Текст книги "Садовник (сборник)"
Автор книги: Валерий Залотуха
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 17 страниц)
Поезд уходит, покачиваясь и затихая.
Мать Бориса сидит за столом и строчит на швейной машинке. Когда машинка замолкает, в комнату через открытую форточку врывается звук гармони. Борис сидит у окна и с тоской смотрит на улицу.
Днем женщины и дети убирали двор – подметали землю, белили корявые стволы тополей, и теперь, вечером, – двор чистый и даже нарядный. Через весь двор песком написано большими неуклюжими буквами: «ДЕНЬ ШАХТЕРА!!!». Самый главный праздник.
Под тополем составлено несколько столов, на которых выпивка и закуска. Все уже хорошо выпили и хорошо закусили, а сейчас вышли из-за стола и плясали с частушками.
Гармонист, длинный и смешной, положил голову на меха, будто спал, и, счастливо улыбаясь во сне, играл. Рядом с ним сидел, терпеливо улыбаясь, его сын, лет десяти, похожий на отца как две капли. Между пляшущими носились, балуясь, пацаны.
Борис смотрел в окно и сделал еще одну попытку.
– Мам, ну можно я пойду погуляю?
Мать промолчала, украдкой глянув в окно.
Какая-то смеющаяся женщина тянула в круг Федьку, а он неуклюже упирался.
– Ну мам?
– Сиди, – отрезала мать.
Дверь без стука распахнулась, вбежала красивая и веселая тетка Ира.
– Ань! – крикнула она весело, призывно махнула рукой и притопнула ногой, продолжая пляску. – Ну-ка, пошли!
– Нет, Ир, не хочется, что-то желудок у меня болит…
– Ладно-ладно, завирай, желудок у нее болит! Когда болел – не сидела так небось! Небось машинку у Нинки нарочно взяла, чтобы не слышно было, как гармонь играет! – и засмеялась.
Мать растерялась, заморгала. Тетя Ира подбежала и потащила мать за руку из-за стола. Сзади кинулся помогать Борис, подталкивая мать в спину.
– Мам, ну пойдем, ну мам…
– Ой, брось, Ир, не пойду я, – отказывалась мать и прибавила: – Да и не одета я…
– Ну так одевайся, какого чёрта стоишь! – приказала тетка Ира и снова притопнула ногой.
…Борис уже носился вместе с остальными пацанами по двору, когда вышла одетая в красивое шелковое платье мать. Сзади ее шутливо подталкивала тетя Ира. Мать присела на край лавки. Пляшущие женщины, смеясь, что-то кричали ей.
Музыка прекратилась. Все остановились, ожидая, что же будет дальше. Сын гармониста не вытерпел, потрогал отца за плечо и попросил гармонь. Приладил ее на коленях и заиграл – закрыв глаза, положив голову на меха, как отец. И все закружились в вальсе.
Из подъезда медленно, явно волнуясь, выходят трое. Впереди Серый, а за ним его мать под руку с высоким сутуловатым мужчиной. Танцующие останавливаются. Серый подводит их ко всем, что-то говорит и оставляет. И мать Серого и тот мужчина начинают танцевать вместе со всеми.
Серый и Борис ползают на четвереньках по полю, ищут в траве что-то.
И страшные ёлки, и линия остались позади, а здесь было поле, бескрайнее, чуть холмистое и овражистое местами и потому, наверное, незасеянное, незасеваемое.
В траве на взгорках редкими каплями крови алела земляника. Борис ползал на четвереньках, двигая перед собой банку, оглянулся из-за плеча на Серого и тайком кинул две ягодки в рот.
– Борь, иди сюда! – позвал Серый.
Борис подбежал к нему с готовностью.
Серый сидел в траве, одной ладонью прикрывая макушку от зависшего в зените солнца, в другой держа горсть ягод.
– Подставляй…
Борис подставил банку, и Серый высыпал в нее ягоды. Они только-только прикрывали дно.
– Не ешь? – строго и подозрительно глядя, спросил Серый.
– Не. – Борис отвернулся.
– Гляди, знаю тебя… Лучше рядом собирай или банку отдай…
Они ползают на четвереньках по полю и собирают землянику.
Темнеет, черный террикон возвышается над поселком. Не крутится шахтное колесо.
Некоторые ушли уже домой. Веселье несколько утихло. И в этой тишине стали особенно слышны крики из Витькиного окна. Кричал Витькин отец – дядя Сережа:
– Не ходи, не ходи, слышишь! Не ходи, тебе говорю!
Хлопнула дверь, и из подъезда выскочила Томка с небольшим белым узелком в руке. Дверь снова хлопнула, и во двор выскочил дядя Сережа – маленький плешивый мужичок, а за ним его жена Клавка. Она в голос, по-дурному, ревела.
– Иди домой, иди домой, слышишь! – кричал дядя Сережа.
Дочь смотрела на него вызывающе, издевательски выставив одну ногу вперед и подперев рукой бок.
– Я сказала – поеду, значит – поеду. Дядя Сережа замолчал. Видно было, что ему очень хотелось стукнуть дочь, но никак он не мог решиться. Сзади тянула за рукав Клавка, но дядя Сережа двинул ее локтем, и она, взвизгнув, отбежала в сторону.
Во двор въехали на мотоциклах Зверь, Кот и Дохлый. Зверь остановил мотоцикл между Томкой и дядей Сережей.
– Садись, – бросил он Томке.
Но она почему-то не двигалась.
– Не надо, парень, – обратился дядя Сережа к Зверю. – У меня против тебя зла нет. Случилось – ладно. Твое дело мужицкое, а ее бабье… Не хочешь жениться – не надо. Никто про это не говорит. Но не трогайте вы… дите ведь будет… Она ведь глупая еще, ничего не понимает. И себя изуродует и дитю жизни не даст… а родит когда – поймет… Может, и ты тогда поймешь… Дите не трогайте…
Томка попыталась сесть на мотоцикл, но дядя Сережа потянул ее за руку к себе:
– Стой, не ходи!
– Зверь! – крикнула зло Томка. – Дай ему!
Зверь несильно толкнул дядю Сережу в грудь. Но тот вдруг взмахнул руками и, смешно пятясь назад, споткнулся обо что-то и упал на спину.
– Садись, – приказал Зверь Томке.
Но она опять почему-то стояла, смотрела на лежащего отца.
Дядя Сережа лежал несколько секунд так, с открытыми глазами, потом поднялся и медленно пошел на Зверя.
– Сынок… – говорил он тихо. – Ты… меня… А я… я ж воевал за тебя… За нашу Советскую Родину, за товарища Сталина, за детей наших… А ты… меня?..
Он медленно размахнулся, чтобы ударить в ответ, но Зверь опередил его резким ударом в лицо. Дядя Сережа не упал, а с поднятым кулаком, шевеля разбитыми губами, пошел на Зверя. После второго удара дядя Сережа упал и не двигался. Клавка визжала, показывая на лежащего мужа пальцем.
Все движения у стола прекратились. Еще никто ничего не понимал. Первым к Зверю пошел гармонист. Одной рукой он держал под мышкой гармонь, а вторую протянул ладонью кверху, словно собирался у него что просить. Но навстречу ему выскочил Дохлый и ударил с ходу в лицо. Гармонист откинул длинное туловище назад, как будто удивился чему, но второй удар нанес Кот, и гармонист упал. Они стали бить его ногами. Гармонист не шевелился, молчал, только гармонь вскрикивала. Двое мужчин побежали на помощь, но и их сбили и теперь топтали ногами.
Какая-то женщина согнулась, держась за голову, и тянула страшно, как на похоронах:
– Ой-ё-ё-ёй!
– В милицию, в милицию звоните! – кричала еще какая-то женщина.
– Ивана зовите! – кричала другая.
Кто-то сильно застучал в дверь квартиры, так что было слышно даже здесь, на улице. Из подъезда выскочил Иван, босой, голый, в одних длинных трусах, смешной и страшный.
– Где они?! Где они?! – закричал он, озираясь, широко расставив ноги. За ним выскочила жена – маленькая, тоненькая, как девочка. Она прижимала к груди сорочку, прикрывая свое совсем голое тело, цеплялась за его сильную руку, висла на ней и повторяла быстро одно и то же:
– Ванечка, не ходи! Ванечка, не ходи! Ванечка, не ходи!
Все произошло очень быстро. Иван подбежал с отведенным назад кулаком и ударил стоящего ближе всех Дохлого. Тот, как кукла, отлетел на несколько метров. Кот размахнулся, хотел ударить, но упал, раскинув руки, снесенный страшным ударом Ивана. Зверь пытался завести мотоцикл. Иван схватил его одной рукой за кожанку, другой изо всей силы ударил в лицо. Зверь упал вместе с мотоциклом.
Стало тихо. На земле сидела жена Ивана, трясущимися руками прижимая сорочку к лицу, не сводя глаз со своего мужа. Во двор, погромыхивая, въехала черная милицейская машина, из нее выскочили двое милиционеров.
Один подбегает к Зверю, берет его пятерней за волосы и отрывает лицо от земли.
– Всё, Зверев, всё…
Кирпичники и деревянщики молча, без крика, сходятся на насыпи. С силой швыряют камни. Лица и тех и других как никогда решительны. Это самый главный бой, самый последний, самый страшный.
Кирпичники первыми достали поджигные пистолеты и стали стрелять. Звуков выстрелов не слышно, лишь над вытянутыми руками поднимаются сизые дымки. Деревянщики отбежали, достали свои поджигные и стали стрелять в ответ.
– Сейчас, – пообещал Петька, – сейчас, сейчас. – И кинулся назад – к сараям.
Он открыл дверь своего сарая, стукнувшись об колоду коленом, и, взвыв и рассыпав высокую, сложенную на зиму поленницу дров, достал со дна ее что-то круглое, завернутое в тряпку. Он развернул тряпку и отбросил.
В руке его была круглая граната лимонка… Он спрятал ее под выпущенной рубахой и, держа там, побежал к насыпи, сильно припадая на ушибленную ногу.
Кирпичники и деревянщики уже сходились на линии. Петька опередил своих, кинулся к кирпичникам и, выхватив гранату из-под рубахи, выдернул чеку. Оставалось только отпустить скобу и бросить гранату.
– Бибика!!! – закричал вдруг Колька. Все остановились, повернули головы в его сторону.
– Би-би-и-и!..
Он совсем рядом, полубежит, замедляя у стрелки ход.
– Чух-чух-чух-чш-ш-ш. – Бибика остановился, издавая паровозные звуки.
Убедившись, что стрелка переведена, он дал задний ход, как бы для разгона, дернулся, как состав, резко затормозив, и пошел вперед, набирая скорость.
Сзади, совсем неподалеку, идет настоящий паровоз, пуская пар, но Бибика его не замечает. Он бежит мимо замерших кирпичников и деревянщиков, убыстряя ход.
– Чух-чух-чух!!! – И оставляет их позади.
Они стоят, глядя ему в спину, и вдруг срываются с места, бегут за ним. Они быстро догоняют его и бегут с двух сторон рядом. Время от времени то один, то другой выскакивают вперед и бегут так, повернув голову, смотрят внимательно на его ноги в калошах, подвязанных веревочками, и галифе, на позвякивающие на груди медали и значки, смотрят в его усталое от непрерывной дороги лицо с маленькими, внимательно глядящими вперед счастливыми глазами.
Сзади, буквально в нескольких метрах, тащится паровоз, гудит, пускает пар, а из окна высунулся машинист и, размахивая кулаком, разевает рот – матерится. Но никто не слышит ни паровоза, ни машиниста, а слышат только частое громкое дыхание Бибики.
И бегут, бегут…
Банка почти наполнена земляникой. Серый и Борис сидят в траве, смотрят на банку и едят хлеб, взятый из дома бесконечно далеким сегодняшним утром. Хлеб подсох на жаре, царапает язык и обдирает горло, они давятся, кадыки бегают по худым шеям, но съедают хлеб быстро и слизывают с ладоней колючие мелкие крошки.
– Попить бы, – пожаловался Борис.
Серый нахмурился, повернулся, спросил:
– А ты знаешь, что такое тэка? Тэ и ка…
– Знаю, – кивнул Борис, – это значит: торпедный катер… Я в книжке про моряков читал…
Серый опрокинулся на спину на теплую землю, в живую щекочущую траву.
– Борь, – спросил он снова, – а твоей матери сколько лет, знаешь?
– Знаю, – Борис лег на спину рядом. – Тридцать два…
– Старая… Моя еще старее – ей тридцать три…
– Старая… – согласился Борис и спросил: – А ты завтра со мной пойдешь сюда?
– Пойду… Все двадцать пять дней ходить будем. Только бы земляника не сошла.
– Не сойдет. Серый помолчал.
– Закурить бы… – вздохнул громко. – До темноты бы вернуться… Куры некормленые… Мать убьет.
– Ага…
Вверху вольно, радостно и торжественно плыли на своем небесном параде облака. Где-то за облаками гудел самолетик – маленький черный крестик, как букашка, он полз по небесной тверди.
– Самолет, – сказал тихо Борис.
– Чего? – не расслышал Серый.
– Самолет, – повторил Борис громче.
– Ага…
Самолет остановился прямо над ними, застыл, и от него отделилась маленькая черная точка. Точка стала расти, приближаясь, заблестела и завыла. Свист и вой заполнили поле, темнеющие вдали елки и весь белый свет; и все зашаталось здесь, зашумело, прижалось к земле, не желая этой встречи. Но она уже настигла землю, и земля в смертельном страхе вздрогнула и вздыбилась, защищая себя. А она все рвала черную плоть, разбрасывая живые теплые куски, силясь добраться до самого земного сердца…
Тихо… Серый и Борис лежат на самом краю огромной и страшной воронки. Края ее уже заживают, округляясь на разрыве, сглаживаясь, зализанные дождями и ветром, затягиваемые милосердной, терпеливой травой, но глубина, нутро земли чернеет мертвой плотью.
Тихо… Серый лежит на спине и улыбается во сне. Рядом на боку лежит Борис, положив руку на плечо друга.
1976 г.
Садовник
– А я тебе детишек рожу, Лешенька… Мальчика сперва, потом девочку… Что же ты молчишь, родненький? Заснул? Ну спи, спи…
Тоня поднялась с травы, села. Она в белой полотняной юбке и шелковой нарядной кофточке, кремовой, с мелкими бледными цветками на груди. В траве ее белые танкетки. Какая она красивая, моя Тоня, господи… (Себя бы увидеть…)
– Тяжелая у тебя рука, Тонь, убери, давит, дышать тяжело…
– Уедем только отсюда, уедем, Лешенька, нету тебе здесь покою и не будет… Ну что же ты молчишь, родненький…
– Руку убери, дышать тяжело… Тонь… Не слышит… Вроде стучит кто?.. Яблони рубят, слышишь, Тонь?..
Тоня вздохнула сладко и устало.
– А хочешь, спою тебе, Лешенька? – И запела голосом мягким, летним, счастливым:
На горе-е колхоз,
Под горо-ой совхоз,
А мне ми-иленький
Задава-ал вопрос…
– Стой-ка! Тише!
Он приподнялся, сел.
(А спина теперешняя, гнутая, и затылок старый, сивый.)
– Что ты, Лешенька? – Тоня удивилась, испугалась даже.
– Слышишь, рубят? Яблони рубят! – Он встал, прислушался. В гимнастерке и галифе, в сапогах, как вернулся с войны, а… старый… (Лицо бы увидеть…)
Он пошел быстро по саду, отстраняя от лица низкие ветки.
– Лешенька, да что ж это ты…
А он уже не слышал, бежал по саду – быстрее, быстрее, быстрее – и дышал запаленно, воздуха не хватало. Упал два раза, сильно упал, тяжело, но поднялся…
Дядя Леша открыл глаза, увидел потолок своей комнатки, вытер ладонью крупный пот со лба, пошевелился, вздохнул глубоко, с усилием, чтобы дать запаленному во сне сердцу воздуха, жизни. И закрыл глаза, успокаиваясь, отдыхая от сна…
…В комнатке, в комнатенке его тихо. У голого, без занавески, маленького окна – круглый стол, старый, но крепкий, считай, вечный, на толстых, чуть гнутых ногах; на столе в крупном беспорядке лежат пачки запасенного впрок «Севера», коробки спичек, какие-то письма, конверты, белая пергаментная и коричневая почтовая бумага, ножницы, моток шпагата, клей в баночке из-под леденцов и кисточка сверху, рядом полная папиросных окурков старая фарфоровая пепельница, на краю которой лежит настороженная овчарка с отбитым ухом.
Слева от стола – гардероб с большим, в рост, зеркалом с попорченной сыростью амальгамой, справа – неказистая самодельная этажерка. На верхней ее полке чей-то бронзовый бюстик, то ли Пушкина, то ли Горького – в шляпе; ниже стоит плотно пяток книг, основательных, в надежных темных переплетах с золотым тиснением, а под ними – кипы журналов, сейчас не разобрать – каких.
Напротив этажерки – крашеная белая дверь, на которой на вбитых гвоздях висят старые ватные брюки, телогрейка и латаная клетчатая рубаха.
Рядом с дверью – небольшой столб печки с потрескавшейся, отвалившейся частыми треугольничками штукатуркой, а у ее чугунной дверцы висят на бечевке выстиранные и уже сухие портянки; здесь же, прислоненные к печке подошвами, лежат разношенные подшитые валенки со множеством кожаных заплаток.
За печкой, у голой вытертой стены – длинная узкая кровать с эмалированными гнутыми трубами в ногах и изголовье.
Дядя Леша лежит на спине под суконным солдатским одеялом на подушке с темно-синей сатиновой наволочкой – верно, чтоб легче стирать. Он небрит: рыжеватая, местами седая щетина на его крепком худом подбородке, чуть разделенном надвое, с ямочкой посредине, как у яблока, щетина и на худой кадыкастой шее. Нос у дяди Леши острый, со злой горбиной, волосы – сильно поредевшие, но на лбу лежит закрученная, чуть рыжеватая последняя кудря.
Он худ начинающейся стариковской худобой, но крепок еще, широкоплеч и жилист. Одна рука его с тяжелой наработанной ладонью лежит под головой, другая на одеяле, которое прикрывает его чуть выше пояса. Из-под линялой красной майки выглядывает на груди татуировка, точнее, лишь край, самый верх ее – искусно выколотая, с четкими гранями пятиконечная звезда с расходящимися в виде пунктиров лучами.
Он отодвинул от лица усеянную яблоками ветку и снова увидел, как в разрывах сизого утреннего тумана движутся по саду подводы, идут люди. С телег свисали, покачиваясь, длинные концы досок. За подводами тянулись молчащие сутулые мужики в серых пиджачках, кепках, с дымящимися самокрутками в зубах. В руках их были топоры и пилы.
Какие-то двое белоголовых пацанов крутились рядом. Мешая сбрасывать с телег живую, пахнущую сосной доску-сороковку, они устроили качели. Но никто на них не ругался. Чуть в стороне другие мужики, раздевшиеся для работы по пояс, но в кепках, пилили доски, сбивали их по две-три поперечинами, а затем устанавливали на козлы – устраивали один большой, общий, бесконечно длинный стол.
Подходили женщины – в белых кофтах и черных широких юбках – и, заворачивая на ходу серые льняные скатерти, стелили их на стол. Следом шли другие женщины и помогающие им девочки-подростки; они несли широкие глиняные тарелки и небольшие цинковые ведра с пирамидами свежих, только сорванных яблок. Лица всех были сосредоточенны и радостны в ожидании близкого праздника.
– Лешка, чего прячешься! А?! Ишь ты… прячется! Думает, не видим!.. Иди к нам!
Дядя Леша сел на кровати, посмотрел на сереющее за окном утро, снял с табуретки валенки, надел их, поднялся, длинный, сутулый, поежился, заглянул в погасшую ночью печку и закрыл наверху задвижку, чтобы не тянуло в комнату холод.
В маленькой и совсем холодной кухоньке он включил стоящую на давно не топленной печи электроплитку, взял чайник, поболтал его – пустой, вышел в темные сенцы, звякнул кружкой, зачерпнул, задев тонкий ледок, обхвативший воду кольцом, и сперва напился сам, а потом стал наливать воду в чайник.
Он вернулся в кухню, вылил часть воды в умывальник, поставил чайник на заалевшую спираль плитки и умылся, часто и нетерпеливо ударяя ладонями по гремящему носику умывальника, быстро вытерся серым вафельным полотенцем.
В комнате он снял с гвоздя на двери клетчатую рубаху, надел ее, с крупными мужскими заплатками на локтях и воротнике, натянул ватные брюки, намотал чистые портянки, сунул ноги в валенки. Сдернул было с гвоздя и телогрейку, но, подумав, не стал ее надевать, а лишь посадил на макушку старую, с жестким ворсом солдатскую шапку с едва заметной отметиной от звездочки, вышел.
Дядя Леша вернулся в комнату, держа перед собой широкий деревянный ящик, заполненный крупным сыроватым песком, разделенный реечками на квадраты; ящик был, видно, тяжеленным – лицо побагровело, и синие жилы на дяди-Лешиной шее вздулись. Он осторожно поставил ящик на пол, рядом со столом, отряхнул рубаху и потер ладони о штаны.
Чайник кипел, бил белой густой струей в холодном воздухе кухни. Дядя Леша насыпал в большую эмалированную кружку заварку, залил кипятком, достал из стоящей здесь же трехлитровой банки пару больших ложек темного и густого, как деготь, варенья, опустил в чай и, размешивая его на ходу, вернулся в комнату. Здесь он уселся поудобнее за стол, посмотрел в серый еще свет за окном, включил маленькую настольную лампу-грибок, отхлебнул чаю, распечатал верхний из лежащих стопкой конвертов, прочитал адрес, развернул и стал читать, отдалив письмо от себя почти на вытянутую руку, борясь так с нажитой годами дальнозоркостью. Прочитав, дядя Леша кивнул удовлетворенно, словно отвечая автору письма, разгладил на столе лист пергаментной бумаги, нагнулся, достал из стоящего под столом ведра несколько пучков лесного мха и аккуратно разложил его на пергаменте. Снова наклонился над ящиком и вытащил из песка несколько аккуратно срезанных яблоневых черенков с крупными почками, внимательно их осмотрел, положил в мох и, накрыв мхом сверху, завернул в пергамент. Этот сверток дядя Леша обернул коричневой почтовой бумагой и перевязал быстро и сноровисто, как почтовый работник, бечевкой – сделал аккуратную бандероль.
Он поискал на столе ручку, нашел – шариковую, самую дешевую, тридцатипятикопеечную, перевязанную посредине изолентой, и, заглядывая то и дело в конверт, стал списывать с него на бандероль адрес – крупным и чуть витиеватым почерком человека не шибко грамотного, но относящегося к грамотности с предельным уважением и почитанием. Однако уже на второй строчке адреса ручка перестала писать. Дядя Леша стал нажимать сильнее, но только прорвал бумагу. Потряс ручкой и попробовал писать снова, но безрезультатно. Тогда он размотал изоленту, разъединил сломанную посредине ручку, вытащил стержень, посмотрел на него на свет лампы, подул в стержень, смешно надув щеки, снова посмотрел и, вздохнув, бросил стержень к печке. Открыв ящик стола, он стал искать новый стержень, отодвигая в стороны квадратную жестяную коробку из-под зубного порошка, в которой что-то загремело металлом, батарейки и лампочки для фонаря, тоненькую стопочку писем, перехваченных резинкой из-под лекарств, другой мелкий и ненужный хлам, скопившийся в ящике за годы, а может, за десятилетия, однако нового стержня для авторучки здесь не было.
Нагнувшись, чтобы не стукнуться о косяк низкой двери, он вышел на улицу, закрыл дверь на ключ, положил его в карман телогрейки и задержался на полусгнившем и скособоченном крыльце, втягивая полной грудью холодный воздух и глядя внимательно и словно впервые по сторонам. Здесь стояли редко раскидистые старые яблони с толстыми корявыми сучьями, еще спящие. Дядя Леша сдвинул на лоб шапку, почесал затылок и улыбнулся. Местами лежал серый и грязный, как каменная соль, снег, горбилась схваченная крепко ночным морозом грязь, белели хрупким в разводах ледком лужи, яблони еще спали, и небо висело низко и нерадостно, а все равно – весна…
Он быстро шел по обочине асфальтовой разбитой дороги, но там, где дорога делала поворот, повернулся и привычно и внимательно посмотрел на сад. Дальше, за этим поворотом, сада уже видно не было…
(Но как же хочется, как велико желание автора, уважаемый товарищ режиссер, описать сад, как легко и как приятно было бы: сад зимний – сумеречный, черный; сад весенний – божественный и воздушный; сад августовский – женский, теплый, пряный; и осенний сад – сирый и одинокий на ветру… Но что же писать… Это видеть надо, видеть…)
Вдалеке, чуть в стороне от дороги, стояли на пригорке три большие, как корабли, блочные пятиэтажки колхозного поселка. Там было тихо и безлюдно. А по дороге навстречу дяде Леше бежала, погромыхивая, черная «Волга» с серыми, не отмытыми от грязи боками. Увидев ее, дядя Леша нахмурился и попытался даже отвернуться. Когда она проезжала, чуть сбросив скорость, рядом сидящие в машине водитель и тот, кого он вез, кивнули, не улыбнувшись, и он, дядя Леша, коротко им кивнул, тоже, впрочем, не улыбнувшись.
За его спиной машина, судя по звуку, вновь набрала скорость. А впереди навстречу дяде Леше ехал, часто и гулко тарахтя, большой желто-синий милицейский мотоцикл с коляской. Крупный краснолицый милиционер в шапке с завязанными ушами затормозил рядом, снял теплую рукавицу, протянул дяде Леше ладонь.
– Привет, Алексеич, закурить нету? – быстро и деловито произнес он.
– Здорово, – ответил дядя Леша, пожимая милиционеру руку и доставая из кармана телогрейки папиросы. – Далёко собрался? – спросил он. – Я гляжу, председатель поехал, теперь ты… Случилось чего?
– Да не, – ответил сквозь зубы участковый, закуривая. – У него свои дела, у меня свои… Стреляет, – озабоченно прибавил он.
– Кто? – не понял дядя Леша.
Участковый ответил не сразу, развязывая у шапки уши.
– Ухо стреляет, – объяснил он, сморщившись, и, выпустив дым в кулак, быстро приложил его к своему большому волосатому уху. – Дай еще, – попросил он, указывая на пачку.
Дядя Леша протянул папиросы. Участковый взял три штуки, спрятал их в нагрудный карман куртки под сочувственным и одновременно насмешливым взглядом дяди Леши.
– Это потому, что на мотоциклете ездиишь… Тебе б машину… – сказал он.
– Кто ж ее даст, машину?.. – пожаловался участковый.
– Слушай, Вась, – вспомнил дядя Леша, – я чего иду… у тебя ручки нет случаем?..
– Какой ручки? – не расслышал участковый.
– Ну, писать… Паста кончилась, – объяснил дядя Леша.
– Да не, Алексеич, – понял, наконец, участковый. – Ручка мне самому нужна, протоколы ж составляю. – Он оглянулся. – Да вон почта едет. Уж она-то даст! Даст, даст! – И участковый, почему-то хохотнув, уехал.
Дядя Леша посмотрел вперед.
Навстречу ехала на старом, чуть вихляющем велосипеде женщина в болоньевой почтальонской куртке, в серой узкой юбке и кирзовых сапогах. Грудь ее перепоясывал широкий ремень закинутой за спину пустой почтальонской сумки. Круглолицая и краснощекая, в вязаном шерстяном платке, она улыбалась дяде Леше открытой, нетайной улыбкой незлой незамужней бабы.
– Здоров, Леш! – белея крепкими зубами, поприветствовала она. – Ты чегой-то к нам с утра пораньше?
– Ручка, Марусь, нужна, стержень… Пишу это… Паста кончилась… Иду вот попросить у кого… – ответил дядя Леша, хмурясь, не желая, видимо, принимать эту ее улыбку.
– Ой! – почтальонка сунула руки в карманы куртки. – У меня карандаш только! Не подойдет? – Она протянула огрызок химического карандаша, заглядывая дяде Леше в глаза. Тот смотрел на карандаш, раздумывая.
– Не… Неудобно людям карандашом писать…
– А ты все пишешь! – громко вздохнула почтальонка и засмеялась. – А я вожу. Да ты зайди к Кольке-то своему, не боись… Ирки его нет, она на вокзал поехала…
– Ладно, бывай здорова, – буркнул, нахмурившись, дядя Леша и пошел дальше.
– Покедова, – сказала, ничуть не обидевшись, вслед Маруся, но крикнула вдруг: – Леш! Не забыла чуть… Повестка тебе…
Дядя Леша вернулся, взял протянутую бумажку. Маруся озабоченно смотрела на него.
– Из прокуратуры… Случилось чего?..
Дядя Леша не ответил, глядя в повестку.
– Спасибо, Марусь, – сказал только он и пошел дальше – к колхозному поселку.
В подъезде с новыми еще, крашенными темно-синей масляной краской стенами висел деревенский кисло-сладкий запах силоса; у каждой из дверей стояли рабочие сапоги в корке засохшего навоза. Тяжело ступая, дядя Леша поднимался на пятый этаж. Навстречу сверху кто-то спускался – бухали и чуть шаркали по бетонным ступеням подошвы. Это был высокий мосластый парень лет тридцати, носатый, темноволосый, в засаленной рабочей телогрейке, черных блестящих брюках и грязной кирзе с низко, щегольски подвернутыми голенищами.
– Здоров, дядь Леш, – лениво поприветствовал парень, растягивая в улыбке большой губастый рот. – Как она, ничего-то?
– Здорово, – пожал его руку дядя Леша.
– К деду, что ль? – улыбался парень. – Дома сидит… Нянькой заделался… – И пошел вниз разболтанной, шарнирной какой-то походкой, которую придумал себе, видимо, еще в школе и оставил на всю жизнь.
Около аккуратно обитой дерматином двери с глазком и номером «55» дядя Леша остановился. Из-за двери пробивался высокий детский плач. Дядя Леша нажал на прямоугольную кнопку звонка. За дверью раздалось «бим-бом», плач мгновенно прекратился, что-то загремело и послышались торопливые шаркающие шаги. Щелкнул замок, и дверь открылась.
Колька, Николаич, Николай Николаевич Стеклов смотрел на него удивленно и обрадованно. Был он чуть не вполовину меньше дяди Леши, низкорослый, щуплый, с тонкой цыплячьей шеей. На его широком курносом носу сидели очки в детской пластмассовой оправе, с толстыми стеклами, сильно увеличивающими мутноватые голубые глаза. К дужкам была привязана резинка, которая обхватывала стриженый затылок и держала очки на носу мертво, как у первоклассника. Был он в трикотажных тренировочных штанах, оттянутых на коленках от долгой носки, в женских тапках с помпонами и в чистой и теплой семейной майке.
– Лешк? – он еще будто глазам своим не верил. – Ты, что ль? Заходи, чего стоишь?
– У тебя стержень для авторучки есть? – спросил дядя Леша, не входя.
– Должон быть, гляну сейчас, – пообещал с готовностью дядя Коля. – Да чего стоишь, заходи! Ирка на вокзал поехала Райку встречать, Витек на работу пошел, ремонтируется…
– Да я его видел сейчас, – сказал дядя Леша, как-то осторожно входя в квартиру.
– Ну вот, – продолжал радостно дядя Коля. И, указав на дверь комнаты, откуда доносился громкий и требовательный крик ребенка, объяснил: – А мы вдвоем тут с Геночкой воюем! – Дядя Коля суетился от радости и бестолково, не по делу частил словами: – А Ирка моя злая сегодня чего-то с утра. Поехала на вокзал Райку встречать… Она в пятницу еще в Москву по магазинам поехала… Да ты чего стоишь-то все! Разувайся, проходи!
– Не, – мотнул головой дядя Леша. – Ты мне стержень поищи, да я пойду. Делов полно…
– Делов, делов… деловой… – почти обиделся дядя Коля. – И не стыдно тебе, Леш, ей-богу? За восемь километров шел, чтобы, значит, стержень взять, и всё, да?
Дядя Леша терпеливо молчал.
– Да ты хоть погляди, как люди-то теперь живут, чёрт длинный! – стыдил дядя Коля друга. – Сидишь там у себя, как этот… Разувайся давай!
Это была обычная наша квартира с линолеумными полами, с коврами на стенах, заставленная и увешанная предметами яркими, приметными и, в общем, не такими дорогими.
– Живем, как буржуи! – делился радостью дядя Коля. – Телевизор, гляди, цветной – «Рубин»… Его так не возьмешь, Райка по блату на базе достала. Включить? Включить, Леш? Ты хоть видел цветной-то?
Дядя Леша отмахнулся:
– Да ну его…
– Не, ты не прав, Леш, – не соглашался дядя Коля. – Без телевизора какая жизнь… – Дяди-Колина душа, похоже, пела в эти минуты. – А вот это все – стенка называется, Леш. Называется так – стенка, а на самом деле – все тут! Все барахло Ирка из сундуков перетащила! Еще и место осталось!.. А это стерево Витькино. Отсюда вот поет, а отсюда играет… От жены Витек перетащил… Да-а… – дядя Коля вдруг громко вздохнул и пожаловался: – Ни сын с семьей не живет ни хрена, ни дочка… Твои-то как?
Но дядя Леша то ли не услышал, то ли сделал вид, что не услышал, отвернулся, разглядывая квартиру.
– А вот тут я тебя, Леш, не понимаю… Дети – это дети все-таки… – И, услышав из соседней комнаты детский нетерпеливый плач, пропел вдруг, смешно вытягивая шею: – Геночка! Ге-ноч-ка-а!! – И снова обратился к дяде Леше: – А вот это глянь, чего это, думаешь? А?
Дядя Леша молчал, хотел, кажется, сказать, но боялся ошибиться.
– А?! – ликовал дядя Коля. – Часы! Часы, Леш! Без стрелок, а часы! – Он взял с полки электронные часы. – «Электроника»… Вот глянь – идут? А теперь из розетки вытаскиваю… Все равно идут! Э-э… Батарейка там дополнительно! Вот видишь, часы, вот секунды тикают… А вот на кнопку нажимаю – день показывают, 16 марта, воскресенье… – дядя Коля поставил часы на место, собираясь хвастаться дальше, но остановился вдруг, замер.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.