Электронная библиотека » Вера Фролова » » онлайн чтение - страница 16


  • Текст добавлен: 2 октября 2024, 09:20


Автор книги: Вера Фролова


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 16 (всего у книги 57 страниц) [доступный отрывок для чтения: 19 страниц]

Шрифт:
- 100% +
29 ноября
Воскресенье

Прошло уже около трех недель, как я не прикасалась к тебе, мой дневник. Не было сил писать, временами казалось, что нет сил, что ни к чему даже жить дальше. Аркадия поймали! И убили! Причем убивали жестоко, медленно, изощренно.

12-го ноября, в четверг, его привезли из концлагеря в Петерсхоф, специально по просьбе хозяйки имения, избитого, еле живого – как было объявлено, – для устрашения всех «восточных рабочих», кто еще имеет или имел задумку бежать из «цивилизованной» Германии. Обо всем этом нам сообщил в пятницу запыхавшийся Василий от Кристоффера. Он прибежал в обеденный перерыв и страшно торопился обратно.

…Все же не сумел, не сумел пробиться к своим! Поймали! До меня не сразу доходил смысл сказанного Василием.

– А где же… – Я посмотрела на Васькины руки. – Он что, ничего не?.. Не передал никакой записки?

Василий опустил глаза. «О какой записке ты говоришь? Он не только писать – говорить уже почти не может. Аркадий умирает – понимаешь? Эти гады, сволочи измолотили в нем все, что могли. У него перебиты все внутренности, переломаны ребра, ноги. Даже пальцы на одной руке эти изверги поотрубали. Уж лучше бы добили совсем, чтоб не мучился… В общем, так, – Василий обвел нас всех, ошарашенных страшной новостью, мрачным взглядом, – если вы хотите застать Аркадия еще живым – приходите сегодня же. Я специально и прибежал, чтобы вы знали».

Не закончив обеда (Где там! Ничего не лезло в глотку!), мы четверо – Михаил, Леонид, Сима и я – заторопились к Шмидту. Он вышел на крыльцо, ковыряя, как обычно, в зубах, с удивлением посмотрел на карманные часы:

– Что-то вы сегодня поторопились, а? Что произошло?

Господи, я никогда ни перед кем еще так не унижалась, как перед этим жирным боровом, никого так не упрашивала, не молила: «Пожалуйста, господин Шмидт, отпустите нас сейчас, дайте нам пропуска в Петерсхоф. Там умирает наш товарищ, – говорила я, глотая слезы, – понимаете, умирает! Мы отработаем эти полдня в воскресенье, в любое другое время, когда вы только скажете. Ну, пожалуйста…»

– Что такое? Я ничего не понимаю. – У Шмидта от изумления вытянулась физиономия. – О ком ты говоришь? Куда и зачем я должен вас отпустить?

Я снова, уже более связно, все повторила, объяснила: мол, тот, кто умирает сейчас в Петерсхофе, – наш земляк, русский. Он – бывший летчик, пленный. Он не смог вынести издевательства над собою управляющего и бежал. Но был пойман, попал в концлагерь и теперь, по желанию хозяйки, совсем умирающий, доставлен обратно в имение.

И Шмидт понял. Понял и… как всегда, с ходу заорал в бешенстве, забрызгал слюной.

– Еще чего выдумали – отпустить всех четверых! Это надо же, до чего обнаглели, лербасы, обращаться ко мне с такой просьбой. Много их, ненормальных идиотов, бегут отсюда – и над каждым пойманным вы, такие же идиоты, будете слезы лить?! Бьют, душат этих дураков в концлагерях – и правильно делают! Майн Готт! Плохая им, видите ли, здесь жизнь – жрут досыта, от войны в стороне – радовались бы, что живы останутся!.. Так нет! Бегут в свою нищую Россию, словно она медом намазана… В общем, так. Никаких вам отпусков! Намечено сегодня молотить – и вы будете молотить! Вот в воскресенье, – с глумливой издевкой добавил он, – вот в воскресенье можете подойти ко мне с этой просьбой, но я и то еще погляжу – стоит ли отпускать всех…

Боже, как я, как все мы ненавидели его в этот момент! Если бы наша ненависть могла жечь – она испепелила бы этого злобного, демонстрирующего свою силу и власть нациста в одно мгновение. Мы молотили овес до конца работы и весь следующий день. И оба вечера Шмидт бесцеремонно дважды заглядывал к нам домой – проверял, все ли на месте, не ушел ли кто в Петерсхоф без разрешения.

В воскресенье утром, едва его панское величество проснулось (по моей просьбе Нина следила с крыльца, когда раздвинутся шторы на окнах), мы трое – я, Миша и Леонид – Симу уговорили не ходить: все равно ведь не отпустит всех четверых! – опять пошли к нему.

– Ну что, все же решили потрудить свои ноги? А вдруг уже умер тот ваш летчик? – начал Шмидт благодушно, но, взглянув на нас, быстро, как-то необычно сгорбатившись, повернулся к двери. – Сейчас вынесу вам ваши «аусвайсы». Но только для двоих – для тебя и для тебя! – Он ткнул пальцем в меня и в Мишу. – А Леонард пусть останется, он может понадобиться мне здесь, в усадьбе.

Не мог, не мог все же и тут не покуражиться!

И вот мы с Мишей в Петерсхофе. Вдали виднеется господский дом с белыми, как и в Маргаретенхофе, колоннами. При въезде в усадьбу по обе стороны дороги расположено несколько вытянутых, напоминающих бараки, одноэтажных домов – видимо, жилища для рабочих. Чуть дальше – громоздкие здания конюшни, скотного двора, различные хозяйственные постройки под красными черепичными крышами.

Навстречу нам выходит из одного дома пожилая женщина с пустым ведром в руках (плохая примета!), внимательно смотрит на нас.

– Скажите, пожалуйста, – спрашиваю я ее по-немецки, – где здесь живут русские рабочие?

Она отвечает по-польски, любопытство светится в ее глазах: «Вон в тех, крайних домах… А кто вам нужен?»

Поколебавшись мгновенье и переглянувшись с Мишей, я говорю: «Нам нужен Аркадий, тот, что на днях вернулся из концлагеря. Знаете такого?»

Она, выронив ведро, всплескивает руками:

– О, матка Бозка, как же не знать?! Такий гарный хлопец, такий гарный!.. Но он не здесь жил, а во-он в том здании, в конюшне… Видите, наверху окошко с решетками – вот там и была его камора… Понимаете, пан Аркадий такий смялый, самостийный хлопец, а наш пан управляющий, – она оглядывается по сторонам, – настоящий зверь. Невзлюбил он этого русского и распорядился запирать его после работы под замок.

Женщина жалостливо хлюпает носом в кончик головного платка: «Мой муж присматривал за Аркадием, очень жалел его, часто, несмотря на строгий приказ управляющего, открывал замок, отпускал его на волю. Он, Аркадий, все куда-то спешил по воскресеньям, говорил, будто у него родственники нашлись. – Женщина опять с любопытством уставилась на нас: – А это не вы, случайно, его родственники?»

– Мы, – опередил меня Миша. – Он наш старший брат.

– Матка Бозка, это надо же! – опять взмахнула руками фольксдейтчиха (теперь я поняла: она жена того оборотистого стража, что заставлял Аркадия работать за себя). – Матка Бозка, брат с сестрой нашлись! А мы-то с мужем все не верили ему, думали, дивчина какая завелась.

Женщина еще некоторое время недоверчиво буравит нас своими заплывшими глазками, затем, всхлипывая и сморкаясь в стянутый с головы платок, оборачивается к русскому бараку: «Теперь-то он, Аркадий, здесь. Сами пани хозяйка приказали поместить его вместе со всеми. Бедный хлопец, бедный хлопец… Пойдемте, я провожу вас».

В большой мрачноватой комнате с установленными вдоль стен двухъярусными нарами – пусто, безлюдно. Но так нам показалось лишь в первые секунды. Затем, привыкнув к полутьме, мы замечаем сидящих и лежащих на нарах людей, в основном – мужчин. Лишь небольшая группа женщин собралась, беседуя, у окна, где стоит единственная «одноэтажная» кровать, на которой смутно вырисовывается силуэт какого-то высохшего, седого старика.

Но где же Аркадий? Мы с Мишей растерянно оглядываемся.

– Та вот же вин, вот! – говорит наша провожатая и, всхлипывая все громче и громче, подталкивает нас к старику.

Всего ожидали мы с Мишей, всего, но только не этого! Мы ждали встречи с Аркадием, с хорошо знакомым нам молодым парнем – пусть измученным, изувеченным, растерзанным, а увидели совершенно, ну совершенно незнакомого нам человека – изможденного, морщинистого, с ввалившимися щеками и ртом старца с белыми, как снег, волосами. Он лежал с закрытыми глазами. Сложенные на груди руки покоились под грязным, облезлым одеялом. Во время редких вздохов откуда-то изнутри вырывалось влажное клокотанье, а в уголках черных губ вскипали и медленно опадали маленькие розовые пузырьки.

Все женщины разом уставились на нас, а мы с Мишей стояли молча, не зная, что говорить, что делать, – испуганные, раздавленные, оглохшие и опустошенные. Кто-то из женщин осторожно потрогал лежащего за плечо: «Аркадий, к тебе пришли. Очнись, Аркаша!»

Веки медленно, не сразу, поднялись. На нас смотрели огромные в темных полукружьях серо-зеленые глаза, полные жгучей боли. Но даже и они, глаза, были другими, неузнаваемыми. Исчезла из них приветливая, ласковая золотинка, а вместо нее струилась из глубин мрачная чернота. Но вот взгляд умирающего прояснился, что-то дрогнуло в его лице, опухшие, потрескавшиеся губы слабо шевельнулись. Он узнал нас!

«А тебе, Вера, особенный», – вдруг ярко, как молния, блеснуло в памяти, и тут меня наконец прорвало: слезы потоком хлынули из глаз, я прямо-таки захлебывалась ими. Опустившись возле кровати на колени и откинув слегка одеяло, я своей рукой осторожно накрыла изувеченные култышки, губами прижалась к впалой, синей от побоев щеке: «Аркадий, Аркаша, Аркашенька! Как же ты так, милый?! Как они, изверги, посмели? Что же теперь нам делать? Как жить дальше? Аркашенька, Аркаша, Аркадий…»

И Миша рыдал рядом, не стесняясь и не вытирая струящихся по лицу слез.

В груди у больного вдруг страшно захрипело, заклокотало, струя горячей алой крови потекла по подбородку, скапливалась яркой лужицей на вороте серой, застиранной рубашки.

– Ой, сейчас помрет! Отойдите от него! – заголосил кто-то испуганно рядом. Но он, Аркадий, вдруг неожиданно, как-то повелительно качнул головой, большим усилием воли – это чувствовалось по его напряженной позе – заставил себя успокоиться. Вот он снова открыл глаза, ясно взглянул на нас. «Я еще жив, не пугайтесь. И я не умру, обещаю вам, пока вы здесь», – говорил его взгляд. Он с усилием поднял руку (другую, изувеченную, я продолжала осторожно гладить пальцами), легким, почти неслышным прикосновением, провел ладонью по моей щеке, как бы стирая что-то. Я поняла, что он хотел мне сказать: «Не плачь. Мне от этого еще тяжелее… В том, что произошло, виноват я один. Я скоро уйду от вас, но вы не оплакивайте меня сильно. Просто вспоминайте иногда, что был когда-то с вами…»

Мы просидели с Мишей возле Аркадия до пяти часов (наши «аусвайсы» действовали лишь до трех). Он то впадал в забытье, то снова, но уже все реже и реже, открывал глаза, внимательно вглядывался то в меня, то в Мишу, словно стараясь запомнить нас, унести с собой в ничто, в таинственную, непостижимую бездну наши земные отражения. Мы с ужасом видели, как прямо на наших глазах меняется его лицо: нос вытянулся, заострился, скулы резче обтянулись пепельной кожей.

Дважды он порывался что-то сказать нам. Я наклонилась к его губам: «Что, Аркашенька?» И скорее догадалась, чем поняла: «Всё… Конец…»

В один из моментов, когда зыбкое сознание на какие-то секунды снова вернулось к умирающему, я, близко склонившись над его изголовьем, произнесла негромко:

– Аркадий, ты должен знать! Москве, твоему городу, уже ничто не угрожает – фашистов отогнали от нее на пятьсот километров… И Ленинград тоже освобожден от их кольца! Немцев гонят сейчас всюду, по всему фронту! Ты слышишь меня, Аркадий? Началось наконец большое наступление наших!

Я лгала вдохновенно, но это была необходимая ложь: бедный Аркадий не мог, не должен был уйти с чувством безысходности и обреченности. Он, наверное, услышал и понял меня, потому что обрубки пальцев под моей рукой слабо шевельнулись, словно он отвечал мне рукопожатием.

Уходя, я, а за мною Миша прижались губами к страшным, черным губам Аркадия. «Прощай, Аркаша. Мы никогда, никогда не забудем тебя». Теперь я не плакала, в груди было так тяжело, будто туда поместили булыжник.

Уже долгое время веки Аркадия не поднимались, его лицо, приобретшее какую-то странную торжественность, оставалось каменно-неподвижным. Я подумала, что он уже не слышит, не понимает нас. Но Миша вдруг растерянно потянул меня за рукав, кивнул головой в сторону умирающего. Мы ясно увидели: из уголков закрытых, ввалившихся глаз Аркадия не спеша покатились и пропали где-то в глубоких горестных морщинах две маленькие прозрачные слезинки.

Несколько женщин поджидали нас на выходе из барака, вызвались проводить до шоссе. Наперебой стали рассказывать об Аркадии, какой он был хороший, внимательный, добрый. (Был? Почему был? Ведь он еще есть!)

– Николы, если бачит, что жинке важко, не пройдет мимо, завсегда пособит, – говорила одна. Другая вторила: «И никогда от него не слышали грязного слова – всегда выдержанный, ровный, спокойный». А третья, лет сорока пяти женщина, с красивым, поблекшим лицом, поминутно вытирая слезы то ладошкой, то рукавом потертой плюшевой жакетки, рассказывала:

– Когда привезли сюда Аркадия из концлагеря, все рабочие словно взбунтовались, прибежали с поля, с молотьбы – где кто работал, столпились вокруг него, недвижимого, плакали, грозились прибить и хозяйку, и управляющего. Ведь уже прошел слух в поместье, что эти изверги специально просили лагерное начальство искалечить его, чтобы другим было неповадно проявлять непокорность. Но Аркадий – он тогда еще мог говорить – остановил всех. «Сегодня вы этим ничего не добьетесь, – сказал он. – В свое время всем им достанется по заслугам. А чтобы приблизить это время, надо быть со своими, драться и драться с врагами… Если бы мне удалось поправиться – я бы снова ушел. И в другой раз, и в третий…»

– Они, – женщина кивнула в сторону усадьбы, – они думали напугать всех рабочих видом этого несчастного парня, а только хуже для себя сделали. Люди озлобились сильнее, а прошлой ночью еще пятеро ребят сбежали.

– Ему что, вначале еще не было так плохо, как сейчас? – спросил Миша у женщины.

– Нет. Он еще мог есть, глотать пищу, – ответила она. – Мы его, правда, кормили, как ребенка, с ложки, протирали до кашицы суп, картошку. У него же, ребятки, все зубы до одного выбиты. А потом очень быстро он стал угасать, угасать. Когда принесли его в барак – попросил поставить койку возле окна и все смотрел, смотрел на небо. Вы же знаете, он летчиком был. Бедный хлопчик. Такой молодой, и такой ужасный конец.

Позднее мы узнали: Аркадий умер часа через два после нашего ухода. Хозяйка поместья и управляющий, опасаясь, видимо, нежелательных выпадов со стороны рабочих – «остарбайтеров» и поляков, – тайком поручили самым преданным своим холуям в тот же вечер отвезти тело на кладбище в Грозз-Кребс. Аркадия зарыли, как безродного пса, за оградой деревенского погоста.

Василий от Кристоффера все же разузнал от одного фольксдейтча место захоронения, и в прошлое воскресенье все мы вместе с ним побывали там… Небольшой, заметно осевший уже холмик земли, усеянный мерзлыми комками глины среди хрупкой, покрытой блестками инея ржавой травы, – вот все, что осталось от Аркадия.

Мы молча постояли возле могилы – звенящая пустота была в голове и в сердце. Потом Леонид сказал: «Весной надо прийти сюда и как следует все оборудовать. А пока, чтобы могилу никто не затоптал и чтобы она не затерялась, надо оставить здесь какую-либо памятную метку. Давай, Мишка, притащим сюда хотя бы вон тот кусок гранита».

Ребята принесли и положили поверх холма большой, искрящийся снежным инеем камень, что лежал в стороне от дороги, а мы – мама, я и Сима – немного прибрали могилу – собрали кучнее мерзлые комья глины, пообрывали верхушки сухой, ломкой травы.

Нинка незаметно юркнула за ограду и вскоре притащила оттуда красивый цветок – искусно выполненную из картона и воска чайную розу. Но Сима тотчас же свирепо шлепнула ее и велела немедленно отнести цветок туда, где взяла. «Это называется мародерством! – оглянувшись испуганно по сторонам, сказала она грозным шепотом. – Никогда больше не смей разорять чьи бы то ни было венки!»

Я тоже подтвердила: «Не нужны Аркадию чужие, тем более фрицевские цветы. Весной мы посадим здесь березку. Верно, ребята?»

– Мы не можем сказать тебе, Аркадий, привычных слов – «пусть земля будет для тебя пухом», – негромко и печально произнесла на прощанье мама. – Чужая, постылая земля хоть и приняла, укрыла тебя – она все равно навсегда останется для каждого из нас чужой, постылой.

…Сейчас, когда я пишу эти строки, с того памятного черного дня прошло уже около трех недель. Но я, как и тогда, не могу сдержать слез при воспоминании о нашей последней встрече с Аркадием, не могу забыть его наполненного тоской и жгучей болью взгляда, его неузнаваемо растерзанного, но по-прежнему стойкого облика.

Я никогда, слышишь, Аркадий, никогда не забуду тебя. И я никогда, клянусь тебе, не дам угаснуть в сердце ненависти к твоим мучителям. Теперь я понимаю: что бы ни случилось в дальнейшем, как бы ни сложились наши судьбы, судьбы всех втянутых в эту страшную войну народов и стран, – нельзя оставлять безнаказанными жестокость и зло. Потому что – безнаказанные – они могут породить еще большую жестокость, ненависть и зло, в которых захлебнется, утонет весь мир.

1 декабря
Вторник

Кто поможет нам в нашем несчастье? Сима все время твердит: «Никто, как Бог» – и молится тихонько по вечерам, лежа в кровати и накрывшись с головой одеялом. Наши с ней кровати стоят впритык, изголовье к изголовью, и я иной раз слышу, как она, прочитав скороговоркой и шепотом все известные ей молитвы, страстно умоляет Бога о том, чтобы он спас ее мужа Костю от ран и от смерти, чтобы послал здоровье Нине и ей и чтобы им всем посчастливилось когда-либо снова собраться в родном доме.

По моим наблюдениям, Сима становится суеверной и пугливой. Собственно, она и раньше-то, насколько я ее знаю, никогда не отличалась особенной смелостью, ну а сейчас боится всего. Ни за что первая не двинется с места, если перед ее носом дорогу перебежал кот, не важно какой масти. Нещадно наказывает Нину, если та подерется с Хансом (Нинка – молодец, себя в обиду не дает: не раз уже Ханс ходил поцарапанный, с красным носом). Стала верить в разные приметы и в сновидения.

Однажды я рассказала Симе про свой удивительный сон, который видела незадолго до начала войны и который поверг меня, девчонку, в страх и в смятение… Я шла по пустынной, ровной и гладкой, как лента, дороге, а вокруг расстилались незнакомые поля в высоких травах и в цветах. Светило солнце, вокруг царил покой, но мое сердце буквально леденело от непонятного ужаса. Вдали послышался гул – набатный звон, пение, стон и плач одновременно. Он быстро приближался, разрастался, быстро заполнил собою всю округу. Навстречу мне, закрыв все небо и землю, стремительно надвигалась на меня, угрожая растоптать, смести с дороги, превратить в пыль и прах, странная процессия. Летели низко над дорогой с кадилами и иконами в руках суровые священники и седые монахи в клобуках, развевались, как знамена, их ризы и хоругви. За ними поспешали какие-то мужчины и женщины в черном, бледные, словно светящиеся, дети. А между людьми со свистом и воем неслись гробы, большие и маленькие, – много-много ужасных, обдающих могильным холодом гробов… Мгновенье – и вся эта воющая, грохочущая и стонущая кавалькада унеслась, словно ее и не было, вдаль, оставив меня на исковерканной, ископыченной дороге, сжавшуюся в комок, помертвевшую от страха…

– Знаешь, если ты только все это не придумала – то это вещий сон, – задумчиво, недоверчиво глядя на меня, промолвила Сима. – Так пролетит через твою жизнь война. Если тебя не смял тот вихрь, значит ты не должна погибнуть. Останешься жить и дождешься конца.

Нет, Сима напрасно подозревает меня во лжи. Я ничего не придумала. Тот сон оставил столь неизгладимое впечатление в моей памяти, что я и сейчас, едва лишь подумаю о нем, – снова ощущаю леденящий холод в груди и липкий, суеверный ужас.

Теперь, может быть, под влиянием Симы я тоже стала молиться. Я поняла, что человек не может жить без веры и без надежды, иначе он просто переродится в скота. Я, не переставая, верю в тебя, в твою силу и мощь, моя Родина, надеюсь, что рано или поздно снова обрету тебя, но иногда, поверь мне, просто не хватает сил бороться с отчаянием и тоской. Ведь, как трубит радио, проклятые фрицы везде и всюду одерживают победы. Это как какая-то адская машина, которая безостановочно, беспощадно прет и прет вперед, перемалывая и уничтожая на своем пути все – и живое, и неживое.

Я не знаю настоящих молитв, которые твердит по ночам Сима. Мои мольбы к Тому, сильному и всемогущему, просты и бесхитростны. Натянув на голову одеяло, я беззвучно, одними губами, шепчу в душную темноту: «Господи! Дай силу моему народу одолеть фашистов и прогнать их прочь с нашей земли… Помоги, Господи, России отстоять свою свободу, а всем нам поскорее вернуться домой. Защити моих братьев, всех близких, а также школьных друзей от смерти, верни нам прежнюю счастливую жизнь. Господи, Господи, Господи, ну, пожалуйста, услышь меня, сделай так, как я прошу…»

И ты знаешь, моя тетрадь, мне действительно становится после этого одностороннего разговора с Богом как-то легче на душе. Может быть, человеку совершенно необходимо в определенных условиях осознавать присутствие над собой монументальной, незыблемой силы, способной щадить и карать, даровать счастье и жизнь и лишать таковых. Когда человек здоров, счастлив и доволен всем, потребность в общении с этой силой сама собой отпадает, а когда ему трудно, когда, как мне сейчас, жизнь становится невмоготу и порой кажется, что просто нечем дышать, – вот тогда душа снова ищет общения с невидимым Богом, снова преисполняется верой и надеждой.

…Я хорошо помню ту последнюю ночь перед приходом немцев в мою родную Стрельну. Мы не сумели пробраться в Ленинград (дорога в Лигово уже была перерезана), и нашим пристанищем оказалась битком набитая такими же, как и мы, неудачниками землянка на берегу Финского залива в Ижорке, где жил мой дядя, брат матери. Что это была за ночь! От стоящих в море кораблей беспрерывно летели со зловещим шелестом снаряды в нашу сторону, оглушительно рвались где-то рядом. Со своей стороны фашисты безостановочно поливали огнем побережье, непрерывно обстреливали из пушек наши суда. Все в нашем утлом строеньице ходило ходуном, угрожающе трещал, осыпая всех землей, трехслойный накат из бревен, уши ломило от грохота. От едкой гари, казалось, разорвутся легкие. Вот тогда-то и послышались молитвы, сначала едва различимые, потом все громче и громче и, наконец, до исступленного, отчаянного крика. Люди, оказавшиеся на краю неминуемой гибели, вспомнили вдруг о Боге, молили его о спасении, о чуде, о милости… Как же слаб человек в обступивших его невзгодах, как он беззащитен и уязвим!

Вот в чем исповедуюсь я перед тобой сегодня, моя тетрадь. Но я не стыжусь своих мыслей, да думаю, что и никогда не буду стыдиться их. Ведь, по моим соображениям, та всемогущая сила, что зовется Богом, всегда являлась для христиан, а также, наверное, и для людей других вероисповеданий, олицетворением человечности и милосердия, совестливости и честности, порядочности и человеколюбия. Разве это не так?

Недавно мы с Мишей слушали радио у Гельба. Фашистский диктор с издевкой вещал о том, что, мол, поверженные, сломленные духом красные, как за соломинку, хватаются сейчас за Бога. Что будто бы во всех русских церквах в настоящее время идут богослужения и читаются проповеди о грядущей победе над гитлеровскими захватчиками и что будто бы священнослужители даже благословляют с амвона наших воинов на праведный бой с врагом. А поэты и композиторы пишут стихи и песни на эту тему. В качестве примера диктор, глумясь, привел две строчки стихотворения какого-то автора:

 
      …Наши деды, наши прадеды
За победы наши молятся…
 

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 | Следующая
  • 2.5 Оценок: 2

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации