Электронная библиотека » Валентин Булгаков » » онлайн чтение - страница 22


  • Текст добавлен: 25 февраля 2016, 20:40


Автор книги: Валентин Булгаков


Жанр: Культурология, Наука и Образование


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 22 (всего у книги 76 страниц) [доступный отрывок для чтения: 25 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Я принимаю и совершенно разделяю ваш призыв – работать дружно и совместно для дела Льва Николаевича. Рад, что вы прощаете мне великодушно все мои вольные или, скорее, невольные грехи и ошибки, и надеюсь, что вы позволите мне в один из ближайших дней навестить Ясную Поляну и лично засвидетельствовать вам свое почтение и искреннюю, глубокую преданность.

Целую ваши руки.

Глубоко уважающий и преданный В. Чертков»


Вы представляете, читатель, какое впечатление должно было произвести это письмо?

Но… я прошу вас великодушно простить меня, простить мне эту мистификацию. Такого письма не было, оно не было написано, хотя мне кажется, что это единственное письмо, которое должно было быть написано.

На самом деле все случилось наоборот.

Узнав, что я имею поручение от Софьи Андреевны, Владимир Григорьевич, встревоженный, с озабоченным видом, повел меня в комнату своего секретаря и фактотума Алеши Сергеенко: он мог мыслить только двумя головами сразу, своей и Алешиной. Мы оба усаживаемся с ним на скромную «толстовскую» постель Сергеенко. Тот, с напряженным от любопытства лицом, садится против нас на стуле.

Я начинаю рассказывать о просьбе Софьи Андреевны вернуть рукописи. Владимир Григорьевич находится в сильнейшем возбуждении.

– Что же, – спрашивает он, уставившись на меня своими большими, белыми, возбужденно бегающими глазами, – ты ей так сейчас и выложил, где находятся дневники?!

При этих словах, совершенно неожиданно для меня, он делает страшную гримасу и высовывает мне язык.

Я гляжу на Черткова и страдаю внутренне от того нелепого положения, в которое меня ставят: меня ли это унижают или мне надо жалеть этого человека за то унижение, которому он себя подвергает? Я соображаю, однако, что Чертков хочет подсмеяться над проявленной мною якобы беспомощностью, когда-де на меня насела в экипаже Софья Андреевна. Он, должно быть, заметил то волнение, в котором я находился, и вышел из себя, поняв, что я сочувствую Софье Андреевне и жалею ее.

Собравшись с силами, я игнорирую выходку моего старшего собрата по вере и по делу и отвечаю ему:

– Нет, я не мог ей ничего сказать, потому что я сам не знаю, где дневники!

– Ах, вот это прекрасно! – восклицает Чертков и суетливо поднимается с места. – Так ты иди, пожалуйста!.. (Он отворяет передо мной дверь из комнаты в коридор.) Там пьют чай… Ты, наверное, проголодался… А мы здесь поговорим!..

Дверь захлопывается за мной, щелкает задвижка американского замка. Я выхожу, ошеломленный тем приемом, какой мне оказали, в коридор. Владимир Григорьевич и Алеша совещаются.

Позже я узнаю, что дневники решено не возвращать.


«…Я бы мог продолжать жить так, если бы я мог спокойно переносить твои страдания, но я не могу, – через два дня пишет Толстой своей жене. – Вчера ты ушла взволнованная, страдающая. Я хотел спать лечь, но стал не то что думать, а чувствовать тебя, и не спал, и слушал до часу, до двух, и опять просыпался и слушал и во сне или почти во сне видел тебя.

Подумай спокойно, милый друг, послушай своего сердца, почувствуй, и ты решишь все, как должно. Про себя же скажу, что я с своей стороны решил все так, что иначе не могу, не могу. Перестань, голубушка, мучить не других, а себя; себя, потому что ты страдаешь в сто раз больше всех. Вот и все»41.


«Иначе не могу, не могу…» В том же письме Лев Николаевич сообщает жене, что дневники у Черткова возьмет и будет хранить их сам, и что если в данную минуту Чертков ей неприятен, то он готов не видеться с Чертковым.

По поручению отца Александра Львовна в тот же день отправилась в Телятинки за дневниками и оставалась там очень долго. Как я узнал от В. М. Феокритовой, в Телятинках, в той самой комнате у Сергеенко, где два дня тому назад произошел наш разговор с Чертковым, спешно собрались самые близкие Черткову люди – Алеша, Александра Львовна, О. К. Толстая, муж и жена Гольденвейзеры, а также сам Владимир Григоревич, – и все занялись срочной работой по подчистке тех мест в семи тетрадях дневников Толстого, которые компрометировали Софью Андреевну и которые она могла уничтожить.

Это мероприятие чрезвычайно характерно. Дело в том, что один из доводов, выставлявшихся В. Г. Чертковым в пользу того, что рукописи Л. Н. Толстого должны храниться у него, а не у С. А. Толстой, состоял в том, что Софья Андреевна может испортить рукописи и в особенности дневники, произведя в них разные подчистки и исправления. История показала, что никаких подчисток в рукописях и дневниках Л. Толстого жена его не сделала, тогда как не в меру осторожный и заботливый друг сам, – уже все равно, по каким мотивам, – подвергнул выскребыванию и подчистке дневники за целый длинный период, именно за последнее 10-летие жизни великого писателя. Какова «непоследовательность»![43]43
  Сообщение о подчистке дневников оставляю, впрочем, на ответственности сделавшей мне его В. М. Феокритовой. Возможно, что невыгодные для жены Толстого упоминания о ней в дневнике только копировались, на случай уничтожения их Софьей Андреевной (примеч. В. Ф. Булгакова).


[Закрыть]

После подчистки или копирования отдельных мест дневники были упакованы, и сам Владимир Григорьевич, стоя на крыльце телятинского дома и провожая Александру Львовну в Ясную Поляну, с шутливой торжественностью троекратно перекрестил ее в воздухе папкой с дневниками и затем вручил ей эту папку. Тяжело ему было расставаться с дневниками!

А в Ясной Поляне с таким же волнением и нетерпением ожидала дневников Софья Андреевна. По словам Варвары Михайловны, она с такой стремительностью кинулась к привезенным Александрой Львовной дневникам, что пришлось кричать на помощь гостившего в Ясной Поляны мужа Татьяны Львовны М. С. Сухотина, чтобы помешать ей повредить тетради, которые и были затем отобраны у нее и запечатаны. А еще через день Татьяна Львовна свезла дневники на хранение в тульский банк. Чертков снова начал бывать в Ясной Поляне.

Решение Льва Николаевича – хранить дневники в нейтральном месте – едва ли могло успокоить и действительно не успокоило Софью Андреевну. Она не могла не сказать себе, что из банка дневники в любую минуту могли быть опять взяты и переданы если не тому же Черткову, то его союзнице Александре Львовне. Софья Андреевна, кроме того, подозревала, кажется, и еще что-то, что было еще хуже, ответственнее и опаснее по своим последствиям, чем лишение рукописи дневников… Именно, подозревала возможность составления завещания не в пользу семьи. Она вела себя поэтому по-прежнему, то есть чрезвычайно несдержанно, с Чертковым была груба, а с Львом Николаевичем требовательна, капризна, не спала, уходила по ночам в парк и лежала на сырой земле, говорила, что покончит с собой и т. д. Это была уже форменная истерия. Из Москвы приехали доктора: известный невропатолог доцент Г. И. Россолимо и старый друг дома Толстых, бывший в Ясной Поляне до Душана домашним врачом Д. В. Никитин. Россолимо определил состояние Софьи Андреевны как «дегенеративную двойную конституцию: паранойяльную и истерическую, с преобладанием первой».

Поздно вечером 19 июля Лев Николаевич позвонил ко мне. Я вошел к нему в спальню, где Душан Петрович забинтовывал Льву Николаевичу больную ногу.

– Вы завтра поедете к Черткову, – сказал мне Лев Николаевич, – следовательно, расскажете ему про все наши похождения[44]44
  То есть о приезде докторов и об их заключении (примеч. В. Ф. Булгакова).


[Закрыть]
. И скажите ему, что самое тяжелое во всем этом для меня – он. Для меня это истинно тяжело, но передайте, что на время я должен расстаться с ним. Не знаю, как он отнесется к этому.

Я высказал уверенность, что если Владимир Григорьевич будет знать, что это нужно Льву Николаевичу, то, без сомнения, он с готовностью примет и перенесет тяжесть временного лишения возможности видеться со Львом Николаевичем.

– Как же, мне это нужно, нужно! – воскликнул Лев Николаевич. – Да письма его всегда были такие истинно-дружеские, любовные… Я сам спокоен, мне только за него ужасно тяжело. Я знаю, что и Гале (жене Черткова) это будет тяжело. Но подумать, что эти угрозы самоубийства со стороны Софьи Андреевны – иногда пустые, а иногда – кто их знает? – подумать, что может это случиться! Что же, если на моей совести будет это лежать?.. А что теперь происходит, для меня это ничего. Что у меня нет досуга, или меньше – пускай!.. Да и чем больше внешние испытания, тем больше материала для внутренней работы.

21 июля доктора уехали из Ясной Поляны, а 22 июля Л. Н. Толстой подписал на пне, в лесу около деревни Грумонт (Угрюмая), тайное завещание, которым все права литературной собственности на свои сочинения предоставлял формально младшей дочери Александре Львовне. В особой же, составленной Чертковым и утвержденной им «сопроводительной бумаге» к завещанию, подтвердил, что делает В. Г. Черткова фактическим распорядителем всего своего литературного наследия. Гольденвейзер и Сергеенко, а также молодой «толстовец» Анатолий Радынский (из дома Чертковых), который совершенно не знал, что он подписывает, подписали завещание в качестве свидетелей. После смерти Л. Н. Толстого Тульский окружной суд утвердил это завещание. Это-то и было то, чего добивался и чего больше всего желал Чертков. Это-то и было то самое «ужасное», самое «страшное и непоправимое», чего так боялась Софья Андреевна и близкое наступление чего она как бы инстинктивно предчувствовала. Это-то и было смыслом борьбы между Софьей Андреевной и Чертковым[45]45
  Далее зачеркнуто: «Это-то, затем, окончательно сломило ее и возвысило, сделало более мощным и решительным, более гордым и самоуверенным – его, Черткова».


[Закрыть]
.

Драма продолжалась. Да как же ей было и не продолжаться, когда тот единственный финал, которым она могла и неминуемо должна была закончиться, еще не наступил?!

Софья Андреевна бушевала. Возможно, что она прочитала в дневнике Льва Николаевича запись от 22 июля: «Писал в лесу». Что писал? Уж не завещание ли? Если да, то она, во всяком случае, ничего не выяснила относительно содержания этого завещания. Догадки, одна хуже другой, мучили ее. И вот она воевала против Черткова, страстно и горячо схватывалась и спорила с Александрой Львовной, убегала в парк, к пруду – «топиться», прибегала даже к выстрелам из револьвера-«пугача» в своей комнате, чтобы смутить покой Льва Николаевича, устраивала старику-мужу допросы, подслушивала, подглядывала за ним[46]46
  Далее зачеркнуто: «предъявляла к нему невероятные и сумасшедшие обвинения, касавшиеся его дружбы с Чертковым».


[Закрыть]
и т. д.

От нее не отставала и противная сторона. Женщины – А. К. Черткова, Александра Львовна, О. К. Толстая, совершенно чуждая семье В. М. Феокритова – только тем и занимались, что сплетничали о Софье Андреевне. Рассказам о ее выходках и благоглупостях конца не было. И чем этих выходок и благоглупостей истеричной женщины было больше, тем больше радовались женщины «здоровые», не истеричные.

27 июля В. Г. Чертков обратился к Толстому с письмом42, в котором утверждал, что все сцены, происходившие перед этим в Ясной Поляне, имеют одну определенную цель. Цель эта «состояла и состоит в том, – писал он, – чтобы, удалив от вас меня, а если возможно, и Сашу (Александру Львовну. – В. Б.), путем неотступного совместного давления выпытать от вас или узнать из ваших дневников и бумаг, написали ли вы какое-нибудь завещание, лишающее ваших семейных вашего литературного наследства; если не написали, то путем неотступного наблюдения за вами до вашей смерти (!) помешать вам это сделать; а если написали, то не отпускать вас никуда (!), пока не успеют пригласить черносотенных врачей (!), которые признали бы вас впавшим в старческое слабоумие (!) для того, чтобы лишить значения ваше завещание».

Нагромождением ужасов (неотступное наблюдение до смерти, вынужденное заключение в Ясной Поляне, объявление впавшим в слабоумие!) совсем непроницательный и здесь просто недалекий Чертков, опасаясь, видимо, что дело с завещанием может еще «сорваться», собирался, должно быть, напугать великого старца. Но он не имел успеха. «Положение, не только хочу думать, но думаю, – отвечал ему Лев Николаевич, – не таково, как вы его представляете, то есть дурно, но не так, как вы думаете»43.

Чертков (прямо или через свое дамское окружение) систематически внушал Толстому, что нельзя с такими истеричками, как Софья Андреевна, действовать добром, – это только еще хуже развращает и распускает ее. Он должен взять жену в «ежовые рукавицы», подействовать на нее строгостью. На «ежовых рукавицах» и на строгости настаивала также Александра Львовна.

– Я борюсь с Софьей Андреевной любовью и надеюсь на успех и уже вижу проблески, – отвечает Лев Николаевич. (Это – запись Татьяны Львовны в черновой тетради моего яснополянского дневника.)

– У нас сегодня все спокойно, – говорил мне Лев Николаевич 30 июля, сидя со мной в своем кабинете. – Я понял недавно, как важно в моем положении, теперешнем, неделание! То есть – ничего не делать, ничего не предпринимать. На все вызовы, какие бывают или могут быть (он имел в виду Софью Андреевну. – В. Б.), отвечать молчанием. Молчание – это такая сила!..[47]47
  Далее зачеркнуто: «Я на себе это испытал. Вкладываешь в него самые сильные доводы, и вдруг оказывается, что он вовсе ничего. То есть, тот, кто молчит: представляешь себе, что он собирает все самые веские возражения, а он – совсем ничего. На меня, по крайней мере, молчание всегда так действовало».


[Закрыть]
И просто нужно дойти до такого состояния, чтобы, как говорит Евангелие, любить ненавидящих вас, любить врагов своих… А я еще далеко не дошел до этого!..

Он покачал головой.

– Но они все это преувеличивают, преувеличивают!..

Конечно, Лев Николаевич имел в виду отношение В. Г. Черткова, Александры Львовны и их близких к поведению Софьи Андреевны.

– Наверное, Лев Николаевич, вы смотрите на это, как на испытание, и пользуетесь всем этим для работы над самим собой?

– Да как же, как же! Я столько за это время передумал!.. Но я далек еще от того, чтобы поступать в моем положении по-францисковски. Знаете, как он говорит? – Запиши, что если изучить все языки и так далее, то нет в этом радости совершенной, а радость совершенная в том, чтобы, когда тебя обругают и выгонят вон, смириться и сказать себе, что это так и нужно, и никого не ненавидеть. И до такого состояния мне еще очень, очень далеко!..

В вихре спора и борьбы, бушевавшем вокруг великого старца, он один оставался самим собой. Весь август прошел в попытках Льва Николаевича примирить партию жены с партией друга и дочери, воздействовать на жену, на Черткова, добиться мира в яснополянском доме. И все время стоял выше борьбы и в стороне от нее. Он один действовал во имя любви, во имя нерушимости внутреннего союза с Богом, как он Его понимал. Он чувствовал, что события роковым образом осложняются, предвидел необходимость решиться на какой-то ответственный шаг и, учитывая опасность резких движений в таком запутанном клубке отношений и связей, все повторял: «Только бы не согрешить, только бы не согрешить!»

2 августа Лев Николаевич писал «милым друзьям», мужу и жене Чертковым: «Просил бы и вас быть снисходительными ко мне и к ней. Она несомненно больна, и можно страдать от нее, но мне-то уже нельзя – или я не могу – не жалеть ее»44.

Тут надо сказать, что, расходясь с Толстым, ни супруги Чертковы, ни Александра Львовна не верили в болезнь Софьи Андреевны. Болезненные явления в ее поведении они объясняли исключительно притворством.

7 августа Лев Николаевич писал Черткову: «…Мне жалко ее, и она несомненно жалче меня, так что мне было бы дурно, жалея себя, увеличить ее страдания»45.

Зная, что у Черткова нет ни малейшей симпатии к Софье Андреевне, Лев Николаевич старается логически доказать ему обоснованность своего личного снисходительного отношения к престарелой жене: «Знаю, что все это нынешнее, особенно болезненное состояние (Софьи Андреевны. – В. Б.), пишет он Черткову 14 августа, – может казаться притворным, умышленно вызванным (отчасти это и есть), но главное в этом все-таки болезнь, совершенно очевидная болезнь, лишающая ее воли, власти над собой. Если сказать, что в этой распущенной воле, в потворстве эгоизму, начавшихся давно, виновата она сама, то вина эта прежняя, начавшаяся давно, теперь же она (Софья Андреевна. – В. Б.) совершенно невменяема, и нельзя испытывать к ней ничего, кроме жалости, и невозможно, мне по крайней мере, совершенно невозможно ей contrecarrer[48]48
  противодействовать (фр.).


[Закрыть]
и тем явно увеличивать ее страдания. В то же, что решительное отстаивание моих решений, противных ее желанию (то есть что предлагала «чертковская» партия. – В. Б.), могло бы быть полезно ей, я не верю, а если бы и верил, все-таки не мог бы этого делать»46.

Во втором письме, написанном в тот же день, Толстой возражает против упрека Черткова, что будто бы он, давши Софье Андреевне обещание не видеться с ним, Чертковым, стесняет тем самым свою свободу. «Связывает меня теперь никак не обещание (я и не считаю себя обязанным перед ней и своей совестью исполнять его), а связывает меня просто жалость, сострадание, как я это испытал особенно сильно нынче и о чем писал вам. Положение ее очень тяжелое. Никто не может этого видеть и никто так сочувствовать ему»47.

Но друг упорствует в своем отношении к Софье Андреевне, в нелюбви к ней, и Толстой продолжает свои увещания: «Стараюсь держаться по отношению к Софье Андреевне как можно мягче и тверже, – пишет он Черткову 25 августа, – и, кажется, более или менее достигаю цели – ее успокоения. Знаю, что вам это странно, но она мне часто ужасно жалка. Как подумаешь, каково ей одной по ночам, которые она проводит более половины без сна – с смутным, но больным сознанием, что она не любима и тяжела всем, кроме детей, – нельзя не жалеть»48.

«Она невыразимо жалка!» – восклицает Толстой в письме к своему другу от 30 августа49.

Это истинно человечное, полное глубокого сочувствия к страдающей женщине отношение Льва Николаевича к его жене, хотя и не единомышленнице, выступает перед нами как полная противоположность непримиримо озлобленному и безапелляционно осудительному отношению В. Г. Черткова к подруге жизни Толстого.

В. Г. Чертков обвинял Софью Андреевну в материализме и корыстолюбии, в личном и семейном эгоизме, во враждебном отношении к «толстовскому» мировоззрению и к самому Толстому-пророку, не говоря уже о его друзьях, то есть Чертковых, в намерении подчистить и исказить дневники Толстого и т. д. и т. д. Он, конечно, не мог ни подглядывать, ни подслушивать, ни слишком явно сплетничать, да ему и не нужно это было, за него это делали дамы. Но он был удивительно груб и нерасчетлив до конца – в своем отношении к несчастной жене Толстого, одиноко, как загнанная в угол волчица, боровшейся против своих преследователей. (Сыновья ведь не жили в Ясной Поляне.)

Она обвиняла Черткова в том, что он вторгся в ее семейную жизнь со Львом Николаевичем и нарушил покой Ясной Поляны, что он отобрал у нее ее мужа, что он не «толстовец», а коллекционер и собиратель автографов, что он хочет подсунуть или уже подсунул Льву Николаевичу завещание с тем, чтобы лишить ее и детей принадлежащих им по закону прав собственности на его литературные произведения, что он более чем груб с ней, что в присутствии Льва Николаевича он ей сказал однажды:

– Если бы я был мужем такой жены, как у Льва Николаевича, то я застрелился бы!

А в другой раз:

– Я не понимаю женщины, которая всю жизнь занимается убийством своего мужа!

И еще:

– Если вы начинаете обсуждать выгоды и невыгоды убийства своего мужа, то я прекращаю разговор! Я готов продолжать его, когда вы будете в лучшем настроении…

Или, наконец:

– Если бы я захотел, я мог бы много напакостить вам и вашей семье, но я этого не сделаю!..

Самое плачевное и сожаления достойное было то, что все приведенные фразы действительно сказаны были Чертковым Софье Андреевне. Об одной из них он даже пишет ей в письме-ноте от 6 сентября, уверяя, впрочем, что Софья Андреевна его «ошибочно поняла», ибо – «при разговорах, которые ведутся недостаточно спокойно, разговаривающие часто второпях неверно схватывают смысл слов своего собеседника»50. Владимир Григорьевич не извиняется. Извиняться?! Перед Софьей Андреевной?! Наоборот, виноватой-то, в конце концов, оказалась именно она, а не он.

Нотою же я назвал письмо Черткова не случайно. Все его письма к Софье Андреевне в описываемый период были ничем иным, как холодными, рассудочными, лишенными тени чувства, тщательно выглаженными дипломатическими нотами. Он и вообще так писал, без срывов, без увлечения – нотами. «Стиль – это человек».

Насколько бесплодны были попытки Льва Николаевича защитить свою жену перед Чертковым, обратить его внимание на болезнь Софьи Андреевны и убедить Владимира Григорьевича мягче, снисходительнее относиться к ней, показало письмо Черткова к Толстому от 24 сентября. Чертков снова упрекал Льва Николаевича за то, что он обещал своей жене не видаться с ним, Чертковым, за то, что решил не передавать ему рукописей своих дневников и что не разрешал более фотографировать себя. Тут он видел вмешательство в их отношения посторонней, «духовно чуждой» руки, то есть руки Софьи Андреевны, своей «роковой» соперницы. Ввиду этого ревнивый друг смело упрекал Толстого за то, что он «дал себя втянуть, – разумеется, бессознательно и желая только хорошего, – в двусмысленное и даже не вполне правдивое положение».

На этот раз Толстой ответил Черткову, что все положение в Ясной Поляне представляется ему «в гораздо более сложном и трудноразрешимом виде, чем оно может представиться даже самому близкому, как он (то есть Чертков. – В. Б.), другу». Он писал, что ему «было больно от письма», что он почувствовал в письме «личную нотку». Наконец, просил забыть об этом письме и переписываться так, как будто бы его не было51.

Да, со стороны Черткова опять последовали заверения в раскаянии, но что это меняло? Ведь недостойное письмо все-таки было написано.

Надо сказать, что именно глубоко личное и некорректное письмо Черткова от 24 сентября дало повод Толстому записать в своем секретном дневничке: «От Черткова письмо с упреками и обличениями. Они разрывают меня на части. Иногда думается: уйти от всех».

Письмо это, как и ряд других писем В. Г. Черткова, показывало, как тяжело было Льву Николаевичу все время исправлять и направлять свои отношения с «одноцентренным» другом, который часто не обнаруживал необходимой духовной высоты.

В самом деле, иногда говорят о борьбе Толстого с Софьей Андреевной. Но забывают или не знают, что своего рода борьбу ему приходилось вести и с Чертковым.

5 августа Лев Николаевич говорил мне:


«Софья Андреевна – нехороша… Если бы Владимир Григорьевич видел ее – вот такой, как она есть сегодня!.. Нельзя не почувствовать к ней сострадания и быть таким строгим к ней, как он… и как многие, и как я… И без всякой причины! Если бы была какая-нибудь причина, то она не могла бы удержаться и высказала бы ее. А то просто – ей давит здесь, не может дышать. Нельзя не иметь к ней жалости, и я радуюсь, когда мне это удается…»


Это высказывание Льва Николаевича покажется особенно замечательным, если принять во внимание, что всего только за два дня перед этим Софья Андреевна перешла все границы в проявлении своего неуважения к мужу и наговорила ему безумных вещей, оправдывая свою ненависть к Черткову. Я видел, как после разговора с ней в зале Лев Николаевич быстрыми шагами прошел через мою комнату к себе, прямой, засунув руки за пояс и с бледным, точно застывшим от возмущения и ужаса перед услышанным, лицом. Затем щелкнул замок. Лев Николаевич запер за собой дверь в спальню на ключ. Потом он прошел из спальни в кабинет и точно так же запер на ключ дверь из кабинета в гостиную, замкнувшись, таким образом, в двух своих комнатах, как в крепости. Его несчастная жена подбегала то к той, то к другой двери и умоляла простить ее («Левочка, я больше не буду») и открыть дверь, но Лев Николаевич не отвечал. Что переживал он за этими дверями, оскорбленный в самом человеческом достоинстве своем – Бог знает!..

Это – жена.

А дочь?

23 сентября, в день 48-й годовщины свадьбы Льва Николаевича и Софьи Андреевны, я, по просьбе последней, сфотографировал ее вместе с мужем. Фотография не удалась. Пришлось повторить сеанс фотографирования 25-го. Это не прошло Льву Николаевичу даром: уступив желанию жены, он попал под град упреков со стороны дочери. Впрочем, Александра Львовна обиделась на отца не только за эту уступку ее матери, но также за то, что он не исправил произведенной Софьей Андреевной перевески портретов в его кабинете: именно – все в порядке воинственных отношений с враждебной партией, – Софья Андреевна сняла висевшие над столом у Льва Николаевича фотографии Черткова с сыном Андрея Львовича Илюшком Толстым и Льва Николаевича с Александрой Львовной и заменила их фотографиями своей и отца Льва Николаевича. Выходка больной женщины! Лев Николаевич и отнесся к этой выходке, как к таковой: пассивно, боясь, быть может, раздражить Софью Андреевну своими возражениями.

За все это – за фотографирование и за нерешительность в деле с перевеской фотографий – Александра Львовна громко осуждала отца в «ремингтонной», в разговоре с В. М. Феокритовой, разумеется, во всем ей сочувствовавшей. Вдруг входит Лев Николаевич.

– Что ты, Саша, кричишь?

Александре Львовне, как разбежавшемуся коню, трудно уже было остановиться. «Я сказала, – записывает она в своем дневнике (его свободно читали в доме Чертковых), – все, что говорила до него, прибавив к этому еще и то, что мне кажется, что он ради женщины, которая делает ему величайшее зло, которая его же бранит, пожертвовал, всем: другом, дочерью»52. (Курсив мой. Как характерно, что здесь не говорится: «своим спокойствием» или «своими взглядами», а указывается на чисто личный мотив огорчения. – В. Б.)

– Ты ведь фотографии наши с Чертковым не повесил обратно, оставил их (то есть оставил там, где повесила Софья Андреевна. – В. Б.). А ты думаешь, мне это не больно? Ведь я не сама себя повесила над твоим рабочим креслом, ты повесил этот портрет, а теперь, что мать перевесила, так ты не решаешься повесить его обратно!..

Лев Николаевич покачал головой в ответ на слова Александры Львовны и промолвил:

– Саша, ты уподобляешься ей!

Величайшее оскорбление для дочери, считающей мать чужим себе человеком!..

Толстой уходит в кабинет. Через несколько минут звонит оттуда условленным образом – один раз – дочери. Та не идет. Отправляюсь вместо нее я. Лев Николаевич удивлен, дает мне какое-то ничтожное поручение, и по моем уходе опять звонит дочери. Она все-таки не идет, а меня, когда я снова являюсь в кабинет, старик просит прислать Сашу. Мрачная, с плотно стиснутыми губами, покачиваясь справа налево в своей совсем не женственной походке, Александра Львовна направляется в кабинет.

Там отец говорит, что… хочет продиктовать ей стенографически одно письмо. Но едва дочь заняла место за столом, как старик вдруг уронил голову на ручку кресла и зарыдал.

– Не нужно мне твоей стенографии! – вырвалось у него вместе с рыданиями.

Александра Львовна кинулась к отцу, просила у него прощения, и оба плакали.

В тот же день или через день я сопровождал Льва Николаевича на верховой прогулке. Уже на обратном пути завязался разговор.

– Вы пойдете к Черткову, – говорил Лев Николаевич, – передайте ему мое письмо. И скажите на словах, что моя задача сейчас трудная. И еще усложнила ее Саша. И что я думаю, как эту задачу разрешить.

Воспользовавшись тем, что Лев Николаевич сам заговорил о семейных делах, я попросил у него позволения передать ему то, что поручали мне Александра Львовна и В. М. Феокритова, именно – заявление Софьи Андреевны дочери, чтобы она не отдавала более, как это обычно делалось до сих пор, черновых рукописей Льва Николаевича Черткову. «Может быть, – говорила Софья Андреевна, – Лев Николаевич переменится теперь к Черткову и будет отдавать рукописи мне». В этом заявлении Александра Львовна и ее подруга усматривали «корыстные» побуждения Софьи Андреевны, на которые и хотели обратить внимание Льва Николаевича.

– Не понимаю, не понимаю! – сказал Лев Николаевич, выслушав меня. – И зачем ей рукописи? Почему тут корысть?..

Он помолчал.

– Некоторые, как Саша, хотят все объяснить корыстью. Но здесь дело гораздо более сложное. Эти сорок лет совместной жизни… Тут и привычка, и тщеславие, и самолюбие, и ревность, и болезнь. Она ужасно жалка бывает в своем состоянии!.. Я стараюсь из этого положения выпутаться. И особенно трудно – вот как Саша, когда чувствуешь это эгоистическое. Если чувствуешь это эгоистическое, то неприятно.

– Я говорил Александре Львовне, – сказал я, – что нужно всегда самоотречение, жертва своими личными интересами.

– Вот именно!..

Лев Николаевич проехал еще немного молча.

– Признаюсь, – сказал он, – я сейчас ехал и даже молился: молился, чтобы Бог помог мне высвободиться из этого положения.

Переехали канаву.

– Конечно, я молился тому Богу, который внутри меня.

Едем «елочками» – обычным местом прогулок обитателей Ясной Поляны. Уже близко дом. Лев Николаевич говорит:

– Я подумал сегодня, и даже хорошо помню место, где это было, в кабинете около полочки: как тяжело это мое особенное положение. Вы, может быть, не поверите мне, но я это совершенно искренно говорю, – Лев Николаевич положил даже руку на грудь, – уж я, кажется, должен быть удовлетворен славой, но я никак не могу понять, почему видят во мне что-то особенное, когда я положительно такой же человек, как и все, со всеми человеческими слабостями!.. И уважение мое не ценится просто, как уважение и любовь близкого человека, а этому придается какое-то особенное значение.

– Вы это говорите, Лев Николаевич, в связи или вне всякой связи с тем, что вы до этого говорили?

– С чем?

– С тем, что вы говорили о своих семейных делах, – об Александре Львовне, Софье Андреевне?

– Да как же, в связи!.. Вот у Софьи Андреевны боязнь лишиться моего расположения. Мои писания, рукописи вызывают соревнование из-за обладания ими. Так что имеешь простое, естественное общение только с самыми близкими людьми. И Саша попала в ту же колею. Я очень хотел бы быть, как Александр Петрович.

Александр Петрович, в прошлом – офицер, был бездомный старик, бродивший по помещичьим усадьбам.

– Скитаться, и чтобы добрые люди поили и кормили на старости лет… А это исключительное положение ужасно тягостно!

– Сами виноваты, Лев Николаевич! Зачем так много написали?

– Вот, вот, вот! – смеясь, подхватил он. – Моя вина, я виноват!.. Так же виноват, как то, что народил детей, и дети глупые и делают мне неприятности, и я виноват!..

27 сентября Александра Львовна и ее подруга, Варвара Михайловна, окончательно разругавшись и рассорившись с Софьей Андреевной, совсем покинули Ясную Поляну и переехали на жительство на хутор Александры Львовны в Телятинках (по соседству с домом Черткова). Оттуда Александра Львовна только приезжала каждые два-три дня, чтобы поработать в «ремингтонной» или взять с собой работу.

Ей захотелось узнать, как отец относится к ее поступку.

– Ближе к развязке! – сказал он.

И еще:

– Чем хуже, тем лучше!

И далее:

– Все к одному концу!

Не поняли. Не уразумели. Видели в его ответах только обвинение Софьи Андреевны. Продолжали ту же самую игру, ту же самую тактику.

Лев Николаевич, конечно, не мог вместе с Софьей Андреевной желать, чтобы их дети и внуки вторично обогатились после его смерти за счет 50-летней монополии на издание его сочинений. Напротив, его желанием и волей было, чтобы книги его были освобождены от монополии и стали вследствие этого дешевы и доступны бедным людям. Его отнюдь не радовало также ни за себя, ни за семью положение землевладельцев, – самым горячим его желанием было передать землю тем, кто на ней работал, то есть крестьянам. Распоряжения о передаче сочинений в общую собственность, вернее, об уничтожении какой бы то ни было собственности на них, а также о выкупе у семьи земли для крестьян, были даны им его душеприказчикам – Черткову и Александре Львовне, сочувствовавшим этим распоряжениям.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации