вдумчиво, с почтительной робостью рассматривал стены, заставленные книгами – книгами по религии, истории и по естественным наукам, о самом существовании которых Байрон никогда не слыхал. Однажды, года четыре назад, к священнику прибежал негр, живший в хибарке на краю города, прямо за домом, и сказал, что его жена рожает. У Хайтауэра не было телефона, он посоветовал негру сбегать к соседу и вызвать врача. Он видел, как негр подошел к воротам соседнего дома. Но не вошел, а, постояв там, двинулся по улице в город – пешком. Хайтауэр знал, что он будет идти пешком всю дорогу до самого города и там, по негритянской своей нерасторопности и неведению времени, потратит, наверное, еще полчаса на поиски врача – вместо того чтобы попросить какую-нибудь белую женщину позвонить по телефону. Он подошел к кухонной двери и услышал, как воет в хибарке неподалеку женщина. Он не стал больше ждать. Он побежал туда и обнаружил, что негритянка слезла с кровати – почему, он так и не узнал – и, стоя на четвереньках, визжа и воя, пытается взобраться с пола обратно на кровать. Он поднял женщину на кровать, велел лежать тихо, припугнув ее, чтобы слушалась, побежал домой, снял с полки в кабинете книгу, взял бритву и шнурок, снова побежал к хибарке и принял младенца. Но младенец был уже мертвый; пришедший с опозданием врач сказал, что она, несомненно, придавила его, слезая с кровати на пол, где ее застал Хайтауэр. Действия Хайтауэра он одобрил, и муж тоже был удовлетворен.
«Но слишком свежа была еще та история, – подумал Байрон, – хотя прошло целых пятнадцать лет». Потому что уже на третий день поползла сплетня, будто ребенок был от Хайтауэра и он нарочно дал ему умереть. Байрон думал, что сами сплетники не верят в то, что говорят. Он думал, что слишком давней была привычка сочинять про опозоренного священника небылицы, которым город сам не верил, – настолько давней, что от нее уже не могли избавиться. «Потому что каждый раз, – думает он, – когда что-то входит в привычку, оно почему-то далеко уходит от правды и действительности». И он помнит тот вечер, когда в разговоре с ним Хайтауэр сказал: «Они хорошие люди. Они должны верить тому, чему должны верить, тем более что именно я одно время был в вере их наставником и слугой. И поэтому не мне оскорблять их веру, не Байрону Банчу говорить, что они не правы. Ибо единственное, на что может надеяться человек, – это чтобы ему было позволено спокойно жить среди собратьев». Это было вскоре после того, как Байрон узнал его историю, вскоре после того, как начались его вечерние визиты к Хайтауэру, и Байрон все еще недоумевал, почему тот остается в Джефферсоне, чуть ли не на виду, чуть ли не на слуху у церкви, которая изгнала его и отвергла. Однажды вечером Байрон спросил об этом.
– А почему вы субботними вечерами работаете на фабрике, когда другие развлекаются в городе? – спросил Хайтауэр.
– Не знаю, – ответил Байрон. – Такая уж, видно, моя жизнь.
– Ну и моя, видно, жизнь такая, – сказал тот.
«Но теперь-то я знаю почему, – думает Байрон. – Потому что не так страшна человеку беда, которая случилась, как та, которая может случиться. За привычную беду он цепляться будет – лишь бы ничего не менять. Да. Человек будет говорить, как бы он хотел скрыться от живых людей. Но вредят ему мертвые. От мертвых, что тихо лежат на месте и не пытаются его удержать, – вот от кого ему не скрыться».
Они уже прогремели мимо и беззвучно вломились в сумрак; ночь наступила. Но он по-прежнему сидит у окна, и за спиной его в кабинете по-прежнему темно. Фонарь на углу помаргивает и блещет, и обкусанные тени кленов как будто парят в безветренной августовской тьме. Издалека, очень тихо, но очень внятно доносится слитное церковное пение; звук, строгий и вместе с тем глубокий, смиренный и гордый, накатывается и замирает в недвижной августовской тьме, как волны прибоя.
Затем он видит, что по улице приближается человек. В будний вечер он узнал бы его – по фигуре, осанке, походке. Но в воскресный вечер, когда эхо мнимых копыт еще беззвучно ломится в затопленный тьмой кабинет, он спокойно наблюдает мелкую пешую фигуру, движущуюся с мишурной, ненадежной ловкостью прямоходящих животных – той ловкостью, которой животное человек так глупо гордится и которая неизменно подводит его – по вине ли природных явлений, как, например, тяжести и льда, или посторонних предметов, им же самим изобретенных, вроде автомобилей и мебели в темноте или остатков его же пищи на полу и тротуаре; и он спокойно думает, как правы были древние, сделав лошадь атрибутом и эмблемой воинов и королей, и в это время видит, что человек миновал вывеску, свернул в его ворота и приближается к дому. Подавшись вперед, он смотрит, как человек идет по темной дорожке к темной двери, он слышит, как человек шумно спотыкается о темную ступеньку. «Байрон Банч, – говорит он. – В воскресный вечер в городе. Байрон Банч в воскресенье в городе».
4
Они сидят и смотрят друг на друга через письменный стол. Теперь кабинет освещен – настольной лампой под зеленым абажуром. Хайтауэр сидит в старинном вращающемся кресле, Байрон – напротив него, на стуле. Лица их заслонены от прямого света абажуром. Через открытое окно доносится пение из далекой церкви. Байрон говорит ровным, монотонным голосом:
– Странная вышла история. Я думал: где-где, а уж там, на фабрике, в субботу вечером, у человека не будет случая причинить кому-нибудь вред. Да еще когда этот дом горит, можно сказать, прямо у меня под носом. И вроде, пока обедал, нет-нет да и подыму голову, посмотрю на этот дым и думаю: «Ну сегодня-то вечером я тут ни души не увижу. Сегодня вечером мне уж никто не помешает». Потом поднял голову – глядь, она стоит, и уже улыбаться собралась, уже губы сложила, чтобы его имя назвать, и тут видит, что я не тот. А я ничего лучше не придумал, как все ей выболтать. – На лице его появляется легкая гримаса. Это не улыбка: только верхняя губа приподнимается на миг, и движение это, даже морщинки на коже, не идет дальше, а тут же прекращается. – У меня тогда и в мыслях не было, что самого-то плохого я еще не знаю.
– Да, странная должна быть история, если Байрон Банч остался на воскресенье в городе, – говорит Хайтауэр. – Однако она его искала. А вы ей помогли его найти. Разве вы сделали не то, чего она хотела, ради чего шла сюда из Алабамы?
– Да уж, это я ей сказал. Что и говорить. Смотрит на меня, сидит с большим своим животом и смотрит, а глаза такие, что и захочешь – не соврешь. Ну и болтаю – хотя дым этот прямо перед глазами, словно нарочно там зажгли, предупредить меня, чтобы язык не распускал, – да не хватило ума догадаться.
– А-а, – говорит Хайтауэр. – Это дом, что вчера горел. Но я не вижу связи между… Чей это дом? Я тоже видел дым и еще спросил прохожего негра, но он не знал.
– Берденов старый дом, – отвечает Байрон. Он смотрит на священника. Они смотрят друг на друга. Хайтауэр – высокий мужчина, и когда-то был худым. Но теперь он не худой. Кожа у него – цвета мучного мешка, и торс, похожий на плохо наполненный мешок, свисает под собственной тяжестью с худых плеч на колени. Потом Байрон говорит: – Вы еще не слышали. – Священник смотрит на него. Байрон задумчиво говорит: – Значит, и это на меня ложится. За два дня двоим людям сказать то, чего им не захочется слышать, чего им по-настоящему и слышать бы не нужно.
– Что же это такое, чего я, по-вашему, не захочу услышать? Чего это такого я не слышал?
– Не про пожар, – отвечает Байрон. – Они-то из огня выбрались.
– Они? Я думал, мисс Берден живет одна.
Снова Байрон останавливает на нем взгляд. Но лицо Хайтауэра выражает лишь серьезность и интерес.
– Браун и Кристмас, – говорит Байрон. Лицо Хайтауэра все еще не меняется. – Вы даже об этом не слышали, – говорит Байрон. – Они там жили.
– Жили там? Снимали комнаты?
– Нет. В старой негритянской хибарке за домом. Кристмас отремонтировал ее три года назад. С тех пор и жил там – а люди голову ломали, где он ночует. Потом, когда сошелся с Брауном, пустил его к себе.
– А-а, – сказал Хайтауэр. – Но я не понимаю… Если им было удобно, и мисс Берден не…
– Думаю, они ладили. Они продавали виски, а старая усадьба была у них вроде штаба и для отвода глаз. Не думаю, что она про это знала – про виски. Люди по крайней мере не знают, знала она или нет. Говорят, Кристмас начинал один три года назад и продавал с оглядкой, только постоянным покупателям, которые даже друг друга не знали. А когда он взял в долю Брауна, Браун, видно, захотел расширить дело. Продавал четвертинками из-за пазухи, прямо в переулке, кому попало. То есть продавал, чего сам не допил. А как они добывали виски на продажу – это тоже дело темное. Потому что недели через две после того, как Браун ушел с фабрики и нашел себе другую работу – кататься на ихней новой машине, – в субботу вечером он был в городе выпивши и хвастался перед народом в парикмахерской, как они с Кристмасом чего-то там ночью в Мемфисе, не то на дороге под Мемфисом. И чего-то про эту машину, спрятанную в кустах, и про Кристмаса с пистолетом, а потом – все про какой-то грузовик и четыреста литров, но тут Кристмас вошел и сразу к нему, выдернул его из кресла. И говорит тихим голосом, не то чтобы ласково, но и без злости: «Тебе поменьше надо пить этой джефферсонской воды для волос. Она тебе в голову ударила. Оглянуться не успеешь, как усы появятся». Одной рукой держит Брауна, а другой по лицу хлещет. И хлещет вроде не сильно. Но красное, говорят, даже сквозь баки у Брауна было видно – когда Кристмас руку отводил. «Выйди, свежим воздухом подыши, – Кристмас говорит. – Людей от работы отвлекаешь». – Байрон задумывается. Потом говорит: – И нате вам – она; сидит на рейках и смотрит на меня, я ей все это расписываю, а она смотрит. А потом говорит: «А нет ли у него такого белого шрамика возле рта?»
– Значит, это Браун, – говорит Хайтауэр. Он сидит неподвижно, глядя на Байрона со спокойным изумлением. В нем нет никакой воинственности, никакого праведного негодования. Как будто речь идет о жителях другой планеты. – Ее муж бутлегер. Так, так, так. – И Байрон различает в лице священника что-то дремлющее, близкое к пробуждению, самим Хайтауэром еще не осознанное – как если бы что-то внутри человека пыталось предупредить его или подготовить. Но Байрону в этом видится лишь отражение того, что он сам уже знает и собирается сказать.
– Словом, я и оглянуться не успел, как все ей выложил. Прямо язык себе готов был откусить – и притом ведь не знал еще, что это – не все. – Теперь он не смотрит на собеседника. За окном тихо, но внятно в вечерней тишине слышатся из далекой церкви согласные звуки органа и пения. А он, интересно, слышит? думает Байрон Или он слушал это так долго и так часто, что и не слышит больше? И ему уже не нужно не слушать? – Сидела там весь вечер, пока я работал, и уж дым пропал, а я все придумываю, что ей сказать, что делать. Она хотела прямо туда идти и чтобы я ей сказал дорогу. А когда я ей сказал, что дотуда две мили, она только улыбнулась, словно я ребенок или еще кто. «Я пришла из Алабамы, – говорит. – Подумаешь, еще две мили». Тогда я ей говорю… – Голос его обрывается. Он как будто разглядывает пол под ногами. Он поднимает глаза. – Я, наверно, соврал. Только это не совсем вранье. Я ведь знал, что там люди собрались, на пожар смотрят, а она придет и будет про него спрашивать. А остального я и сам тогда не знал. Главного-то. Самого худшего. Ну и сказал ей, что он занят своей работой и лучше всего его искать в центре, после шести. Это как раз правда. Ведь он небось работой это называет – таскать свои холодные бутылочки нагишом на груди, и если его на площади нет, значит, он идет сюда, только задержался или в переулок на минуту отошел. Словом, уговорил я ее подождать, она сидит, а я работаю и голову ломаю, что делать. Как подумаешь, что я тогда знал, из-за чего беспокоился, – теперь, когда остальное знаю, кажется, и беспокоиться было не из-за чего. Весь день думаю, как было бы просто, если бы снова сделался вчерашний день и никаких других забот не было, кроме вчерашних.
– Не понимаю все-таки, о чем вам беспокоиться, – говорит Хайтауэр. – Вина не ваша, что он такой, какой он есть, и что она такая. Вы сделали что могли. Все, что можно требовать от постороннего. Если, конечно… – Его голос тоже обрывается. Он замирает на этом переходе – словно праздное рассуждение стало мыслью, а затем – чем-то вроде участия. Напротив него сидит неподвижно Байрон, потупив серьезное лицо. А напротив Байрона Хайтауэр еще не думает любовь. Он только помнит, что Байрон еще молод и провел жизнь в воздержании и тяжелом труде и что, судя по рассказу Байрона, женщина, которой он сам не видел, вызывает какое-то волнение по меньшей мере, хотя Байрон продолжает считать его просто жалостью. И теперь он смотрит на Байрона не холодно и не ласково, а испытующе; Байрон между тем монотонно продолжает рассказ: как к шести часам он все еще не мог ни на что решиться и как, подходя с Линой к площади, он по-прежнему был в нерешительности. И когда Байрон тихо говорит, рассказывает о том, как уже на площади он решил отвести Лину в дом миссис Бирд, на озадаченном лице Хайтауэра выражается опаска, дурное предчувствие. А Байрон рассказывает тихо, думает, вспоминает. Словно разлилось что-то в воздухе, в вечере, сделав знакомые лица людей непривычными, и он – еще ничего не услышав, не зная даже, что произошло событие, после которого прошлое его затруднение покажется детским, – понял раньше, чем узнал о происшедшем, что Лина об этом слышать не должна. Без всякой подсказки было ясно, что он таки нашел пропавшего Лукаса Берча; теперь ему казалось, что только полнейшая тупость и скудоумие помешали ему это понять. Ему казалось, что сама судьба, случай предупреждали его весь день, воздвигнув этот столб желтого дыма, а он по глупости не разгадал знамения. И вот он не давал им говорить – встречным людям, самому воздуху, который был этим полон, – только бы не услышала Лина. Возможно, он тогда уже понимал, что рано или поздно ей придется об этом узнать, услышать, что в каком-то смысле это – ее право. Просто ему казалось, что если ему удастся провести ее через площадь домой, с него будет снята ответственность. Не за зло, за которое он считал себя ответственным – по той простой причине, что провел с ней вечер, когда оно творилось, что был избран случаем представлять Джефферсон, куда она добиралась тридцать дней, пешком, без денег. Он не имел ни намерения, ни надежды уклониться от этой ответственности. Он хотел только оттянуть, для себя и для нее, миг удивления и ужаса. Он рассказывает об этом тихо, ровным, невыразительным голосом, запинаясь, понурив голову, и Хайтауэр смотрит на него через стол, слушает по-прежнему с опаской и неохотой.
Наконец они оказались у пансиона и вошли. И в ней как будто тоже проснулось дурное предчувствие: стоя с ним в передней и внимательно глядя на него, она впервые заговорила:
– Что это они все хотели вам сказать? Что там стряслось на пожаре?
– Да так, ничего, – ответил он, и собственный голос показался ему пустым и скучным. – Мисс Берден будто бы поранилась.
– Как поранилась? Сильно поранилась?
– Да нет вроде. Может, и не поранилась вовсе. Скорей всего болтают просто. Что в голову взбредет. – Он не мог посмотреть на нее, выдержать ее взгляд. Но чувствовал, что она наблюдает за ним, и будто слышал несметный гомон: голоса, приглушенные, напряженные голоса по всему городу, на площади, через которую он торопливо ее вел, – повсюду, где люди собирались среди мирных, привычных огней и разговаривали о том самом. В доме, казалось, тоже царили привычные звуки, но главным образом – оторопь, чудовищное оцепенение, и, глядя в тускло освещенную переднюю, он думал Чего же она не идет. Чего же она не идет Наконец миссис Бирд пришла: уютная, с красными руками и растрепанными седоватыми волосами.
– Это миссис Берч, – сказал он. Взгляд его, настойчивый, упорный, почти горел. – Она из Алабамы, только что пришла в город. Надеется встретить тут своего мужа. Его еще нет. Вот я ее и привел, пускай передохнет немного, пока ее не втянули в эти городские передряги. Она еще в городе не была, ни с кем не разговаривала – я и подумал, может, вы ее где-нибудь устроите отдохнуть, пока ее не начали донимать разговорами и… – Голос его, упорный, настойчивый, повторяющий одно и то же, пресекся, замер. Ему показалось, что она поняла его. Позже он сообразил, что не по его просьбе она умолчала о новостях, которые – он был уверен в этом – до нее уже дошли, а потому что обратила внимание на беременность и воздержалась бы от рассказа в любом случае. Она измерила Лину коротким пронзительным взглядом, как это делали в течение вот уже четырех недель другие незнакомые женщины.
– Сколько она думает пробыть? – спросила миссис Бирд.
– Ночи две, – сказал Байрон. – Может, только сегодняшнюю. Надеется встретить тут мужа. Она только что пришла и не успела еще спросить, разузнать… – Тон его был все так же настойчив, многозначителен. Теперь миссис Бирд наблюдала за ним. Он думал, что она все еще пытается понять его намек. Она же, наблюдая, как он путается в словах, думала (или готова была подумать), что его замешательство имеет совсем другой смысл и причину. Затем она снова взглянула на Лину. Нельзя сказать, что холодно. Но без теплоты.
– По-моему, ей ни к чему сразу куда-то тащиться, – сказала она.
– Вот и я так думаю, – живо подхватил Байрон. – Тут эти волнения, разговоры – ей придется слушать, а она к этим волнениям, разговорам не привыкла… Если у вас сегодня все занято, может, ее в мою комнату поселить?
– Да, – сразу откликнулась миссис Бирд. – Вы ведь все равно сейчас уедете. Хотите, чтобы она в вашей комнате пожила до понедельника, пока вы не вернетесь?
– Сегодня я не поеду, – сказал Байрон. Он не отвел глаза. – В этот раз не смогу. – Он выдержал ее холодный и уже недоверчивый взгляд, надеясь, что она прочтет в его ответном взгляде то, что там есть, а не то, что она ему припишет. Говорят, будто обман удается опытному лжецу. Но часто опытный, закоренелый лжец обманывает одного себя; легче всего верят лжи человека, который всю жизнь был каторжником собственной правдивости.
– Ага, – сказала миссис Бирд. Она опять посмотрела на Лину. – У нее нет знакомых в Джефферсоне?
– Она тут никого не знает, – сказал Байрон. – Знакомые у ней – все в Алабаме. Мистер Берч, наверное, утром появится.
– Ага, – сказала миссис Бирд. – А вы где ляжете? – Но ответа она не дождалась. – Пожалуй, я ей сегодня поставлю койку у себя в комнате. Если она не против.
– Прекрасно, – сказал Байрон. – Прекрасно.
Когда позвонили к ужину, он уже был наготове. Он улучил время переговорить с миссис Бирд. Ложь для этого он сочинял дольше, чем все предыдущее. Но она оказалась ненужной; то, что он хотел скрыть, само послужило себе прикрытием.
– Мужчины будут говорить об этом за столом, – сказала миссис Бирд. – Я думаю, женщине в ее положении (притом разыскивающей мужа по фамилии Берч, – едко заметила она про себя) незачем больше слушать про мужское шалопутство. Приведете ее позже, когда они поедят.
Байрон так и сделал. Лина опять ела прилежно, с тем же серьезным, чинным прилежанием и, не успев кончить, почти уснула над тарелкой.
– Устаешь больно путешествовать-то, – объяснила она.
– Поди посиди в гостиной, пока я тебе койку постелю, – сказала миссис Бирд.
– Я хочу помочь, – сказала Лина. Но даже Байрон видел, что она не хочет: сон валил ее с ног.
– Поди посиди в гостиной, – сказала миссис Бирд. – Я думаю, мистер Банч не откажется побыть с тобой минутку-другую.
– Я боялся оставить ее одну, – говорит Байрон. По ту сторону стола Хайтауэр не пошевелился. – И вот, когда мы там сидели, как раз в это время все выходило наружу, как раз в это время Браун у шерифа все рассказывал – про себя, про Кристмаса, про виски и про все остальное. Только виски было не такой уж новостью – с тех пор, как он взял Брауна в напарники. Я думаю, люди только одного не могли понять: почему он вообще связался с Брауном. Может быть – потому, что свой своего не только ищет, ему попросту не укрыться от своего. Даже когда у своих общего – только одно; потому что даже эти двое со своим общим были разными. Кристмас шел против закона, чтобы заработать, а Браун шел против закона потому, что у него ума не хватало понять, на что он идет. Как в тот вечер в парикмахерской, когда он горланил спьяну, покуда Кристмас не прибежал и не уволок его. А мистер Макси[13]13
Мистер Макси – владелец парикмахерской в Джефферсоне; упомянут в рассказе «Волосы» (1930).
[Закрыть] сказал: «Как вы думаете, чего это он сейчас чуть не наговорил на себя и на того?» – а капитан Мак-Лендон отвечает: «Я вообще про это не думаю», – тогда мистер Макси говорит: «Вы думаете, они правда ограбили чужой грузовик со спиртным?» И Мак-Лендон говорит: «А вас бы не удивило, если бы вам сказали, что за этим Кристмасом не водилось грехов похуже?»
Вот про что Браун рассказывал вчера вечером. Но это все знали. Давно уже говорили, что не мешало бы все-таки предупредить мисс Берден. Только, думаю, охотников не было идти туда предупреждать – никто ведь не знал, чем это кончится. Думаю, кое-кто из местных ни разу в жизни ее не видал. Я, пожалуй, тоже не захотел бы идти в этот старый дом – да никто к ней и не ходил, иногда только проезжие с повозки видели, как она на дворе стоит, в таком чепце и платье, что и негритянка не каждая наденет – до того страшны. А может, она и сама знала. И, может, была не против – раз она северянка и всякое такое. И кто ее знает, чем это могло кончиться.
Словом, боялся я оставить ее одну, пока она не ляжет. Я сразу хотел к вам пойти, в тот же вечер. Но оставить ее боялся. Жильцы по передней ходят туда-сюда – думаю, еще взбредет кому-нибудь в голову подойти – заведут про это разговор и все ей выложат; уж слышу, они про это на крыльце говорят, а она все смотрит на меня, и по лицу видно, что опять хочет спросить про пожар. Поэтому и боялся ее оставить. Сидим мы в гостиной, глаза у нее слипаются, а я ей все толкую, что найду его непременно, только мне надо пойти поговорить со знакомым священником, который может в этом деле помочь. Я ей твержу, а она сидит, глаза закрыла и не знает, что я знаю, что они с этим парнем еще не женаты. Она думала, что всех обманула. И спрашивает меня, что это за человек, которому я хочу про нее рассказать; я ей отвечаю, а она сидит с закрытыми глазами, и в конце концов я ей говорю: «Вы ни слова не слышали, что я вам говорил», – тут она вроде как встрепенулась, правда, глаз не открыла, и спрашивает: «А женить он еще может?» – я говорю: «Чего? Чего может?» – «Священник-то он, – говорит, – настоящий? Может еще женить?»
Хайтауэр не шелохнулся. Он сидит за столом выпрямившись, руки лежат параллельно на ручках кресла. Пиджака на нем нет; рубашка – без воротничка. Лицо у него худое и вместе с тем дряблое, словно два лица, наложенные друг на друга, смотрят из-под бледной лысой черепной коробки с венчиком седых волос, из-за пары неподвижно блестящих окуляров. Часть торса, возвышающаяся над столом, оплыла, она обезображена рыхлым ожирением сидячей жизни. Он напрягся; опаска, желание уклониться явственно написаны на его лице.
– Байрон, – говорит он, – Байрон, что это вы мне рассказываете?
Байрон умолкает. Он тихо смотрит на священника с выражением соболезнования, жалости.
– Я знал, что вы еще не слышали. Знал, что это на меня ляжет – рассказать вам.
– Чего же я еще не слышал?
– Про Кристмаса. Про вчерашнее и про Кристмаса. В Кристмасе есть негритянская кровь. Про него, и Брауна, и про вчерашнее.
– Негритянская кровь, – говорит Хайтауэр. Голос его звучит легковесно, буднично – как будто перышко беззвучно и невесомо падает в тишину. Он не шевелится. Не шевелится еще несколько мгновений. Затем кажется, что всем его телом овладевает – словно части его подвижны, как черты лица, – это желание уклониться, отвести от себя опасность, и Байрон видит, что его большое, вялое, застывшее лицо вдруг залоснилось от пота. Но тон его легковесен, спокоен. – Что про Кристмаса, Брауна и вчерашнее? – произносит он.
Музыка в далекой церкви давно смолкла. В комнате слышен лишь настойчивый звон насекомых да монотонный голос Байрона. Выпрямившись, сидит за столом Хайтауэр. С параллельно лежащими на подлокотниках ладонями, до пояса скрытый столом, он напоминает восточного идола.
– Это было вчера утром. Один деревенский с семьей ехал в город на повозке. Он первый увидел пожар. Нет, он попал туда вторым, потому что, говорит, там уже был один человек, когда он взломал дверь. Говорит, что, когда они увидели дом, он сказал жене: больно уж много дыму идет из кухни, – потом они проехали еще немного, и жена сказала: «Дом горит». И, думаю, он, наверно, остановил повозку, и они посидели немного в повозке, поглядели на дым, и, думаю, погодя еще немного он сказал: «Похоже на то». И думаю, что это жена велела ему слезть и посмотреть. «Они не знают, что горят, – так, я думаю, она сказала. – Поди, скажи им». Он слез с повозки, поднялся на крыльцо и немного постоял там и покричал: «Эй! Эй!» Он говорит, что огонь в доме уже был слышен, и тогда он вышиб дверь плечом, вошел и увидел того, кто первым увидел пожар. Это был Браун. Но деревенский его не знал. Он сказал только, что в передней стоял пьяный, вид у него был такой, как будто он только что свалился с лестницы, и деревенский ему сказал: «У вас дом горит, уважаемый», – и тут только понял, до чего тот пьян. И он говорит, пьяный все время твердил, что наверху никого нет и что верх все равно горит и бесполезно спасать оттуда вещи.
Но деревенский смекнул, что наверху такого огня быть не может – весь огонь был в задней стороне, ближе к кухне. Да и слишком пьян был тот, ничего не соображал. И он сказал, что сразу заподозрил неладное – по тому, как пьяный не пускал его наверх. Он пошел наверх, пьяный попробовал удержать его, но он пьяного оттолкнул и пошел. Он говорит, пьяный стал было подниматься за ним и все доказывал, что наверху ничего нет, но потом, говорит, когда он спустился и вспомнил про пьяного, того уж и след простыл. Только, думаю, он не сразу про Брауна вспомнил. Потому что, наверх поднявшись, он снова начал кричать и открывать двери, а потом открыл ту дверь и ее увидел.
Он умолкает. В комнате не слышно ничего, кроме насекомых. За окном пульсирует и бьется, навевая дрему, несметный насекомый хор.
– Увидел, – говорит Хайтауэр. – Он увидел мисс Берден. – Он не шевелится. Байрон на него не смотрит; можно подумать, что он разглядывает руки на коленях, пока говорит.
– Она лежала на полу. Голова почти начисто отрезана; дама с проседью. Он рассказывает, как стоял там и слышал огонь, и в комнате уже был дым, словно нашел за ним следом. И как он боялся поднять и вынести ее, потому что голова могла оторваться. И как потом сбежал обратно по лестнице, выскочил из дома, не заметив даже, что пьяного нет, выбежал на дорогу и велел жене гнать к ближайшему телефону и шерифа тоже вызвать. Потом побежал за дом, к баку, – говорит, уже вытаскивал полное ведро, и только тут сообразил, что это глупо, когда вся задняя часть дома полыхает. Тогда он побежал обратно в дом и снова вверх по лестнице, в ту комнату, сорвал с кровати покрывало, закатал ее в покрывало, ухватил за края и вскинул на спину, как мешок крупчатки, вынес из дома и положил под дерево. И чего он боялся, говорит, как раз случилось. Покрывало развернулось, а она на боку лежит, передом в одну сторону, а лицом аккурат в обратную. Будто назад оглядывается. Это, говорит, она живая могла так сделать, а тут-то не должна была бы.
Байрон умолкает и смотрит, бросает взгляд на человека за столом. Хайтауэр не шевельнулся. Лицо его за парой отсвечивающих стекол обливается потом.
– Явился шериф, и пожарная команда явилась. Но сделать ничего не могла, потому что не было воды для брандспойта. И старый дом горел весь вечер, я видел дым с фабрики и еще ей показал, когда пришла, потому что не знал ничего. А мисс Берден отвезли в город, и в банке лежала бумага, в которой, она им сказала, написано, что с ней делать, когда она умрет. Там было написано, что на Севере, откуда она приехала – родня ее откуда приехала, – у ней есть племянник. Племяннику отбили телеграмму, а через два часа пришел ответ, что племянник заплатит тысячу долларов за поимку убийцы.
А Кристмас с Брауном скрылись. Шериф дознался, что в хибарке жили, и тут все сразу начали рассказывать про Кристмаса и Брауна – все, которые помалкивали, покуда один из них или оба вместе не убили эту даму. И до вчерашнего вечера ни того, ни другого найти не удавалось. А деревенский тот не знал, что пьяный, которого он в доме встретил, был Браун. Люди стали думать, что они сбежали – и он и Кристмас. А потом, вечером вчера, Браун объявился. Уже трезвый – вышел часов в восемь на площадь и стал кричать как ненормальный, что это Кристмас ее убил, и требовать тысячу долларов. Позвали полицейских, отвели его к шерифу и сказали, что деньги будут его, как только он поймает Кристмаса и докажет, что Кристмас это сделал. И тогда Браун сказал. Сказал, что, когда они с Кристмасом познакомились, Кристмас уже три года жил с мисс Берден. Сперва, Браун говорит, когда он поселился в хибарке у Кристмаса, Кристмас ему сказал, что все время тут ночует. А потом, говорит, он однажды ночью не мог уснуть и услышал, как Кристмас вылез из постели, подошел, постоял над его койкой, вроде как прислушиваясь, а потом на цыпочках – к двери, отворил ее тихонько и вышел. И Браун сказал, что он тоже поднялся и – за Кристмасом, и видит, как тот подошел к большому дому и вошел с черного хода – то ли, значит, его оставили для Кристмаса открытым, то ли ключ у него был. Тогда Браун вернулся в хибару и лег. Но не мог, говорит, уснуть – такой его смех разбирал, что хитрость у Кристмаса не удалась. Лежал он так с час примерно, а потом Кристмас вернулся. И тогда, он говорит, совсем уже не мог удержаться от смеху и сказал Кристмасу: «Ну, ты и прохвост». И тогда, он говорит, Кристмас прямо замер в темноте, а он лежит, смеется над Кристмасом – мол, не такой уж он, выходит дело, ловкач, и все прохаживается насчет седых волос и насчет того, что если Кристмас хочет, он согласен чередоваться с ним – по неделе, в уплату за жилье.
Потом он сказал, как он понял в ту ночь, что рано или поздно Кристмас убьет ее или еще кого-нибудь. Он, значит, лежал, смеялся и думал, что Кристмас опять собирается спать, а Кристмас вдруг чиркнул спичкой. Тогда он, говорит, кончил смеяться, только лежал и смотрел, а Кристмас зажег фонарь и поставил на ящик возле койки Брауна. И Браун говорит, что он больше не смеялся, только лежал, а Кристмас встал над его койкой и смотрит на него сверху. «Ну, ты нашел себе потеху, – Кристмас ему говорит. – Будет над чем посмеяться завтра вечером, когда расскажешь в парикмахерской». И Браун говорит, он не понял, что Кристмас взбеленился, и вроде тоже огрызнулся, но не так, чтобы его разозлить, и тут Кристмас говорит ровным своим голосом: «Недосыпаешь ты. Слишком долго не спишь. Тебе, пожалуй, надо больше спать», – а Браун спрашивает: «На сколько больше?» – и Кристмас говорит: «Может – навсегда». И Браун говорит, он понял тогда, что Кристмас взбеленился и дразнить его не стоит, и сказал: «Разве мы не друзья? С чего это я буду трепаться про чужие дела? Ты моему слову не веришь?» – а Кристмас сказал: «Не знаю. И знать не хочу. Но ты моему слову можешь поверить». И посмотрел на Брауна. «Можешь?» И Браун говорит, он сказал «Да».
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?