Текст книги "Акимуды"
Автор книги: Виктор Ерофеев
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 13 (всего у книги 25 страниц)
Мой знакомец Х. Х. рассказал мне свою историю.
Как-то зимой на Садовом кольце, возле станции метро «Смоленская», неся на руках свою маленькую дочку, я поскользнулся и грохнулся. Меховая шапка отлетела в сторону. Вокруг было много народу. Никто не подошел. Дочка плакала. Я ползал по ледяному асфальту. Никто не протянул руки.
Я попросил его об одолжении. Он написал.
095.0
<ГОРОД-ГЕРОЙ ЛЕГКОГО ПОВЕДЕНИЯ>
Москва – блядский город! Не с этими ли словами вылетел когда-то вон из своего кабинета полнолицый, с жесткими щелками восточных глаз Юрий Михайлович Лужков, получив пинок из Кремля?
Он некоторое время парил над Москвой, над Воробьевыми горами и Красной площадью, над храмом Христа Спасителя, который он вокресил из мертвых, над новым деловым центром города, тоже его детищем, и, обессиленный, рухнул на землю. Так в один осенний день из московского самодержца (которым он был восемнадцать лет), обвешанного орденами, заваленного почетными грамотами, спортивными кубками, он превратился в ничто.
Русские начальники имеют колоссальные возможности быть подлецами. Лужков в глубине души остался сыном простого плотника. Он надорвался от своих метаморфоз. Его душа взвыла от перемен и оскотинилась. Его голова была похожа на туго зашнурованный мяч. Деньги, власть, холуи, особняки в разных странах, лимузины и массажистки превратили его в бронзового идола. Дурной вкус был его родимым пятном. Вокруг него собралась орава архитекторов, скульпторов и художников – отрыжка советских времен. Они пели ему осанну. Московский хозяйственник потерял чутье, развел интриги. На глазах у всех он превратил мужеподобную жену в миллиардершу, надувал щеки, домогался Севастополя и строил губы, как Муссолини. В конце своего московского царствования он превратился в главного городского сумасшедшего.
Когда он вылетал из своего кабинета, похожий на злобную карикатуру Кукрыниксов из сталинских газет, он думал, что Москва поднимется на его защиту, по городу пройдут многотысячные демонстрации. Как же так! Он так много сделал для Москвы! Поднял пенсии старикам! Никто не вышел, никто не сказал спасибо, только в спину летели плевки. Он лежал, свергнутый, на виду у всего города, обиженный, голый, беспомощный, равный всем горожанам. Москва – блядский город!
Москва субъективна, как наркотическая галлюцинация. Москва постоянно меняет свой облик в зависимости от того, как на нее посмотреть, как в нее въехать, что в ней делать, с кем иметь дело и с кем дружить, и как в ней жить. Она может предстать перед тобой обольстительной красавицей и шамкающей старухой. Такого несуществующего города не было и нет в мире. Москва готова сдать любую власть, чтобы подлечь под нового хозяина. Не Москва, а тысячи Москв витают в сознании городских жителей. Москва – не Восток и не Запад, она не Европа и не Азия, она не Север и не Юг – она все вбирает в себя, переваривает, испражняет и снова ищет добычу.
Москва беспамятна. Она не помнит, откуда взялось ее имя. То ли финно-угорское, то ли славянское. В любом случае, оно связано с болотом, с водой. Москва вспоминает лишь то, что ей выгодно вспоминать.
– Помнишь, – спросишь Москву, – как ты продалась татарам?
– Когда?
– В Средние века!
Но у нее нет Средних веков; она не живет по европейскому календарю!
– Ты помнишь, как монгольские ханы сделали тебя своей вотчиной, как твои князья платили дань, покорные восточным завоевателям?
Она начнет плакать. Она начнет жаловаться, как страшно она страдала под монгольским игом целые триста лет. Она с гневом отвергнет версию соития с мусульманским Востоком. Она расскажет, как воевала с врагом, победила на Куликовом поле, а потом сгорела от рук мстительного хана.
– A дальше, что было дальше?
– Я всегда горела! Чуть что, и я сгорала дотла.
Так наложница говорит о своих похождениях. Но вдруг, освободившись от монгольского ига, древняя Москва становится набожной, обзаводится церквами и монастырями, объявляет себя истиной в последней инстанции. В качестве доказательства она показывает иконы Рублева и кремлевские храмы. К ней хочется прислушаться, чтобы понять ее аксиологию, но тут же она бросается пить водку в кабаках и поражает иностранцев своим развратом, о чем, конечно, потом она запрещает не только писать, но и думать. Западные записки путешественников и дипломатов о Москве на многие века становятся запретным чтивом! Это клевета! Москва не любит самоанализа, ее бесит анализ, сделанный за нее посторонним умом.
Москва пускается в кровавые игры, мечтает о завоеваниях, бросается на шею Ивану Грозному, берет штурмом Казань, Астрахань. Льется кровь. Любит ли Москва человеческую кровь? Это город-вампир?
Дальше все тонет в тумане Смутного времени. Знакомьтесь! У Москвы новый любовник – польский король. Она зовет его в гости, на дворе XVII век, она не прочь примерить на себя европейские наряды, но сожительство не получилось.
Петр Первый не выдерживает московской лживости. Он запрещает в Москве возводить каменные здания, она превращается в замарашку. И вот тогда, когда придворный мир Петербурга окончательно отворачивается от нее, приняв на вооружение французский язык, после целого века забвения, она совершает подвиг. Она останавливает войска Наполеона, впуская их в себя и буквально самосжигаясь во славу страны.
Она возрождается после 1812 года новым городом, извлекает творческий потенциал из своей провинциальности, созерцательности, ищет себя в стихах и прозе, в славянской самобытности. Ярмарка невест, Москва философствует в салонах Английского клуба, печатает письма Чаадаева. Она славится модными лавками на Кузнецком Мосту, купеческим укладом Замоскворечья, шумными чествованиями Тургенева и Достоевского, хлебосольством, обжорством, поросятиной, черной икрой. Здесь же открывается Художестенный театр, вводящий на сцену доктрину Станиславского, здесь живет доктор Чехов, пишущий для этого театра полуабсурдные драмы. Возможно, именно эту Москву я и люблю. Москву, которая поставила на прекрасном бульваре прекрасный памятник Пушкину. Я вижу ее продолжение в хаотическом буме градостроительства, модернистских постройках начала XX века, наконец, в революции 1905 года, но здесь уже все трещит по швам. Москва не готова для демократии.
Бедный Лужков! Превратившись в московскую пыль, он вспомнил именно о демократии, о всех недостатках, словно не он их преумножил! Он пошел на поводу у московских обычаев превращать реформистский порыв в вонючий воздух.
Правительство Ленина бежало в Москву, подальше от западных границ, и Москва отдалась новому любовнику. Ленин был крут. Он объявил о национализации всех домов и квартир, и люди в один момент лишились всех прав на жилье. Вот тогда и прошла по Москве страшная судорога по имени «коммунальные квартиры».
Ленин привил Москве страх и террор, оставив после себя ублюдочный полукапиталистический НЭП. Москва ожила после казарменного коммунизма Гражданской войн ы, поверив в долгосрочность частных лавок с калачами, но просчиталась в своих ожиданиях. Настоящим хозяином Москвы, который скрутил ее в бараний рог, стал Сталин. Он бил ее по щекам и порочил, он обескровил ее и сделал нищенкой с хлебными карточками. Она стала серой, жалобной, невыразительной, но он приказал ей выходить на физкультурные парады, славословить его и валяться в ногах. В Москве проснулся бабий мазохизм. Я не хочу сказать, что Сталин моментально стал ее кумиром, она сначала рассыпалась в интеллигентских стонах и антиправительственных анекдотах, но вот прониклась к нему обожанием, сам Пастернак воспел его в стихах. А между тем Москва превратилась в фабрику смерти. Здесь пытали, издевались над людьми, в подвальных помещениях их расстреливали по ночам сотнями осатаневшие расстрельные команды, которые по воскресным дням выходили на прогулку в Парк культуры с мороженым в руках. (Хорошо Лужкову – его свергли, но не расстреляли и не похоронили, как собаку!) Москва до сих пор сохранила боязливую душу. Но когда началась война с Гитлером, Москва осталась верной хозяину.
Я вошел ребенком уже в послевоенную Москву, с редкими автомобилями на улицах и длинными снежными зимами. Я помню вкусное клубничное мороженое, влажное дыхание метро, мирный скрежет ее электропоездов с добрыми фарами и чернобровых чистильщиков обуви в тесных уличных будках со свисающими, как спагетти, шнурками – они были поголовно ассирийцами.
После Сталина началась муторная агония коммунизма. Москва зажила двойной жизнью. Днем по-прежнему выдавала себя за коммунистку, по вечерам ходила в кино и пила сладкое советское шампанское. Москва быстро забыла о пытках Сталина, о том, как его вынесли из мавзолея, но зато она до сих пор готова считать, что Сталин был воплощением русского бога, а бога по человеческим меркам не судят. Бог подарил ей лучшее в мире метро. Бог подарил ей семь небескребов за победу, пожелав уничтожить ее горизонтальный характер бублика, придать ей фаллическое значение, но она все равно лежит опрокинутой на равнине в снегах.
Никто не предполагал, что советский рейх рухнет на глазах моего поколения. Он рухнул. Сначала Москва застонала от боли преображения. Она подурнела, обросла новыми очередями. Но законы рынка взяли свое. Возникли робкие частные рестораны, неприхотливые пекарни, выпекавшие вкусный хлеб. Открылись ларьки, биржи, банки. Москвичи закурили американские сигареты. Было странно смотреть на коммунистические демонстрации, которые разгоняла милиция. Посыпались нам на головы запрещенные при коммунизме книги, Библия, порнография на дешевой бумаге. Москва полностью переоделась. Какое-то время живущие в Москве иностранцы опасались, что Москва превратится в пародию на Запад. А как же разговоры до утра о смысле жизни?
Конечно, Москва переродилась. Во всяком случае, я твердо знаю: раньше, в советской Москве, все ездили за город по выходным кататься на лыжах. Я сам бегал на лыжах, пуская пар изо рта, с бутербродом в кармане. Электрички состояли из леса лыж с примкнутыми лыжными палками. Теперь никто не катается. Куда делись лыжи?
Москва выбросила на помойку скупые советские платья и превратилась в откровенную блядь. Она обросла десятками казино и ночными клубами, развела проституцию, завела знакомство с бандитскими группировками, разбогатела и обнаглела. Но Москва осталась верной своей стервозности. Раньше в ней были длинные очереди – теперь бесконечные пробки. Раньше в Москве было много мелкой шпаны – крали щетки с автомобилей. Щетки все прятали на ночь в салон. Теперь никто не ворует щетки – угоняют автомобили. Москвичи страдают самым примитивным расизмом, до сих пор негр для многих – недочеловек. Разочаровавшись в политике, Москва хочет жить частной жизнью. У нее особые привычки. Она полюбила женщин, превратилась в самый лесбийский город на свете. Она стала эксгибиционисткой.
Кем бы ни был москвич, его жизненная философия состоит из недоверия. Конспирология – учение подозрительных. Москвичи считают, что за тайной власти скрывается целая матрешка тайн. Недоверие, подозрительность, переходящая в маниакальную страсть, порождают как левый, так и правый экстремизм москвича. Исторически развился целый разряд людей: иванушкидурачки, шалопаи, беззубые пенсионеры. Но невостребовательность московского интеллектуализма лежит за гранью разума.
Красота Москвы – в ее завиральности, она похожа на язык, существующий в вечной динамике, засоряющийся диалектизмами, сленгом, иностранными заимствованиями, теряющий честь, но продолжающий свою жизнь. Лужков не убил Москву. В конечном счете, он был только всесильным мэром.
История Москвы до сих пор не написана. А что писать, если Москвы как таковой не существует? Моя история Москвы – все лишь попытка поймать галлюцинацию за хвост. Москва не оглядывается назад. В женском характере Москвы история складывается из эмоций и яростных переживаний. В конце концов, она от отчаяния стала самой веселой столицей на свете. Ее бросает в разные стороны. Москвичей штормит. Москва доступна всем идеологиям, видимо, потому, что она не верит ни одной.
096.0
– Блядский город! Подонок! Кто автор? Какой засранец!
Главный прочитал еще одно перехваченное письмо.
Ну, все, сказал он. Это будет его последнее письмо!
097.0
По телевизору – по всем трем центральным каналам – в прайм-тайм неожиданно – бомба на всю страну! страшный шок! караул! – показали компромат на нашего спасителя, спортсмена и воина, на нашего Главного.
Мы увидели его любовь к трансвеститу, который обмазывает его по ночам шоколадом. Только шоколад ли это? Что-то слишком жидкое для шоколада.
098.0
– Кто проплатил? – спросил Главный у начальников телевидения.
– Мы не виноваты! – закричали они.
099.0
Главный выдвинул план войны против Акимуд. Куроедов появился у меня:
– Вы случайно не знаете, где находятся Акимуды? В какой части света? Вы же близкий к нему человек.
– Да не такой уж и близкий!
– Отрекаетесь? Ревнуете? Знаю-знаю, она ушла к нему. А где находятся Акимуды – знает? Ну, что вы молчите! Зяблик вас предала. Мы с вами – товарищи по несчастью.
– Зяблик знает ли? Может быть.
100.0
<ИМПЕРСКИЕ КОСТЫЛИ>
Сижу и пишу свою жизнь. Это и есть роман. Не делайте из меня литературного Димитрова! Не поджигал я ваш Рейхстаг! Все началось с того, что Кремль объявил: Россия встает с колен. Однако, для того чтобы большому телу встать с колен, необходимы, очевидно, вспомогательные предметы – ими оказались имперские костыли. Где их взять? Все соседние страны бывшего СССР не только не захотели ими быть, но, как дети на школьной перемене, разбежались в разные стороны. Русь обиделась и замкнулась в себе.
101.0
<БЛОГ-БОБОК>
KREVETKO: Есть, например, здесь один такой, который почти совсем разложился, но раз недель в шесть он все еще вдруг пробормочет одно словцо, конечно бессмысленное, про какой-то бобок: «Бобок, бобок», но и в нем, значит, жизнь все еще теплится незаметною искрой…
HANURIK: Довольно глупо. Ну а как же вот я не имею обоняния, а слышу вонь?
VOLGUIN: Это… хе-хе… Ну уж тут наш философ пустился в туман. Он именно про обоняние заметил, что тут вонь слышится, так сказать, нравственная – хехе! Вонь будто бы души, чтобы в два-три этих месяца успеть спохватиться… и что это, так сказать, последнее милосердие… Только мне кажется, барон, все это уже мистический бред, весьма извинительный в его положении…
BARON: Довольно, и далее, я уверен, все вздор. Главное, два или три месяца жизни и в конце концов – бобок. Господа! я предлагаю ничего не стыдиться!
KREVETKO: Ах, давайте, давайте ничего не стыдиться!
AVDOT'YA IVANOVNA: Ах, как я хочу ничего не стыдиться!
KLINEVICH: Слышите, уж коли Авдотья Ивановна хочет ничего не стыдиться…
AVDOT'YA IVANOVNA: Нет-нет-нет, Клиневич, я стыдилась, я все-таки там стыдилась, а здесь я ужасно, ужасно хочу ничего не стыдиться!
Достоевский – создатель интернета. Социальные сети зародились в его рассказе «Бобок». Оттуда все вытекло и потекло… Достоевский изобрел вечный троллинг. Полуразложившиеся трупы кувыркаются и ковыряются во всем. Их слова кишат романтическим гноем. Зашевелились в клоаке Бобка блогеры. Они берутся обсуждать все: от Бога до срущих баб – и при этом с ядовитым апломбом. Они – змея и жертва ее укуса. Они кусают меня, но, в конечном счете, они жалят свой собственный хвост. Течет ядовитая слюна. Здесь каждый равноподобен Шекспиру. Здесь – отвязанные. Полугнилые трупы рассказывают, как они боялись оставаться у любовников: сортир напротив спальни, и они боялись перднуть так, что он услышит. И вообще ужасно боялись перднуть.
102.0
Вся страна верила в нашего Главного, и он верил в себя, но стране он не верил. Впрочем, среди царей он был не одинок. Мало кто из царей верил в страну. Вернее, некоторые поначалу, может, и верили, но потом – едва ли.
– Какой народ – такие и песни, – говорил Главный самому себе.
В конечном счете, он понял, что Россию лучше не трогать, что это такой организм – он кое-как сам живет, ползает, но не умирает, а если его лечить, может и умереть.
Когда Главному впервые сообщили об Акимудах, он глубоко задумался. Потом он сказал то, что потрясло его окружение:
– Странно, что они не приехали к нам раньше.
Он, не смотря помощникам в глаза, не спрашивая благословения у Патриарха, сказал, что хочет снова встретиться с Послом.
103.0
<БОГИ СОЛНЕЧНОЙ СИСТЕМЫ>
Такое порой бывает: думаешь, уже никогда не встретишься с человеком, что все, отношения кончены, а на следующий день сидишь ешь с ним в ресторане. Так вышло и у нас с Зябликом. Мы сидели в ресторане. Я был немногословен.
Мужчина должен быть лаконичен. В противном случае все, что бы он ни сказал, может быть обращено против него.
– С чего ты взял, что я с ним спала?
– Что же ты с ним делала у себя дома?
– Разговаривала. С ним безумно интересно.
– Так женщины говорят о мужчине, в которого они влюблены.
– Мы говорили о тебе.
– Да? – удивился я.
Как полезно в книге прятаться за ширму лирического героя! Так все и делали. Наряжались и выступали. Про лирического героя можно сказать: он был одарен Богом, а не выполнил предписаний. А про себя скажешь такое – все заорут: а кто тебе это сказал, что ты одарен Богом? Ты – маньяк и мегаломан. Про себя надо писать осмотрительно и кисло, чтобы не взорваться вместе с повествованием.
– Ты обижаешься! А ты между тем мне нужен. Я не спала с ним.
– Врешь!
– Я боялась с ним спать. Понимешь, он – разработчик всяческих человеческих религий. Он их все прописал. Ну, типа политтехнолога. Только круче. У меня есть к тебе предложение. Объясняю. Я без тебя с ним не справлюсь.
Мне без него будет неинтересно. Согласен?
– А Куроедов?
– Отставка.
– Что он еще сказал?
– Там богов, кажется, полным-полно.
– А где его папа?
– На Акимудах.
– А где Акимуды?
– Везде и нигде. Вот вилка – она тоже часть Акимуд.
– Какой-то пантеизм.
Зяблик пожала плечами:
– Все чудеса, которые обрушиваются на нас с самого начала приезда Посла, имеют по крайней мере двойную расшифровку.
– Что ты имеешь в виду?
– Или это действие сверхъестественных сил, или последствие наших общественных пороков, переход их количества в новое качество. Перевоплощение истории в метафизику.
– Ты хочешь сказать…
– Каждый поймет эту историю, как ему вздумается. Одни скажут, что это – сказка, другие – вмешательство во внутренние дела не только нашей страны, но и наших душ, а третьи сначала решат по обыкновению, что это их не касается…
– Молчаливое большинство?
– Но они будут неправы, – кивнула Зяблик, – потому что когда-то Акимуды должны были проявиться, и вот они проявились, не знаю уж в каком измерении, но зато точно здесь и сейчас, и они хотят с нами объясниться.
– Зачем?
– Поехали ко мне. Если ты меня трахнешь, я тебе расскажу дальше.
104.0
<ГЕНИАЛЬНЫЕ МЕРТВЕЦЫ>
В начале зимы, по примеру российского руководства, Посол Акимуд встретился в ресторане ЦДЛ с ведущими писателями страны. Встреча происходила в том зале на втором этаже, где когда-то прошло бурное обсуждение «Метрополя», после которого меня выгнали из Союза писателей. За овальным столом с белой скатертью, заваленным русскими закусками, собралось пятнадцать писателей, которые нехотя смотрели друг на друга. Там были прокремлевские и антикремлевские прозаики, пара поэтов (депрессивный друг Бродского с большим запасом литературных анекдотов об Ахматовой и тихо впадающая в католицизм поэтесса Симашко), одна детективщица, про которую думали, что она командует целым взводом пишущих за нее рабынь, но на самом деле все писавшая сама розовыми чернилами со скоростью света, молодой писатель Самсон-Самсон, входящий в моду, телеведущий канала «Культура», знающий обо всем на свете, и дальнозоркий критик в рясе, тоскующий по православной цивилизации. Обсуждался вопрос национальной идеи России. Разговор сбился в сторону: нужно ли вводить цензуру на телевидении? Старый детский писатель с влажными глазами предложил поставить нравственный щит. Любители цензуры оказались в большинстве. Посол с удовольствием ел блины с черной икрой. Затем все писатели, каждый по очереди, попросили Посла дать им квартиру в центре и побольше денег.
– Что вам жалко, что ли? – наезжали на Посла писатели.
Но тут случилась беда. Козлов-Радищев, сидящий по левую руку от Посла, толстый и яркий, писатель-искромет, космополит-националист, который прославился своей плодовитостью, выпив несколько рюмок водки, так сильно стал благоухать писательским потом, что Посол рухнул под стол без сознания. Писателя Козлова-Радищева вывели – Посла откачали. Посол сказал после встречи Зяблику, что сегодняшних писателей лучше читать, чем видеть.
Неудовлетворенный современными литераторами, Посол обратился к Верному Ивану:
– Позовите к нам в посольство других писателей.
– Толстого с Достоевским?
– Упаси боже! Они задолбают меня своим авторитетом! Зовите посланцев Серебряного века и кое-кого из советских… На ночное чаепитие.
– Иностранцев тоже зовем?
– Например?
– Джойса.
– Он, конечно, гений, но я не смог дочитать его до конца.
Культурный советник укоризненно посмотрел на своего босса:
– Господин Посол, я сам видел, как вы за завтраком читали его с удовольствем в течение двух месяцев.
– Ну и что? – Посол слегка покраснел. – Это ни о чем не говорит!
– Ну, если иметь в виду, что вы создали произведение нового жанра, осветив своего героя с четырех различных точек зрения и при этом не боясь внутренних противоречий, то еще не известно, кто больше запудрил людям мозги: Джойс или вы.
– Успокойся, – сказал Посол. – Я людям мозги не пудрил.
– Тогда зовите Данте и Гёте. Зовите тех, кто описал загробные миры. Они лучше других ответят вам на вопрос, какая религия нужна для современного человека.
– Они не описывали загробные миры, а просто сводили счеты с другими или с собой. Разве это не понятно?
Верный Иван организовал мистическую встречу Посла с его любимыми писателями: Михаилом Булгаковым, Андреем Платоновым, Борисом Пастернаком, Анной Ахматовой, Михаилом Шолоховым.
В качестве московских гостей Посол пригласил на прием в свою резиденцию Зяблика и меня.
– А в каком виде они придут? – спросил я.
– Что значит: в каком виде? – удивился Посол.
– Они живые?
– Нет, маринованные!
– Нет, правда!
– Они придут как живые.
– И все-таки как мертвецы?
Я так и не понял, в каком виде они пришли. Выглядели они как живые. Меня распирало от гордости, но я не показывал вида, а Зяблик – как Зяблик. Она считала, что так положено. Она, как и Куроедов, ничему не удивлялась. Писатели обратили особенное внимание на ее длинные ноги.
– Эротическая составляющая писателя равносильна его творческой составляющей, – шепнул мне Посол.
Он поставил перед мертвыми гениями вопрос о том, может ли новый бог родиться в России.
– Вы зачем меня оболгали? – спросил Михаил Афанасьевич, поворачиваясь ко мне. – Разве вы не видите, что я – мистический писатель?
– Михаил Афанасьевич! Простите! Ну какой вы мистик! Вы же только сводите счеты с дураками и советской властью! Но вы замечательный юморист! Спасибо!
– Не стоит. И еще: вы меня обвинили в связи с ГПУ.
– А что, ее не было? Они умелые ребята – всех развели своей державной политикой. «Мы – за Россию, а коммунизм – как придется». Это всех притягивало. В двадцатых годах. Все поддались… Все вокруг терлись… Маяковский, Бабель…
– Да ладно вам, – отмахнулся Булгаков. – Я был хитрее их. Разве не видно по Мастеру?
Анна Ахматова явилась молодой, худой и очень гибкой.
– Мне не везло в любви, – сказала она. – Я придумала свою жизнь от начала до конца.
– Вы, Анна Андреевна, превратили литературу в первую власть в стране, – сказал я. – Держались, как королева. Вы правда любили, когда вас пороли мужчины?
– Я и сейчас люблю. Показать вам мои синяки? А где Пушкин?
– Не знаю.
– А это кто? – Она показала на Платонова.
– Вы разве не узнали?
– Одет как подмастерье.
– Это Платонов. Вы ему в подметки не годитесь.
Булгаков показался мне излишне театральным. Мандельштам – в придуманном образе. Они все были в образе, кроме Платонова. Платонов мне показался очень замкнутым. Мне было жаль, что он сдвинулся на паровозах, в нем было, действительно, что-то от мастерового, но он потому и был Платоновым, что умел сдвинуться на паровозах. Я видел Гоголя. Я обожаю Гоголя. У него нет ни одного неправильного слова, ни одной неверной интонации.
– Николай Васильевич! Сейчас много спорят о том, кто вы – русский или украинский писатель. По-моему, это ерунда. Вы от Бога. Но все-таки…
– Я писатель Российской империи, – был ответ.
– Нужен ли нам новый бог? – спросил его Посол.
Гоголь посмотрел на Посла.
– Нам нужен новый черт, – произнес он.
Писатели зашумели.
– Понятно, – покачал головой Посол.
Ответ Гоголя, по-моему, задел его за живое.
– По-моему, Россия живет в ожидании своих мертвецов, – пророчески заметил Акимуд.
– Я пошел прятаться, – прошептал Гоголь.
– Борис Леонидович, почему вы совершили этот ужас: исправили ранние стихи? Ведь именно в них сестра моя – жизнь. Вы, как никто из наших, любили жизнь. Жаль, что книга о докторе оказалась фальшивой. Почему так случилось?
– Я был не совсем умным человеком, – сказал Пастернак.
– Стойте, стойте! – Я бросился к Михаилу Шолохову, который добродушно беседовал с Платоновым. – Я давно хотел задать вам вопрос. Вы догадываетесь какой?
– Нет, – дружески ответил чубастый писатель.
– «Тихий Дон»… – это вы?
– Давайте лучше о бабах, – улыбнулся Шолохов. – Я не люблю разговаривать о литературе.
– Какая разница: он – не он? – вмешался Кафка.
В зал вошел Набоков. Он надменно поздоровался с Акимудом.
– Мне кажется, – по-птичьи выворачивая слова, сказал Набоков, – последний раз мы встречались с вами под липами в Лхассе.
– Там липы не растут, – сказал Акимуд.
– Ну, тогда это была липовая встреча, – заметил Владимир Владимирович.
– Мастер неудачных каламбуров, – шепнул я Зяблику.
– А «Лолита»?
– Да, – признался я.
– Надеюсь, что Пушкина здесь нет, – сказал Набоков. – Он мне надерзил в последний раз.
– А где Пушкин? – спросила Зяблик.
Господи, я всю жизнь разгадывал их секреты – напрасное дело! Они – всего лишь проводники своих текстов. Я столько времени потерял зря, вникая в их диссидентство. Это как любовь к порнографии. Чисто потерянное время. Но может быть, иностранцы поинтереснее? Я видел перед собою Джойса. Вот странная репутация. Непрочитанный никем, но у всех на полках. Какая дерзость словотворчества! Из иностранцев я успел поговорить только с ним.
– Мне кажется, что писатель должен быть предателем, для того чтобы стать писателем.
– Не знаю, как другие, but I’m the fucking traitor!
Я попросил Посла пригласить Хармса и Вертинского.
– Кого?
Я готов видеть слабости у всех. Но как повернулось время! Оно изогнулось таким образом, что эти двое оказались в русском пантеоне, когда из него время вытряхнуло тех, кто даже не слышал их имен. И почему именно они? Ведь они не виноваты в своей сегодняшней славе.
И останется ли она у них завтра? И кто будет завтра?
В конце вечера пришел молодой человек. Лермонтов.
– Дорогие друзья! – Зяблик подошла к микрофону. – Вы – гордость нашей словесности. Но позвольте мне первый танец отдать Михаилу Лермонтову.
– Он всегда слишком легкомысленно относился к своему таланту, – сказал Гоголь. – А где Пушкин?
– Сегодня все спрашивают: а где Пушкин?
– Вы что же, Пушкина наказали за «Гаврилиаду»? – спросил я.
Посол отвел глаза в сторону.
– Как я вас всех люблю! – крикнула на весь зал Зяблик. – Русские классики – моя любовь! Дорогие, вы – мой жизненный мюзикл!
– Я ревную, – признался Посол.
Раздосадованная этой ревностью, Зяблик быстро уехала домой на такси… Меня кто-то дернул за рукав. Вот уж кого я не ожидал здесь увидеть! Впрочем, у него были шансы быть не менее великим, чем они. Он оторвался от Пастернака, подошел ко мне, в своем вечно-шелковом шарфике от Кардена, улыбаясь своей как будто огорошенной, расплывшейся улыбкой.
104.1
<ПОЭТ СРЕДИ СОБАК>
«Свисаю с вагонной площадки, прощайте…»
Андрей Вознесенский не просто-напросто умер, а провалился в небытие.
В этом поразительном стихотворении 1961 года, «Осень в Сигулде», он объявил себя гением: «В прозрачные мои лопатки вошла гениальность, как в резиновую перчатку красный мужской кулак…»
Поднялся вой. Он поменял «гениальность» на «прозренье»: «входило прозренье, как…» Раздались крики презрения. Поменял, чтобы можно было тогда напечатать. Наверное, зря поменял. Как поменял, так и стало. Или – не стало. Прозренье и «уберите Ленина с денег» не рифмуются. Однако жаль, что Пастернак не дожил год до «Осени в Сигулде» – он бы оценил по достоинству.
Вознесенский умер ровно через полвека после Пастернака. На большой сцене в ЦДЛ он лежал с мученическим лицом, будто еще не отошел от многолетней войны со смертью. Он лежал таким не похожим на себя, что какой-то «народный человек» в пестром прикиде идиота, таких у нас полно не только на громких похоронах, подойдя ко мне, сказал: «Это не он. У него был нос картошкой, я его знал». Но на отпевании, когда пели «Вечная память!» и люди плакали, лицо Андрея вдруг просветлело.
На поминках вдова, Зоя Богуславская, его всегдашний тело– и душехранитель, сказала, что в смертельной болезни Андрея повинен Хрущев, тыкавший в него кулаком, и – через годы – свора бездомных переделкинских собак. Собаки повалили поэта в поле и чуть не загрызли. Он спасся чудесным образом. Ядовитая слюна попала, однако, в кровь.
Но было и много людей, которые в масках бешеных собак травили поэта долгие годы. Одна свора – власть, считавшая поэта антисоветчиком и голосом Хрущева гнавшая его из страны. Они не удивились, что Вознесенский оказался с нами в «Метрополе» – они знали, что он враг и что его нужно приручать. Другая свора – милейшие интеллигентные люди, которые считали, что поэт недостаточно радикален в стихах и трусоват в поступках.
Андрей прожил между двух огней. Сильно обжегся, защищая свой талант. Но и талант сильно обжегся. Для вечности он написал несколько поразительных стихов. Наверное, их он уже прочитал Пастернаку.
104.2
<ПОДСЛУШАННЫЙ РАЗГОВОР>
За ужином, за отдельным столиком, подальше от глаз Акимуда, Кафка и Платонов стали спорить, кто из них лучше.
Кафка говорит:
– Ты лучше.
А Платонов – ему:
– Нет, ты!
Кафка застеснялся и спрашивает:
– Почему это я лучше?
– Потому что ты – гений! – отвечает Платонов.
– Ну какой же я гений? – испугался Кафка. – Это ты – гений!
– Нет, это ты гений! – зарычал на него Платонов. А про себя подумал: «Никакой ты не гений, а просто еврей задроченный».
Тут Кафка про себя подумал: «А ведь он прав – я гений!» – и, качая головой, заявляет Платонову:
– Нет, Платонов, я не гений! Я просто еврей задроченный!
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.