Автор книги: Вера Фролова
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 10 (всего у книги 57 страниц) [доступный отрывок для чтения: 19 страниц]
5 октября
Обидно. Пропало воскресенье. Вчера ездили с Гельбом в Мариенвердер – дошла очередь и до нас фотографироваться. На одной подводе с нами сидели и Лешка Бовкун с Галей от Бангера. Всю дорогу умильно улыбались друг другу, кокетничали напропалую, – словом, любовь у них, видимо, завязалась нешуточная.
Для чего фотографируют – никто толком не знает. Болтают разное – и то, что будто бы будут нам зимой давать отпуска в Россию, и то, что теперь на всех русских и украинцев заведут специальные «аусвайсы», без которых любого, как дезертира, станут бросать в концлагеря. Разные, в общем-то, слухи ходят, но мне думается, что все это – и отпуска, и «аусвайсы», – все это, несомненно, ерунда. Просто, по-видимому, руководство вермахта решило составить специальную картотеку на лиц, вывезенных из России. А вот для какой цели – это мне тоже неясно.
Во время ожидания в очереди встретили немало знакомых из соседних усадеб. К сожалению, из Почкау, где Женя Журавлев, и из Петерсхофа, где Аркадий, никого не было, – вероятно, их или раньше привозили, или позже доставят. Еще я очень надеялась встретить здесь Зою Евстигнееву, но увы…
Но вот кому я, да и все мы, особенно обрадовались – так это Вере Никандровой. Обнялись, расцеловались, а потом трещали без умолку. Рассказала она про все свои мытарства, а также про теперешнюю жизнь. Выглядит она сейчас совсем неплохо, прикатили с хозяйкой вдвоем на шарабане. В эти дни у Веры много работы – вместе с «фрау» занимаются заготовками на зиму, консервируют овощи, фрукты (у ее хозяйки – деревенская гостиница). Вера обещала непременно прийти к нам, как только мало-мальски освободится.
Ну, что еще? Удалось познакомиться с двумя вроде бы неплохими девчонками – Ниной и Ольгой. Они тоже из-под Ленинграда, из Гатчины. Живут, оказывается, совсем недалеко от нас – на хуторе за железной дорогой. Рассказали, что там есть еще одна русская семья: сорокалетний мужчина по имени Степан со своей матерью и двумя сыновьями. Они занимают половину небольшого «работного» дома, а во второй половине размещается лагерь английских военнопленных. Нина с Ольгой звали к себе в гости, говорили, что у этого Степана устраиваются по воскресеньям танцульки, собирается молодежь – пленные англичане, а также поляки и русские с ближних хуторов.
Мы тоже позвали их заходить к нам – все будет веселее.
Вот и все новости. Домой приехали, поели, и наступил вечер. Никого из гостей, естественно, не было (а может, кто и приходил днем?). Поиграли в карты, в «дурака» (я осталась несколько раз), и легли спать. Тоска зеленая.
А сегодня опять целый день валандались с картошкой – насыпали в мешки, возили на тракторном прицепе на станцию, грузили в вагоны. Сам Шмидт сидел за рулем, гонял как бешеный.
«Ах, майн Готт, майн Готт[25]25
Ах, Боже мои, Боже мой (нем.).
[Закрыть], – горестно причитал он то и дело, – аллес мусс их аблиферн, аллес фюр зольдатен!» («Все я должен сдавать… Все для солдат!»)
Измучились, измотались, из… изуверились…
7 октября
По-прежнему копаем картошку на дальнем поле – что-то мы совсем завязли там. Пана целый день не было дома, Линда с Эрной тоже отсутствовали, поэтому мы действовали по принципу Маковского: «Иммер лангзам» («всегда медленно»). Опять работали с нами те два пацана из «гитлерюгенда». Старшего, чернявого, зовут Эрнест, второго, рыжего – Эрих. Однако сегодня они совсем другие – такие вышколенные паиньки. Леонида опасливо сторонились, не лодырничали, все, что мы им говорили, выполняли с полуслова.
Мы с Мишей решили провести с ними «воспитательную беседу» – рассказали о наших школах, о наших пионерских и комсомольских делах, о том, какими мы были счастливыми, независимыми.
Эрнест, на всякий случай отодвинувшись подальше, понуро сказал: «Это все пропаганда! В России только комиссары и дети комиссаров хорошо живут. Остальные обитают в трущобах, спят все вместе под одним одеялом, жрут что попало».
Он самолюбиво покраснел: «И то, что в школах ваших ученики, помимо обязательной программы, могут еще по желанию бесплатно обучаться техническим профессиям и даже, как артисты, выступать на сцене, – тоже неправда. Все русские – безграмотные дикари».
– Дурак ты, ту, май-то, да еще и набитый, – сказал Миша, выслушав мой перевод, и повертел пальцем около виска. – Да я сам, к твоему сведению, занимался в фотокружке и в автолюбительском тоже. Захотел бы – после окончания школы пошел работать шофером. В наших школах, – он кивнул мне: переведи ему, – в наших школах не только всем наукам обучают, но обязательно еще и какому-нибудь иностранному языку. Откуда, например, вот она, – он показал на меня, – знает немецкий? В школе ее научили – вот откуда! А я, – Мишку «понесло», как в свое время гоголевского Хлестакова, – а я французский учил – могу с любым французом запросто поговорить. Он, – ткнул пальцем в сторону Леонида, – английский изучал, готов хоть с самой английской королевой изъясняться… А то – дикари! Сами-то вы, май-то, дикари. Сидите в кабале и в дерьме по уши и радуетесь своей вонючей житухе.
– Что значит – «в кабале»? – «инс кнехтшафт»? – гордо спросил Эрнест, когда я ему с грехом пополам перевела немыслимый Мишкин монолог. – Мы, немцы, свободные люди! Над нами нет комиссаров и большевиков.
– Фиговая ваша свобода! – не выдержала и я (ненадолго же меня хватило с моим зароком!). – Вот ты работаешь на Шмидта и полностью зависишь от него. И отец твой до войны тоже был батраком, верно? Господин бауер распоряжается вашими судьбами: захочет – держит вас, не захочет – выгонит… Знаем мы это, видели уже… А у нас, извини, по-другому. Русский народ в революцию прогнал всех господ, фабрикантов, и теперь сам хозяин своей жизни. Земля принадлежит не таким вот, как Шмидт, богатым бауерам, а простым крестьянам. И на заводах, на фабриках всеми делами управляют рабочие. Наша власть так и называется – рабоче-крестьянская.
– Рихтиг, аллес рихтиг[26]26
Правильно, все правильно (нем.).
[Закрыть], – подтвердил одобрительно Маковский, внимательно слушавший наш разговор. – Они, русские, знают, что делают. И в конце концов, верьте старому Маковскому, их примеру последуют другие народы.
Послеобеденное время прошло сравнительно тихо. Пацаны вели себя мирно, мы тоже не задирались. По просьбе рыжего Эриха мы с Мишей опять рассказывали о своей школьной жизни, о том, как ходили всем классом во время летних каникул в походы, разжигали в сумерках костер, пекли в золе картошку, пели песни и мечтали о том, как будем дружить и как встретимся уже взрослыми, скажем, лет через двадцать…
Мы до того с Мишкой расчувствовались от этих воспоминаний, что тут же спели несколько песен – «Каховку», «Дан приказ ему на запад», «Широка страна моя родная» и, конечно, «Катюшу».
Мальчишки весьма миролюбиво попросили научить и их петь русские песни. И так смешно и забавно было слышать и видеть, как они, коверкая слова, старательно выводили вслед за нами:
Кипучая, могучая,
Никем непобедимая,
Страна моя, Москва моя,
Ты самая любимая.
Потом Миша, отозвав Эриха в сторону, подготовил с ним небольшой номер художественной самодеятельности. Мы все до слез хохотали, когда Эрих, встав в позу, дирижируя себе грязной рукой с продранным локтем, с чувством запел:
Батька рыжий, матка рыжа,
Сам я рыжий, рыжу взял,
На кобыле рыжей ехал,
Рыжий поп меня венчал.
Словом, так мы веселились и дурачились до вечера, а когда спохватились, было уже не до веселья: остались нетронутыми штук двенадцать борозд – на полтора-два часа работы. А что скажет завтра Шмидт? – «Меньш![27]27
Человек! (нем. уничижительное)
[Закрыть] Лодыри, бездельники, дармоеды!»
9 октября
Нерадостная, черная новость у меня. Получила сегодня письмо, и от кого? От Никандровой Жени. Поймали их, оказывается, и Бовкун каркал не зря. У меня сегодня на сердце такая безнадежная, такая тупая, звериная тоска, что я просто не знаю, что делать с собою. Поймали! А я-то думала, что они уже дома, я-то им завидовала!
Получая конверт от Шмидта, я долго не могла понять, от кого это: незнакомый обратный адрес, незнакомые имена – «Господину Калинису для Марии Павловой». И только, разорвав конверт, даже не читая еще, я вдруг сразу поняла, что это – от наших беглецов. Наверное, я здорово изменилась в лице, потому что Шмидт, стоявший неподалеку, с любопытством осведомился – кто это такая – Мария Павлова и как она попала туда? Выслушав мой не вполне связный ответ, что, мол, это моя подруга, что мы вместе учились в школе, Шмидт еще долго недоверчиво буравил меня глазами, с мрачной подозрительностью повторяя: «Интересно, как это она попала туда?»
Господи, не хватало еще, чтобы он начал подозревать что-то!
Очень кратко и очень осторожно Женя пишет вот что: на пятые сутки после ухода она, простудившись холодной, сырой ночью, тяжело заболела. Два дня еще продолжала идти со всеми, а на седьмые сутки, когда на одном небольшом польском хуторе ребята попросили помощи для нее, – их выдали. Подоспевшие полицаи сначала жестоко избили всех, затем Женю оставили до выздоровления в этой же польской семье, а Василия, Михаила, Сашу и Игоря увезли в концлагерь. Значит, попались…
Я не хочу, не могу верить этому, но вот оно, письмо, лежит перед глазами, и снова тоска глухая и безнадежная рвет сердце.
Ах, Саша, Саша, а ты еще меня утешал, помнишь, обещал написать при случае. И я ждала, ждала каждый день от вас весточки. Живы ли вы сейчас?
Родина моя! Моя милая, моя единственная! Только сейчас я по-настоящему поняла, как недоступна ты для нас теперь и как бесконечно, бесконечно далека отсюда. И только сейчас мне впервые по-настоящему стало страшно, что я тоже могу подохнуть здесь, так и не увидев тебя, не рассказав тебе, как я дорожу тобою, как горжусь причастностью к твоей судьбе и как я люблю тебя.
И если это случится, если мне не суждено больше увидеть тебя, знай, что последнее мое слово и последний мой вздох будут принадлежать тебе, моя Россия.
10 октября
Окончился еще один день, и наступил еще один вечер. Субботний вечер. Единственный в неделе, когда ложишься спать с чудесным ощущением отдыха и относительной свободы на целый предстоящий впереди день. Так и сегодня. Я хочу, как всегда, настроиться на праздничный лад, но почему-то мне это не удается. Я все еще не могу забыть Женино письмо, не могу примириться с мыслью, что так хорошо подготовленный побег закончился страшным концлагерем.
Сегодня работали на станции, выгружали из вагонов удобрение. Справа от нас трудились французы-военнопленные, слева – разношерстная братва от Бангера. Французы горланили, громко пели и каждый раз, когда я неосторожно взглядывала в их сторону, смущали меня вежливыми, белозубыми улыбками. У своего вагона Лешка Бовкун с самодовольной, скабрезной ухмылкой нес, как всегда, какую-то пошлятину, а Галя и Леон (наконец-то облаченный в целые, узкие и короткие, видимо, с чужого зада штаны) сдержанно хихикали. Хмурый «лорд» с застывшей на лице презрительно-гордой миной ежеминутно брезгливо отряхивал с себя едкую, въедливую пыль, которая легким серым облачком колышется над всеми вагонами.
В редкие перекуры наши парни отходят в сторонку от вагонов, отряхиваются, сплевывают черные комочки, курят душистые сигареты, которыми угощают их всех радушные, симпатичные французы. Мы, дамский персонал, некурящие, поэтому остаемся на местах, вблизи вагонов. В один из таких перекуров у меня с Галей происходит разговор. Начинать издалека я не умею, поэтому прямо говорю: «Слушай, Галя, неужели тебе приятно выслушивать все эти гадости, что болтает ваш Лешка. Не позволяй ты этому пошляку унижать себя».
Галя некоторое время молча, подозрительно смотрит на меня, затем вызывающе говорит: «А мы с ним вже поженились… Вин мой человик, а як же человик может унизить свою жинку?»
Теперь настает очередь удивляться мне: «Как поженились? Когда?»
Наверное, вид у меня до невозможности идиотский, потому что Галя отбрасывает в сторону свои ревнивые подозрения и снисходительно спрашивает: «Хиба ты маленька, чи зовсим глупа, шо не разумишь, як женятся?.. Та вин ходе до мене и ночуе».
Так вот, оказывается, как все просто в жизни. И незачем, и совершенно ни к чему, наверное, терзать себя неразрешимыми вопросами, усложнять свое существование различными сомнениями. «Ходе и ночуе» – чего уж тут проще!
Когда Лешка Бовкун после перекура подходит вместе с ребятами к нам, я делаю оскорбленное лицо и обиженно спрашиваю: «Что же ты, Леша, женился и на свадьбу не пригласил? Я бы хоть сплясала на вашей с Галинкой свадьбе».
При моих словах Галя настороженно-умильно улыбается Бовкуну, а тот вдруг неожиданно краснеет и, еще неожиданнее, под общий дружный хохот наших молодцов отказывается: «Хто? Я женился?! Та пусть хоть сам сатана на ней женится – я тут ни при чем!» Вот уж действительно, достойная друг другу пара!
Ну ладно, хватит писать о Болтунах, в конце концов, пусть живут и женятся, если им так некогда. Какое мне дело?
Меня волнует сейчас другое. В четверг вечером я сразу написала Жене ответ, в котором просила по возможности рассказать подробнее обо всем, что касается наших беглецов. Как удалось ей остаться? Ведь она пишет, что уже поправилась и работает у другого хозяина. Теперь буду ждать от нее повторной весточки.
11 октября
Воскресенье
Сегодня опять с утра пораньше прибежал Аркадий. Но мы все уже были при обычных делах. Миша «годувал» коней в конюшне. Леонид прибирался в сарае – накануне Шмидт объявил, что скоро должны доставить уголь. Мама возилась на кухне, Сима с Ниной затеяли постирушку, а я, еще неумытая, непричесанная, занималась традиционной воскресной уборкой – ходила с тряпкой в руках и с метелкой из облезлых гусиных перьев, которая в этой «цивилизованной» стране заменяет наш добрый русский веник.
Быстро все закончила, привела себя в порядок. Поспел завтрак, явились ребята, Аркадия тоже пригласили к столу.
Был он сегодня необычно хмур, чем-то явно расстроен. Спросил с надеждой: «Ну как, не удалось вам ничего узнать новенького?»
– Нет, – ответила я, – мы же тебе говорили: этот немец уперся, и ни в какую!
Я чувствовала себя неловко – ведь до сих пор так и не сумела поговорить с Анхен, хотя собиралась каждый день – все находились какие-то препятствия.
– Я, наверное, все-таки скоро уйду, – со вздохом, решительно сказал Аркадий. – Никаких сил больше нет торчать здесь и видеть эти ненавистные хари.
– На днях, – стал рассказывать он, – приехал в отпуск с Кавказского фронта сынок одного рабочего – немца, расхвастался: в конце августа гитлеровцы заняли города Азов, Ставрополь, Армавир. Недавно ими захвачен весь Таманский полуостров. Пал Новороссийск. Сейчас они рвутся на Грозный, Баку, Тбилиси. Говорил также немчура, что и на других фронтах всюду их победы, победы… Взяты Смоленск, Брянск, Вязьма, окружен Сталинград.
Аркадий зло усмехнулся: «Ребята мне рассказывали: хлебнул этот вояка шнапса, явился пьяненький в барак к русским, и ну давай бахвалиться, куражиться – мол, нашей армии только до кавказской нефти добраться, и тогда весь мир будет наш… Мол, Адольф Гитлер – гений, – он возвысит немецкую нацию над всеми… Словом, „Дейтчланд, Дейтчланд – юбералле“»[28]28
Германия, Германия – превыше всего (нем.).
[Закрыть].
Он сумрачно помолчал минуту: «Они, фрицы, черт возьми, как прожорливые, бешеные крысы, вгрызаются в нашу землю, а мы должны тут горбатиться на них – сеять, молотить, копать картошку – набивать им брюхо, чтобы они стали еще нахальнее, еще наглее… Нет! Хватит. Не могу больше».
Настроение Аркадия передалось и нам – мы все сидели подавленные, угрюмые. Сима вдруг громко всхлипнула: «Господи, Господи! Да что же это происходит? Неужели их так никогда и не остановят?»
– Но ты же сам в прошлый раз говорил совсем другое, – сказала я неуверенно, – говорил, что наши жмут немцев повсюду. Пленные – французы…
– Ах, да что знают эти французы! – с досадой перебил меня Аркадий. – Они в таком же положении, как и мы. Тоже где-то что-то услышат и выдают желаемое за действительное.
Леонид вдруг вспомнил: «А ты слышал, Аркашка, наших ведь поймали! Всех! Помнишь, мы тебе о них рассказывали? Теперь их упекли в концлагерь, лишь одной девчонке удалось избежать этого – и то лишь потому, что заболела…»
– Да, да, Аркадий! – Я, торопясь, достала и показала ему Женино письмо. Он прочитал его, сказал, возвращая листок: «Жаль. Эти ребята – уже конченый народ. Обидно, что не повезло им. Но ведь и то правда, что всех не переловишь. Я знаю: бегут много, очень много, ведь кто-то и добирается до своих».
– Скоро наступят холода, морозы, – куда ты пойдешь в этой своей одежонке и обутке, – вступила в разговор мама. – Ты, Аркаша, хоть дай нам знать, когда окончательно решишься, – что-нибудь придумаем сообща.
– Непременно! – Аркадий благодарно улыбнулся ей. – Спасибо, тетя Аня. Как же я могу исчезнуть и не попрощаться со всеми вами? Непременно!
Он вскоре ушел (опять будет трудиться до вечера за своего сторожа – фольксдейтча). А я, в тоске и в смятении послонявшись без дела по комнате (все валилось из рук!), присела писать письмо Зое Евстигнеевой. Что-то уже давно, около двух недель, нет от нее весточки.
В два часа, проследив из окна, когда Гельб с женой отправились на ферму, я пошла к Анхен. Она была дома одна, что-то шила на ножной машинке. Ответив на мое приветствие, вопросительно (ведь до этого я никогда днем, а главное, без особых причин не заходила к ним) посмотрела на меня.
– Хочу попросить тебя, Анхен, об одном одолжении, – волнуясь, и от этого как-то излишне развязно, начала я. – Понимаешь, мы живем тут как… как в темной бутылке, ничего не знаем, где и что… Словом, ты не могла бы включить приемник и поискать Москву. Хотя бы на несколько минут. Не беспокойся, об этом никто не будет знать.
Анхен поняла все с первого слова, для меня стало ясно, что она была уже предупреждена: об этом красноречиво говорили ее беспокойно перебирающие цветные лоскутки пальцы, красные пятна на щеках.
– Нет! – сказала она тихо и виновато. – Это запрещено. И отец мне… Если кто из вас попросит… Он мне строго приказал. Извини, пожалуйста.
– Ну что же. – Я чувствовала себя так, словно получила хлесткую пощечину. Стало вдруг нестерпимо стыдно и неловко перед Гельбом. – Извини и ты меня. Только прошу тебя, Анхен, пожалуйста, не говори ничего отцу. Давай забудем об этом разговоре.
– Нет, нет – что ты! – забормотала с облегчением Анхен. – А вы приходите почаще слушать русские вечерние передачи. Разве там не всё говорят?
– Да как тебе сказать. – У меня пропала охота вести с ней дальнейший разговор. – Мы и так вам без конца надоедаем. Спасибо, обязательно придем.
Но Анхен видела, что я расстроена, а она, видимо, как и ее мать, не может переносить, если рядом кто-то чем-то огорчен.
– Слушай, а давай я сошью тебе платье, – вдруг сказала она и сразу загорелась этой идеей. – Мы сделаем его модным – у меня есть выкройка – приталенным, а снизу расклешенным, с широкими рукавами. Ты говорила – у тебя есть материал – он какого цвета? Ты принеси его попозже показать, и сразу снимем мерку…
Вот так, впрочем, как я это себе примерно и представляла, закончился мой разговор с Анхен. Больше надеяться не на кого. Будем продолжать слушать (пока Гельбово семейство еще пускает!) немецкое вранье в русском переводе и делать из этого для себя кое-какие выводы.
Уже вечер. Надо заканчивать свои записи – слышу (я, как всегда, уединяюсь с тобой, мой дневник, в кухне), как кто-то стучит в дверь, и Миша побежал открывать. Кажется, пришли из «Шалмана» – доносятся голоса Вани-Великого и Вани-Малого. Наверное, опять станут совращать играть с ними в карты.
12 октября
Далось же Анхен это платье! Вчера я, естественно, не пошла к ней, так сегодня, едва мы явились с работы, она сама прибежала и велела вечером обязательно явиться к ним.
Честно говоря, мне не хочется с нею связываться – какая там из нее портниха! (Она учится на каких-то курсах.) Да и мама ворчит – чем, мол, будем с нею расплачиваться? Сами бы сшили: машинка, слава Богу, есть, руки тоже на месте – что еще? Вот испортит единственный отрез – что тогда? Зачем ляпнула ей про него – за язык, что ли, тянули?..
За язык меня, конечно, никто не тянул. Просто однажды работали с Анхен рядом на прополке свеклы, и она поинтересовалась, как мы сюда попали? Я коротко рассказала, что мы ни за что не хотели остаться «под немцами», собирались в Ленинград и уже переправили к тетке, сестре матери, все необходимые вещи, одежду. Я даже несколько дней жила у тетки, в городе, потом забеспокоилась о маме – почему ее долго нет? – и отправилась обратно домой… А когда на следующий день (фронт уже был рядом, буквально за спиной) мы с мамой решились покинуть дом – путь на Ленинград оказался отрезан.
Так мы оказались в оккупации в чем были – полураздетые, без зимней одежды и обуви. И сюда, в Германию, привезли только то, что считалось в доме второстепенным. Из ценных вещей остались лишь случайно забытые в шкафу Мишино кожаное пальто, что он справил себе буквально перед самой войной, да еще отрез шерсти на платье. Вот он-то и запал с тех пор Анхен на память.
Вечером я пошла к ним с этим материалом. Анхен и Гельбиха долго разглядывали его, щупали, мяли («гуте волле!»)[29]29
Хорошая шерсть! (нем.)
[Закрыть], накидывая полотнище на мои плечи, горячо обсуждали, какой фасон лучше выбрать.
Потом озабоченная Анхен деловито снимала с меня мерки, а фрау Гельб в привычной позе – со сложенными на животе пухлыми руками – с улыбкой смотрела на нас.
– Какая у тебя хорошая фигурка, – вдруг сказала она. – Вот говорят, что все русские девушки толстые, а ты, посмотри, какая тоненькая. Недаром около тебя столько кавалеров вьется…
– Какие кавалеры? – Я почувствовала, как загорелись мои щеки. – У меня нет кавалера, фрау Гельб, а те, что бывают у вас по воскресеньям, – просто наши русские парни, такие же «остарбайтеры» с соседних хуторов. Приходят, чтобы поговорить, обменяться новостями, иногда поиграть в карты – вот и все.
Гельб, отложив в сторону неизменную газету и сдвинув на лоб очки, сказал жене мягко, с какой-то непонятной мне ноткой удовлетворенности: «Ты ничего не понимаешь, Эмми… Они, русские, – особый народ. Если бы ты, я, ну и еще многие наши немцы оказались в России в таком же положении, как они здесь, – к нам или к кому другому вряд ли бы кто ходил… Да и ты сама, я уверен, не пошла бы ни к кому – ни за поддержкой, ни за советом».
– Да, да, да! – с готовностью покивала Гельбиха, и тут же в ее глазах опять загорелось жгучее любопытство: – Ну а вот те двое красивых парней, что приходили к вам не в это, а в прошлое воскресенье, – из них-то двоих наверняка кто-то тебе нравится, а?.. Скажи – который? Высокий, с темной шевелюрой или пониже – белокурый?
Я сразу поняла, о ком идет речь (ну, Гельбиха, ну, глазастая!).
– И никакие они тоже не кавалеры. Тот, что повыше, – мой земляк, мы с ним даже из одной деревни. А светлый, курчавый – просто его друг. Они оба из Почкау, узнали случайно, что мы здесь живем, вот и пришли навестить нас.
– Ой-ей-ей. – Гельбиха шутливо погрозила пальцем. – Ну и что же, что земляки! Это даже еще и лучше. Вон у Анхен кавалер – тоже наш деревенский парень, вернется, Бог даст, с войны целым и невредимым – поженятся.
Я с невольным удивлением уставилась на Анхен (в ответ она невинно улыбнулась мне). Надо же! Оказывается, у нее есть жених! А в тот раз, на свекле, она с таким восторгом и упоением (наверное, пришлась я ей под настроение) рассказывала мне о горячей, «настоящей» трехдневной любви с каким-то приехавшим в краткосрочную командировку ефрейтором-железнодорожником… Ну и ну!
Внезапно фрау Гельб изменила тему и тон: «Нам хочется предупредить вас всех – остерегайтесь Эрны! Не говорите при ней ничего, что могло бы как-то повредить вам. Она – злая, жадная, завистливая женщина и никогда не простит никому, если кто-то чем-то обидит или оскорбит ее… Мне не хотелось бы чернить ее в ваших глазах, но несколько дней назад я сама слышала, как она в разговоре с фрау Клемке грозилась заявить о вас, русских, в полицию».
Вот это да! Мне сразу вспомнились все наши перепалки с Эрной – и то, как я щедро обещала для ее мужа «два метра» земли в России, и то, как однажды под горячую руку пригрозила ей, что она лишится своего сыночка… Ой, действительно надо прекращать все!
И еще я теперь поняла, кого боится Гельб. Эрну – вот кого!
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?