Текст книги "Отец мой шахтер (сборник)"
Автор книги: Валерий Залотуха
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 34 (всего у книги 50 страниц)
Профессора сменили дикари. В большой пещере, в свете костров, на фоне стены, расписанной сценами охоты, положив друг другу руки на плечи, они танцевали и гортанно пели песню, очень похожую на «Хава нагилу»…
– Смотришь, Верунчик? – спросил Павел Петрович. – Чего только не бывает… Ну ладно, спи…
Павел Петрович устало вздохнул и положил трубку.
Три степени защиты предохраняли Шурку Муромцева от опасностей и неправды этого мира, не считая крепких больничных стен, решеток на окнах и особого юридического статуса.
Первая степень – высокая железная кровать с толстыми ремнями из мягкой кожи, полностью исключающими внезапное падение и соответственно ушибы.
Вторая степень – длинная, до пят, полотняная рубаха с длинными же боярскими рукавами, связанными впереди крепчайшим узлом; в этой одежде Шурка напоминал ребенка-грудничка, первенца молодой заботливой мамаши, которая глаз с дитяти не спускает и пеленает крепко-крепко, чтобы были у маленького, когда вырастет, прямые ножки и стройный стан.
И третья степень защиты, наконец, это лекарственные препараты, следы от их применения остались на рукаве рубахи – маленькие пятнышки засохшей крови с крохотными дырочками посреди.
Шурка спал. Его дыхание было ровным и глубоким, а на лице блуждала едва заметная безмятежная улыбка. Шурка был счастлив.
1994
Мусульманин. Повесть
I
Его ждали, очень ждали, потому что знали, что он скоро придет, только не знали – когда? И еще не знали, не понимали – как? Как он придет? Сам или привезут? Под фанфары или как? Про все это думали, но не говорили. Потому что все равно не верилось. Потому что прошло семь лет, как он пропал в Афганистане без вести, и все в деревне давно похоронили его в своей памяти, а он взял вдруг и ожил и теперь возвращался. И еще потому, что он стал там мусульманином. Это по телевизору сказали в программе «Время», когда показали его – в высокой афганской шапке и длинной, до колен, рубахе, и от этого всем было чудно и немного боязно. Но про это тоже не говорили. Говорили про то, как он узнает о смерти своего отца, который ни с того ни с сего повесился три года назад, и как уживется со своим братом Федькой, который, как назло, был сейчас не в тюрьме, а дома. А про мать их, тетку Соню, не говорили: мать она и есть мать, высказывались только опасения – как бы не померла тетка Соня от всего этого.
Ждали. Даже стали привыкать к ожиданию.
Он пришел сам. Один. Ранним вечером. Нет, не вечером… Это было ожидание вечера, то короткое и таинственное состояние мира, когда все замирает в сладком предчувствии вечернего покоя…
Он шел быстро. Дорога круто скатывалась вниз, в деревню, и он шел быстро, так, словно кто подталкивал его в спину. Подкованные каблуки высоких армейских ботинок часто стучали по старому, в трещинах и выбоинах, асфальту. Он был в защитного цвета штанах, заправленных в ботинки, в длинной, почти до колен, серой полотняной рубахе, на которую надет пиджак, новый, купленный, наверное, специально в дорогу. Той чудной афганской шапки на голове его не было. На плече висел небольшой яркий рюкзак со скрученным и притороченным вверху ковриком.
Потом в деревне долго спорили, кто увидел его первой: Капитанша, она жила в крайнем доме, или Тонька Чугунова, она пасла там, за деревней, свою козу; и конечно Капитанша говорила, что она – первая, а Тонька – что она, и деревня разделилась в этом вопросе.
Но на самом деле никого в Аржановке не было, кто бы увидел его в тот момент, узнал и воскликнул:
– Колька Иванов вернулся! Колька Иванов из Афганистана вернулся!
Такого просто не могло быть, потому что всяк: хорош он или плох, стар или мал, человек он или коза, или там собака, или даже трава – все замирает в минуты ожидания вечера, и никто и ничто не может потревожить их в этом ожидании.
Он прошел чуть не полдеревни, когда вечер наступил – над крышами прошумел прохладный ветер, и все очнулись и увидели его: и Капитанша, и Тонька Чугунова, и все, кто был поблизости, и они закричали со всех сторон:
– Колька Иванов вернулся!
– Колька Иванов из Афганистана вернулся!
– Вернулся!
– Вернулся!
– Вернулся!
А он шел и шел, не замедляя шага и не глядя на бегущих к нему кричащих баб, он смотрел вперед – на свой горделиво стоящий на взгорке дом, шел, шел и шел, пока не остановился перед старыми серыми воротами.
Прорезанная в воротах калитка оказалась на запоре, Коля подергал гладкую деревянную ручку и впервые посмотрел на окруживших его баб. Глаза у него раньше, до Афганистана, были вроде голубыми, а теперь стали бесцветными, прозрачными – это бабы отметили про себя сразу, а обсудили потом.
– Закрылись! А, закрылись! – закричали они как бы возмущенно, но на самом деле шутливо, даже слишком шутливо, потому что опасались, как бы Коля не подумал, что это они всерьез.
– Открывай, Сонька! Спишь, что ли?
– Заперлась!
– Воров боится!
– Воров боишься, Сонь?
– Было б чего воровать!
– Открывайте, черти!
Так кричали бабы и, украдкой, искоса взглядывая на Колю, виновато улыбались и объясняли:
– Сейчас, Коль, сейчас откроют! Это они закрылись чего-то…
Коля тоже улыбался, нет, точнее, не улыбался, а так сильно сжимал зубы, что губы стали тонкими и кожа натянулась на острых скулах. Вообще, он был худой, очень худой. Это потом тоже обсуждалось в деревне, и было решено, что и в Афганистане жизнь не сахар. А вот то, что никто не мог долго смотреть в Колины глаза, это потом почему-то не обсуждалось.
Бабы продолжали шуметь, когда калитка вдруг отворилась – с противным ноющим скрипом. В проеме сутулился Колин брат Федька. Лицо его было заспанным.
– Чего закрылись, Федь, брата не встречаете! – задорно выкрикнула из‑за спин стоящих впереди баб Тонька Чугунова.
– Да мы не закрывались, это запор сломался, – глухо объяснил Федька, внимательно глядя на брата.
– А где мать-то, мать зови! – потребовала Тонька Чугунова.
– В огороде она, бегит, я видал, – ответил и на этот вопрос Федька, не сводя с Коли внимательных глаз.
Федька был в старой майке и трикотажных штанах, растянутых и бесцветных, босой. Жилистые руки его и грудь под самое горло были тесно, до густой синевы, татуированы.
Он медленно потер ладонь о штаны на бедре, протянул ее брату, будто расстались они не семь лет назад, а вчера или позавчера. Бабы замолкли наконец, притихли. Коля улыбался той своей улыбкой и не двигался. И вдруг Федька шагнул навстречу и обнял его. Бабы вздохнули громко разом и по отдельности завсхлипывали. Братья продолжали стоять обнявшись.
– Обнимаются… – шептались бабы, стирая с лиц ладонями слезы умиления.
– А как дрались-то до армии…
– Родная кровь – свое берет.
– Брат он и есть брат.
– Правда что…
– Ко-о-о-лю-шка-а-а! – донесся из‑за забора протяжный, берущий за душу вопль. Тетка Соня бежала сюда от огорода через двор. Большая, с безобразно толстыми ногами, на которые были натянуты отрезанные от старой телогрейки рукава, чтобы ползать по грядкам, она бежала, переваливаясь с боку на бок, култыхала, протягивая руки с растопыренными черными от земли пальцами, и кричала страшно, утробно, словно заново рожала сыночка или хоронила его.
– А-а-а-а-а-а!
Еще не видя ее, бабы отозвались слезным воем – высоким и сочувственным:
– И-и-и-и-и…
Братья разжали объятия и смотрели на мать. Она бежала к ним, но вдруг споткнулась обо что-то невидимое и полетела, растопырив руки, вперед и упала нелепо и страшно, как нельзя живому человеку падать.
– Мама, – прошептал Коля. Это было первое его слово.
Отметить Кольки Иванова возвращение собралась вся Аржановка. Да что Аржановка – даже из Мукомолова, из‑за реки, на лодках приплыли! Начальство обещало приехать – глава районной администрации Павел Петрович сам звонил по телефону. Говорили, что и программа «Время» из Москвы прибудет, чтобы все на пленку заснять, мукомоловские особенно говорили…
Старики, какие остались в Аржановке, приковыляли к Ивановым утром, сели на лавочке у дома и, наблюдая за предпраздничной суетой, сравнивали: как раньше и как теперь. Раньше за плен – лагеря, а то и расстрел, а теперь ничего, можно даже сказать – почет. Конечно, плен плену – рознь, в плен попадают по-разному, да и войны – то та, а то эта… Старики даже спорили, но добродушно – чтобы время скоротать, и разные времена сравнивали по стариковской своей привычке… Чтобы столько народу погулять собралось – такое было только до войны, а после войны уже не случалось. До войны же – часто. И на Первое мая гуляли хорошо, и на выборы, но особенно, конечно, на Успенье, на аржановский престольный праздник. Тогда тоже мукомоловские на лодках приплывали, гуляли вместе и дрались потом. Аржановские с мукомоловскими всегда дрались раньше на Успенье, это был как закон: напиться и драться. Федька услышал это – он как раз мимо проходил, стол из клуба на голове нес, здоровенный такой, услышал, остановился, сплюнул окурок и сказал как отрезал:
– Сегодня драки вообще не будет. – И пошел дальше, с такой махиной на голове. Федька был абсолютно трезвый, серьезный и даже важный. Брат привез ему в подарок кожаную куртку, Федька влез в нее с утра и, несмотря на жару, не снимал.
А тетка Соня, тетка Соня не то что глаз этой ночью не сомкнула, не то что не прилегла, а и не присела. Даже плакала на бегу: бежит по деревне от дома к дому, чертит неподъемными ногами пыль и плачет себе помаленьку. Голодным никто не уйдет – это тетка Соня понимала, хотя, ясное дело, всем не угодишь, разговоры и упреки будут потом все равно; но двух овечек, какие были, Федька зарезал, баранины наварили, и холодец в погребе стынет, картошка хоть мелкая еще, молодая, чуть не пол-огорода пришлось выкопать, ну да чёрт с ней, главное, чтоб хватило, и хватит; квас был, окрошки наделали целую кадушку, так что голодным никто не уйдет, еды хватит, еще и останется, а вот вина… В Аржановке слово «водка» знали, конечно, но почти не употребляли, все говорили – вино. Вот из‑за этого вина и плакала тетка Соня. Всю жизнь плакала оттого, что оно есть, а теперь оттого, что его нет. Нет, было, конечно, было, но мало, не хватало, могло не хватить. Этого тетка Соня боялась. Потом не разговоры будут – обиды.
Как назло, уехала в отпуск к дочке на Север Валька-продавщица, тетки Сони стародавняя подружка, она бы достала, обязательно достала бы, но она была у дочки на Севере, а в магазине продавщица теперь другая, молодая, временная, ее тетка Соня даже и просить не стала.
А Ленка, кума, Колина крестная, аж в областную больницу залегла с женскими своими болезнями. Она самогонку гнала и продавала, у нее было, но перед тем как в больницу лечь, она самогонку попрятала, вроде бы в огороде закопала. Муж ее, Колин крестный, не уходил с огорода, весь его вилами истыкал, извелся, а найти не смог.
В городе вино продавалось, его там купить можно было свободно, а на какие шиши? Денег-то не было. Федька не работал, жили на одну тетки Сони пенсию, хватало на хлеб скотине и себе, да и то с натягом. Денег в деревне вообще теперь не водилось, и все по той же причине – хлеб дорогой. А винцо было, в каждом доме, хоть одну бутылочку, но берегли на всякий случай, если расплачиваться придется за что: за дрова или за газ, да мало ли… Сейчас и помрешь – без бутылки гроб не сделают. Бегала тетка Соня по домам, миски собирала, стаканы, ложки и, слезу пустив не притворную, просила хоть бутылочку. И вот ведь – давали! Никто не отказал, все давали: кто вина, кто самогонки, кто «рояля»… Хотя и понимали, что отдаст долг тетка Соня не скоро, если вообще отдаст, не верили, что отдаст, но давали! И все из‑за того, что Колька Иванов вернулся. Вообще-то нельзя сказать, чтобы Ивановых в Аржановке любили… Можно даже сказать, что не любили их в Аржановке. Муж тетки Сони, покойный Гришка, был мужик горячий, сама она – с характером, а про Федьку и говорить нечего, боялись его пьяного, как огня, а трезвым он почти не бывал. Нельзя сказать, чтоб и Кольку особенно любили, пацан как пацан был до армии, правда, смирный был, самый смирный, пожалуй. Не любили, а вот почему-то давали… Давали и только спрашивали:
– Как он там?
– Спит, – тетка Соня отвечала.
– Ну, пусть спит, хоть дома выспится, – подытоживали дающие, и тетка Соня култыхала к соседнему дому, плача от благодарности, что здесь дали, и от страха, что там не дадут.
Коля спал вторые сутки – спал и спал. Тетка Соня сначала радовалась и сама говорила: «Пусть хоть дома выспится», а потом бояться чего-то начала. А тут еще Капитанша, дура ученая, подпустила, что болезнь есть такая – спит человек и не просыпается. «От большого переживания это случается, а сколько сын твой пережил – пятерым хватит», – Капитанша сказала, тетка Соня ахнула и побежала домой.
Капитанша в молодости на пароходе плавала, мир повидала и книжки читала по сей день. Тетка Соня, хотя и не верила ей, но слушать любила. А тут и поверила. Спрятала она от Федьки бутылку в хлеву – и на терраску, где Коля и до армии летом спал и теперь лег. Спал он, как мышонок, неслышно, и это всегда удивляло тетку Соню – все остальные в доме были храпуны, а она так первая.
Постояла тетка Соня рядом, постояла, да и позвала его шепотом:
– Колюшка…
И он сразу вдруг глаза открыл, будто и не спал.
Тетке Соне так стыдно стало, что не дает она своему ребенку дома выспаться, замахала испуганно руками и зашептала громко:
– Спи, сынок, спи, это я так, дура старая, спи, Колюшка, спи…
И Коля закрыл глаза и снова заснул.
Праздник, ничего не скажешь, получился, если не считать того, что случилось в конце, но если рассказывать по порядку, то Федька напился первым, положил голову на стол и заснул. За ним мужики один за другим вываливаться стали. Крестный Колин держался. Он взял на себя роль ведущего и балаболил без умолку, кричал так, что соседей оглушил. Вообще шумно было и как-то суетно. Может, оттого что народу было много, как никогда, может, оттого что на улице гуляли, – столы прямо во дворе дома Ивановых один к одному поставили, а может, еще почему… Капитанша и Тонька Чугунова спорили, кто первой Колю увидел, спорили и ругались. Все чего-то раскричались…
Тихо было только во главе стола, где сидели рядышком тетка Соня и Коля. Тетка Соня сидела нарядная, в ярком кримпленовом платье, а на плечи был накинут платок. Даже не платок, а шаль, восточная, с тонким сложным узором и длинными кистями – Колин подарок.
В молодости тетка Соня вообще была красивая, большая была, сильная, и волосы густые, длинные, с красной рыжиной. Она долго держалась, дольше других баб, которые уже к сорока опускали на лоб серые платки, в старухи записывались. У нее еще три года назад почти все зубы свои оставались. Главное, тетка Соня считала, жалости не поддаваться, и не поддавалась. То, что старший из тюрьмы в тюрьму переезжал на казенном транспорте, это тетку Соню тяготило, но чем она лучше других баб, у которых свои сыновья сидели? Таких, считай, чуть не полдеревни было. Когда Колька в Афганистане без вести пропал, пошли к тетке Соне в дом жалельщицы, но она их турнула, и слезы ее видел только муж Гриша. В то, что Коля, может, жив, как жалельщицы говорили, тетка Соня верить не стала и тем себя и спасла. Был – и нет, что же теперь делать? Не было младшего, почти не было старшего, зато был мужик, муж Гриша, за него и держалась. А уж когда – он, тут тетка Соня надорвалась, тут у нее год за три пошел. Волосы выцвели и повылезали, зубы скрошились, и ноги опухли, не ноги сделались – колоды.
Не понимала про мужа тетка Соня. Про Федьку понимала – тюрьма, про Колю тоже понимала – война, а про Гришку не понимала. Получалось – сидели они с Гришей рядком, разговаривали ладком, и вдруг он ни с того ни с сего – в дверь и дверью – хлоп, да так, что под обоями посыпалось. И не вернулся больше, и никогда не вернется. Тетка Соня не понимала – зачем он это сделал? Или почему?
Кум, Колин крестный, сказал на поминках так:
– Не хотел жить, вот и повесился.
А почему не хотел – не понимала тетка Соня. Непонимание это ее и подкосило.
Полный дом жалельщиц набивался, выпьют маленько самогоночки – и выть. Федька после последней отсидки вернулся, разогнал их всех, да поздно – тетка Соня сама себя теперь жалела.
И сейчас жаловалась. Сидела тесно рядышком с Колей, держалась за рукав его пиджака и жаловалась, вытирая слезы крохотным платочком.
– Захожу в дом, а он висит. На крюке, на каком ваши с Федькой зыбки качались… Висит… И ведь не пьяный был, сынок, ни капельки не пьяный. Если б пьяный, я тогда б понимала, а то ведь не пьяный. И не ругались мы тогда совсем. Он выпивать ведь перестал, а из‑за чего еще ругаться? Я уж думаю, может, лучше не бросал бы? Пил бы и жил бы… А ты совсем не пьешь, сынок?
Перед Колей рюмка стояла полная – как налили, так и стояла, он к ней и не притронулся.
– Не пьешь?
– Нет, мама…
Коля сидел зажато и неподвижно.
– И правильно, сынок, не пей, одно от нее горе. Одно горе… Горе, Коля, горе! Говорю Федьке: вытащи ты этот крюк проклятый, а ему все некогда. Некогда: спит да пьет, пьет да спит… А я на табуретку боюсь залезть, голова кружится. Ты б вытащил его, сынок… Вытащишь?
Коля кивнул.
Бабы подходили одна за другой, щупали шаль, разглядывали узор, хвалили Колю, гладили его, как маленького, по головке и сами при этом робели почему-то.
Тогда и появилась рядом Верка, незаметно появилась, прямо будто из-под земли взялась.
– Ой, теть Сонь, дашь поносить?! – воскликнула она шутя.
Шум за столом стал стихать. Все смотрели и ждали, что же будет? Коля до армии с Веркой не то что ходил, как все парни с девчонками ходят – в кино там и на танцы, у них любовь была, это вся деревня знала, поэтому всем было интересно – как же они встретятся и что теперь будет? Верка была тогда девчонка как девчонка, а теперь стала мымра мымрой: накрашенная, размалеванная, в платье чуть не до пупа. Верку в Аржановке презирали, но терпели, потому как своя.
– Теть Сонь, ну дашь поносить? – шутливо настаивала Верка, но тетка Соня на шутку не отозвалась, губы поджала и отвернулась. В Веркиной руке уже была рюмка с водкой. – Здравствуй, Коль! – звонко воскликнула она, будто не ожидала его здесь увидеть.
Коля поднялся.
– Здравствуй, Вера, – сказал он тихо, но многие услышали.
– С возвращеньицем, Коль! – крикнула Верка и опрокинула в себя рюмку, выпила и даже не поморщилась.
Тут уж совсем тихо стало, даже мукомоловские притихли, почуяли: что-то такое сейчас будет…
И дальше могло случиться что угодно, но вмешался крестный, то ли нарочно, то ли случайно. Так он заорал, что даже Федька во сне зашевелился.
– Колюня! Крестничек! – и потянулся к Коле с полным стаканом. – Ну выпей ты хоть со мной, а? Я же все-таки крестный твой! Я тебя вот на этих самых руках держал, когда крестили тебя! Поп у нас был, отец Поликарп, он буденновцем в Гражданскую воевал. Бывало, как выпьет, и: «По коням! Шашки наголо, пики к бою!» Во был поп. Так ты ему, Коль, всю рясу тогда обмочил! Он и говорит: «Этот басурманин будет!» Ошибся отец Поликарп, ошибся! Вон ты какой стал! Герой! По телевизору показывали! Огонь, воду и медные трубы прошел! Знаешь, кто ты теперь? Не знаешь? А я скажу… Жилин и Костылин, вот ты кто! Эх, дай я тебя поцелую, крестничек!
Он потянулся к Коле через стол, но на беду облил нечаянно своей водкой спящего Федьку. Тот вскинулся, как медведь в берлоге, и заревел, глядя на крестного мутными невидящими глазами.
– Ну ты, чайка соловецкая!
Крестный сразу струхнул, да и всем неприятно стало, особенно тем, кто рядом сидел.
– Да ты чего, Федь, это ж я, я это, крестный, – заговорил крестный взволнованно.
– Крестный это ваш, крестный! – испуганно закричали рядом.
– Федь, ты чего, не узнал, что ль?
Даже тетка Соня испугалась, взяла Колю за плечо и к себе прижала. Но до Федьки, кажется, дошло, он, кажется, узнал и попытался улыбнуться.
– Эх ты, Федька, Федька, – засмеялись над ним. – Крестного своего не узнал!
– Чего привязались к человеку? – вступился за Федьку сам крестный. – Обознался человек, бывает. – И, облегченно вздохнув, выпил.
Федька указал пальцем на Колю, а потом обвел всех тяжелым пугающим взглядом и заговорил угрожающе:
– Колька мой братан. Кто его пальцем тронет… Я пятый раз на зону пойду, а за брата моего… – Взгляд его снова вернулся к Коле. – Понял, Колян? Сразу мне говори! Кто тебя пальцем тронет… Убить не убью, но покалечу. – Федька сел в тишине, подумал и повторил убежденно: – Убить не убью, но покалечу.
И тут к дому Ивановых, прямо к распахнутым воротам, чуть ли не к столу, подкатила машина, большая, черная, блестящая.
– Джип, джип! – закричали пацаны, которые вокруг стола все время крутились и уже не одну бутылку с него уперли.
За столом заволновались, не понимая, что это за джип такой, а увидеть, кто сидит в машине, оказалось делом невозможным – окна у нее были черные и на солнце блестели почти как зеркала. Мукомоловские уже решили, что это программа «Время» прибыла наконец, и приосанились, но они ошиблись. Дверцы машины распахнулись, и первым вышел на белый свет крепкий мужчина в новеньком костюме и белой сорочке с галстуком. Широко улыбаясь и разведя руки в стороны, словно собираясь обнять здесь всех сразу, он гаркнул зычно и весело:
– Здорово, землячки!
– Павел Петрович!
– Паша!
– Здорово! – весело же отозвались за столом.
– Не узнаешь? – торопливо спросила тетка Соня Колю. – Пашка Граблин. Наш, аржановский. Ты в армию уходил, он в сельсовете работал председателем. А теперь вообще большой человек. Голова администрации называется.
Следом за Павлом Петровичем из машины вышел военный в блестящих хромовых сапогах, галифе и зеленой офицерской рубашке; сухой, как вобла, прямой и, видно, злой. Его тоже многие узнали – райвоенком.
Третьим был шофер, тоже видный из себя, но на него, конечно, внимания почти не обратили.
– Ну, где он? – Павел Петрович нашел глазами Колю и стал пробираться к нему, здороваясь по пути с земляками.
Тетка Соня легонько подтолкнула Колю и сама поднялась.
– Ну, здравствуй, афганец ты наш родной! – Павел Петрович обнял Колю и, похлопывая его по спине, продолжил: – С возвращением на родную землю! Поздравляю, Софья Пантелеймоновна, – обнял он и тетку Соню, и она зарделась оттого, что назвали по имени-отчеству. Военком стоял за спиной Павла Петровича и, выглядывая из‑за плеча, буравил Колю маленькими глазками. Ему протянули рюмку с водкой, но он отказался, сделав рукой решительный жест. Павел Петрович шагнул в сторону, освобождая пространство между военкомом и Колей, и объявил:
– Сейчас Борис Алексеевич, наш военком, сделает сообщение, а потом я скажу тост.
Стало тихо и торжественно.
Без начальства даже такое важное событие быстро стало бы пьяной гулянкой, а с начальством вернулась торжественность.
Военком кашлянул в кулак и, продолжая буравить Колю взглядом, заговорил скрипуче и недобро:
– Как говорится, награда нашла героя. Для получения причитающейся вам медали просим прибыть в военный комиссариат.
За столом зашумели, повторяя часто слово «медаль».
– Ну-ка, налейте мне! – приказал Павел Петрович, взял угодливо протянутую рюмку и заговорил громко и торжественно, как раньше говорили по телевизору в новогоднем «Голубом огоньке»: – Что нужно, чтобы возродить наши края? Образно говоря, необходимы три компонента, три составляющие части!
– Три, три, – как попугай, повторил Колин крестный, который сразу, как появилось начальство, перестал быть ведущим. На него и внимания не обратили, когда он повторил: «Три, три».
– Первое – это земля! – продолжал Павел Петрович. – Земли у нас…
– Хоть задницей ешь! – выкрикнула баба с дальнего конца стола, мукомоловская.
Все так и грохнули, засмеялись, а Павел Петрович смех переждал и продолжил:
– Значит, первое – земля! А второе…
– Земля и люди! – выкрикнул Колин крестный, но никто не засмеялся, а Павел Петрович даже поморщился.
– Второе, это… – Павел Петрович дал кому-то подержать свою рюмку и вытащил из кармана бумажник.
– Деньги! – догадались сразу несколько человек.
– Деньги, да не всякие! – Павел Петрович достал из бумажника несколько тысячерублевых и, покосившись на спящего Федьку, продолжил: – Не вот эти бумажки.
– Бумажки, как есть бумажки!
– Что на них купишь-то? – Народ был согласен с оратором, но смотрел на тысячерублевки вполне дружелюбно.
Павел Петрович спрятал их обратно в бумажник и вытянул из другого отделения стодолларовую.
– Вот – деньги! – Он победно поднял купюру над головой.
– Зеленая…
– Трояк, что ль?
– Сама ты – трояк! Дорал американский!
– Ах ты, батюшки!
– Не доллар, а сто! Видишь, вон однушка и два нуля.
– Ах ты, батюшки!
– Это ж сколько на наши будет?
– Сколько-сколько… Миллион!
– Ах ты, батюшки!
Пока деревенские обменивались мнениями по поводу денежки, Павел Петрович терпеливо и снисходительно ждал.
– Дай, Петрович, хоть в руках подержать, а? – Колин крестный тянул руку и смотрел умоляюще.
Павел Петрович усмехнулся, но купюру все-таки отдал. Она пошла по рукам, ее разглядывали, гладили, нюхали даже, словом – оценивали.
– И эти деньги уже готовы к нам прийти. Надо только открыть шлюзы! – Павел Петрович говорил по-прежнему торжественно, но краем глаза провожал свою сотню, уплывающую в дальний край стола.
– И третье – это… Третье – это… Ну?
Никто не знал, что – третье.
Такой большой и серьезный тост, а вкупе с ним лицезрение стодолларовой купюры несколько утомили всех и рассеяли внимание.
– Люди! – пришел на помощь Павел Петрович. – Люди – это наше богатство. Такие, как Николай, который даже из плена, из далекого Афганистана вернулся не куда-нибудь, а на землю своих предков, в родную деревню! Такие, как он, превратят наши заброшенные края в цветущий сад!
Павел Петрович хотел выпить, он уже поднял рюмку и выдохнул, как над столом пронесся слух, что деньги пропали. Люди смотрели возмущенно друг на дружку, хмурили брови, пожимали плечами, а кое-кто даже начал выворачивать карманы, показывая, что в них ничего нет. В глазах Павла Петровича возникла растерянность, но он поборол ее, мотнул головой и воскликнул с восхищением в голосе:
– Узнаю землячков!
– Узнаешь? – вскочил крестный.
– Узнаю!
– Раз узнаешь, тогда забирай! – И крестный вынул из-под тарелки и протянул купюру Павлу Петровичу.
– Шутка!
Все засмеялись. Все-таки крестный класс показал. Павел Петрович тоже смеялся, одновременно пряча стодолларовую в бумажник.
Он снова взял свою рюмку и выпил наконец.
Тетка Соня облегченно выдохнула. Она испугалась, что деньги пропали, дело-то в ее доме происходило. Повернулась к Коле и вдруг обнаружила, что его нет.
Она вошла в дом и позвала встревоженно:
– Сынок…
– Он в хлев пошел, я видела, – подсказала из кухни соседская девочка, вызвавшаяся помочь в этот день по хозяйству.
Тетка Соня удивилась про себя и заспешила в хлев. Открыв низкую дверь, она остановилась в проеме, замерла…
В пустом овечьем загончике, положив на серую солому маленький коврик, стоял на коленях Коля и молился. Это тетка Соня сразу поняла. Он громко шептал слова молитвы, которые сливались в одно таинственное: «лах-лах-лах». Время от времени он что-то сдавленно вскрикивал, вскидывался и распластывался туловищем по коврику. Скосив глаза, он увидел мать, глянул на нее коротко и вновь забормотал: «Лах-лах-лах».
Вот так…
И в тот же самый момент, когда это происходило и гулянка была в самом разгаре, случилось следующее. Даже не случилось, ничего не случилось, ничего не произошло, просто напротив дома Ивановых остановились красные «жигули». В них сидел мужчина лет примерно тридцати пяти, в кожаной куртке и черных очках. Он закурил и стал смотреть по сторонам. Смотрел внимательно и, кажется, выискивал кого-то взглядом, впрочем, определенно это утверждать нельзя – из‑за его очков. А вот то, что он нервничал, – это точно: стряхивая в окно автомобиля пепел, он сильно, слишком сильно ударял указательным пальцем по сигарете.
Он приехал в город вечером, когда смеркалось, спросил у пешехода, где гостиница, и, получив простое объяснение, быстро нашел ее. Райцентр К. был городишко гиблый. Пара заводов, с которых раньше кормился местный люд, теперь дышали на ладан, и нищета, сама себя не замечающая, была заметна стороннему взгляду даже на центральной улице, заставленной яркими, так называемыми коммерческими киосками. Здесь была и гостиница – обшарпанный, без вывески пятиэтажный пенал. На стеклах окон лежал слой пыли.
Мужчина снял черные очки. Он думал о чем-то напряженно или к чему-то готовился, щуря глаза и катая по скулам желваки.
Фойе гостиницы было пустым и сумрачным, но окошко администратора светилось. Там сидела пожилая напудренная и накрашенная женщина с башней на голове, по моде шестидесятых. Похоже, прическу она делала раз в неделю, сохраняя ее до обновления, и теперь башня съехала набок – был конец недели. Она пила деготный растворимый кофе из майонезной баночки и читала газету «СПИД-Инфо».
– У вас можно снять номер? – спросил он и улыбнулся. Он был высок, строен и одет довольно пижонски. Помимо кожаной куртки на нем были синие джинсы и ковбойские сапоги со скошенными каблуками.
– Хоть два, – охотно ответила женщина и, отхлебнув из баночки кофе, прибавила: – Паспорт.
– Понимаете, я сдал его для получения заграничного, а тут срочная поездка. – Он снова улыбнулся.
Улыбка его женщине не понравилась, но дело было, конечно, не в улыбке, а в порядке.
– Без паспорта нельзя, – сказала она без сожаления.
Мужчина сунул ладонь в задний карман джинсов, вытащил пятидесятитысячную и, сунув руку в окошко, положил перед женщиной. Она посмотрела на деньги, негромко кашлянула в кулак, взяла пустой бланк и ручку и протянула мужчине.
– Заполняйте.
Он на мгновение задумался и в графе «Ф. И. О.» написал: «Иванов Николай Григорьевич».
Утром следующего дня, когда не видимый в тумане пастух, яростно матерясь и хлопая кнутом, собирал деревенское стадо, Федька ходил за матерью по двору и однообразно, гнусаво басил:
– Мам, налей сто грамм… Ну мам, ну налей, а… Мам, налей…
Тетка Соня в телогрейке и старых разношенных валенках шла через двор к хлеву, и Федька, как привязанный, брел за нею, продолжая клянчить. Тетка Соня с трудом вывела корову во двор и потянула ее к распахнутым воротам.
– Мам, ну налей… Ну налей, мам…
Федька был в тех же трикотажных штанах и майке, босой, каким встретил он Колю, только теперь майка была разорвана на груди. Он сильно сутулился, брел, еле поднимая ноги, с трудом справляясь с накатывающим то и дело ознобом, медленно шевелил синими губами.
– Мам, ну налей… Помираю, мам…
Тетка Соня будто не слышала, тянула на дорогу корову, куда уже выплывало из тумана стадо.
С другой стороны, гремя пустыми молочными бидонами, подъехал на подводе крестный.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.