Текст книги "Детский поезд"
Автор книги: Виола Ардоне
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 10 (всего у книги 14 страниц)
31
Сегодня я иду по Ретифило один. И снова разглядываю ботинки: сплошь старые, с оторванной подошвой, дырявые. И хорошо ещё, если зашитые. Работая в мастерской башмачника, я теперь такие каждый день вижу. Потёртые на носах, со стёсанным каблуком, рваными шнурками, стоптанные, принявшие форму ног, которые их носили… Каждая пара – чьи-то голодные глаза, каждая прореха – чья-то ушибленная нога, каждая оторванная подошва – чьё-то падение. Игрой мне это больше не кажется.
Мои мне тесны. Когда Альчиде купил их, они были новёхонькими, а теперь вот жмут в пятке. Им бы ещё служить и служить, да нога подвела – выросла. Над улицей уже развешивают светящиеся гирлянды для праздника Пьедигротта. Меня обгоняют, распевая на ходу, несколько парней с бубнами и путипу[22]22
Путипу – народный музыкальный инструмент, барабан, в мембрану которого вставлена трость, издающая при движении звук, напоминающий гоготание гусей (отсюда русское название – гусачок).
[Закрыть] – похоже, они в этом году участвуют в конкурсе. С противоположного тротуара песню подхватывают пять-шесть одетых крестьянками девушек. Парни шлют им воздушные поцелуи, девушки смеются и отворачиваются, сделав вид, что не заметили. Повсюду стоят прилавки с сушками и семечками, прогуливаются за руки с родителями дети в добротной одежде, и чем дальше я прохожу по Ретифило, тем больше вокруг людей – совсем как в то утро, когда моя мама Антониетта вела меня на вокзал. Толпа швыряет меня из стороны в сторону и сама шарахается, словно дикое животное.
На Севере, где живут Дерна и Роза, я никогда не видел на улицах столько людей и до того отвык, что теперь мне чуточку неуютно. Многие разрисовали лица или нацепили маски. Быстрым шагом дойдя до угла, я сворачиваю на виа Меццоканноне и оттуда поднимаюсь к пьяцца Сан-Доменико-Маджоре, подальше от толчеи. Шагаю, шагаю, и ноги сами выносят меня к музыкальной школе. Скрипка так и лежит под кроватью, но в руки я её больше не брал: от этюдов у моей мамы Антониетты мигрень.
Душно, воздух похож на кисель. Из настежь распахнутых по жаре окон доносится музыка. Я сажусь на ступеньки, закрываю глаза… И вдруг слышу, как кто-то меня окликает:
– Америго! Америго, это и правда ты?
Каролина несётся ко мне через улицу, и я сразу чувствую знакомый запах фиалок. Но футляра со скрипкой при ней нет.
– Ты теперь не ждёшь меня после занятий. Я думала… – она глядит на меня, как на призрака, вернувшегося с того света, и, надо сказать, недалека от истины.
– Я уезжал в одно очень далёкое место, – говорю я. Она тоже выросла и кажется сейчас почти совсем взрослой.
– В далёкие чудесные края?
– Меня там даже научили играть на скрипке. Можно было выбирать, на каком инструменте учиться, но я… я вспомнил о тебе.
Она отворачивается: наверное, не хочет больше со мной дружить, думаю я. Но нет, это просто слёзы.
– А моя скрипка в ломбарде. Отец потерял работу, а нас у него четверо, все должны быть при деле. На твоём месте я бы осталась там, в тех далёких чудесных краях.
– Может, пока поиграешь на моей? Только взамен станешь давать мне уроки. Что скажешь?
Сперва я чувствую волну её запаха, потом поцелуй в щеку.
И мы идём к моему дому. Временами лёгкий ветерок снова доносит до меня аромат фиалок, и по спине пробегают мурашки.
– В театр заходишь? – наконец отваживаюсь спросить я, чтобы не молчать всю дорогу.
– Иногда, но это совсем другое. Я думала, ты уже не вернёшься…
На виа Толедо толпа ещё плотнее, чем на Ретифило: все торопятся на пьяцца дель Плебишито поглазеть на украшенную разноцветными огнями церковь и готовые к параду фигуры. Тюха говорила, многие из них размокли под дождём, осталось только четыре. И одна из устоявших, сделанная рабочими-металлургами завода «Ильва» для Комитета по спасению детей, называется «Север-Юг» – в честь нашего путешествия.
Народу столько, что виа Рома кажется не шире переулка. Я хватаю Каролину за руку и дальше веду задворками: боюсь потерять в такой толчее. Но только дойдя до дома, понимаю, что немного стыжусь её впускать. Наконец, открыв дверь, понимаю, что мамы нет. Каролина входит следом, оглядывается по сторонам, но ничего не говорит. Я ведь тоже не представляю, как она живёт. Так и тянет похвастать, что Дерна отдала мне целую комнату, а из окна были видны поля, но я молчу. Опускаюсь на четвереньки возле кровати, потом ложусь на пол, впервые после этой жары чувствуя прохладу, которая растекается по всему телу, протягиваю обе руки вперёд… И встречаю только пустоту. Ползком выбираюсь обратно, включаю свет, заглядываю снова: скрипки нет, под кроватью пусто.
– Наверное, мама переложила. Чтобы не сломать, – смущённо бормочу я, притворяясь, что шарю по комнате, потом снова приседаю возле кровати.
– Уже поздно, – говорит Каролина, – мне пора. В другой раз покажешь.
Перед глазами проносится тот первый миг, когда я, развернув цветную бумагу, приоткрыл футляр, и в нос ударил запах дерева и клея – настоящего, столярного, а не того, каким пользуется башмачник с Пиццофальконе: что и говорить, мастерская по ремонту пианино – не каморка, где чинят обувь. Потом, вспомнив, как Дерна принесла письмо от моей мамы Антониетты, такое долгожданное, написанное Маддаленой по маминой просьбе, я вдруг задумываюсь о словах Томмазино, о письмах и посылках, которые приходят ему два раза в месяц… И, утерев слёзы, выскакиваю в переулок.
32
Маддалена живёт в Санта-Лючии, на Паллонетто. Посреди улицы играют в догонялки с полдесятка чумазых ребятишек. Я и сам таким был, пока в поезд не сел.
– Не знаешь, где тут Маддалена живёт? – спрашиваю я у самого крепкого.
– Это коммунистка, что ли? – недобро глядит тот.
Я не двигаюсь, но непостижимым образом вдруг оказываюсь к нему совсем близко, грудь в грудь. Другой, коротышка с багровым пятном в пол-лица, заходит сзади. Крепыш хватает меня за рубашку, потом толкает, и я лечу на мостовую. Пытаюсь подняться, но их пятеро – шансов у меня нет.
– А ты, значит, один из тех, с поезда? – продолжает здоровяк. Я не отвечаю. – Что ни день к ней ходят. Говорят, письма отдать, а сами с полными сумками жратвы возвращаются. Нашли хлебное местечко!
– Вот мы их тут и караулим, – вмешивается коротышка с родимым пятном, но, поймав косой взгляд, осекается.
– Улица наша. Кто проходит – налог жратвой платит. Тебя тоже касается, – крепыш пинает меня, и я, не успев подняться, снова оказываюсь на мостовой. – Понял, нет?
– Да мне вообще ничего не присылали! – отвечаю я, и это чистая правда.
– А вот посмотрим, когда выйдешь… – угрожающе тянет он и машет рукой: мол, вставай. – Вали уже к своей коммунистке, мы тут подождём.
Взлетев по лестнице, я стучу в дверь, возле которой написано «Крискуоло». Слышны приближающиеся шаги, и через несколько мгновений выглядывает Маддалена. Я одним прыжком оказываюсь внутри: боюсь, что те, снизу, вломятся следом. Она ничего не говорит, только глядит на меня и улыбается.
– Я Америго, – выдыхаю. – Тот, что последним остался.
– Помню. Садись.
Рухнув в кресло с протёртыми подлокотниками, я едва могу вспомнить, какая сила вознесла меня наверх, но знаю: стоит спуститься, тумаков не избежать. Маддалена уходит в соседнюю комнату и возвращается со стопкой писем – нераспечатанных, с наклеенными марками:
– Вот, всё здесь.
Я смотрю на неё, не дыша.
– Я тебя уже три месяца жду! Неужели ты был настолько занят?
– Ждёте? Меня ждёте? Зачем? – теперь я совсем ничего не понимаю.
– Трудно было один разок ответить, хотя бы из уважения? Люди, между прочим, о тебе заботились, как к сыну относились, пишут вот до сих пор! Мама сказала, ты забежишь, заберёшь, но сперва праздник святого Винченцо прошёл, потом Успение, а тебя ищи-свищи! – и она протягивает мне письма: от Дерны, от Розы, от братьев, от Альчиде… В голове тотчас же всплывают их голоса, их лица, их запахи – всё разом. Я вскакиваю, роняя конверты на пол. – Посылки с едой тоже приходили, но за ними так никто и не явился, пришлось нуждающимся раздать. Ох и жалко было!
Не в силах выдавить ни звука, я опускаюсь на пол, хватаю один из конвертов с именем Дерны, написанным мелкими вытянутыми буквами – такие только она пишет, – стискиваю, и он рвётся по краю. Потом встаю, сую письмо в карман, уворачиваюсь от Маддалениных рук: не нужно меня гладить, я уже не ребёнок, каким был в поезде тем ноябрьским утром!
– Она тебе не сказала… – понимает наконец Маддалена, и я чувствую, что если задержусь ещё хоть на секунду, то расплачусь, а плакать мне совсем не хочется. – Ничего, пустяки, всё наладится. Давай-ка мы с тобой сейчас возьмём бумагу, ручку и напишем ответ, ладно?
– Моя мама плохая… – И я выскакиваю за дверь.
Письма остаются на полу. Я не стану их читать.
Ответа тоже не будет. Может, это и к лучшему: пускай на Севере забудут обо мне, а я о них, пускай дадут телёнку Америго новое имя… Мама славно постаралась. В конце концов, что нас связывает? Пианино, скрипка, хлев, Бефана-партизанка, замешанные в тесто мука и яйца, директор-Ленин, вспышки света в окне, учитель Феррари, ручки, красная и синяя, пальто со значком на лацкане, буквы в тетради: строчные – в нижней линейке, заглавные – в двух… Вот только всё это никак не сможет уместиться на листках бумаги, лежащих в конверте с наклеенной в углу маркой.
Спустившись, я показываю руки той ватаге, что меня ждёт:
– Видите – пусто. С чем пришёл, с тем и ухожу, ничего не прячу. Я такой же, как вы, разве что влип поглубже.
33
Мама приготовила пасту с маслинами и каперсами, которую я так любил до отъезда. Но я молча прохожу мимо и валюсь на кровать.
– Что такое, ты не голоден?
Я не говорю ей про письма, я даже не сержусь – только аппетит пропал, хотя во рту с утра ни крошки не было.
– Может, заболел? – она садится со мной рядом на кровати, как делала вечерами Дерна, и кладёт мне руку на лоб. А сама всё на фотографию моего старшего брата Луиджи над комодом поглядывает. – Жара вроде нет, но какой-то ты бледный. Исхудал… Я там тебе положила, давай поешь, – и за стол садится.
– Где моя скрипка? – спрашиваю я, не поднимая головы.
Сперва она молчит, потом, чуть погодя, повторяет:
– Иди поешь, остынет…
Я не двигаюсь с места.
– Скажи, где моя скрипка, – мой голос дрожит, срывается.
– Скрипкой сыт не будешь. Это для тех, кто уже успел себе на жизнь заработать.
– Она моя! Куда ты её дела?! – что есть мочи кричу я.
– Куда надо, – спокойно отвечает мама, не обращая внимания на мои вопли. Потом выходит из-за стола и снова садится рядом. – Я на вырученные деньги еды купила, новые ботинки: ноги-то твои растут хуже дурной травы. Ещё на чёрный день кое-что отложила. Все ведь под Богом ходим, – и снова глядит на фотографию над комодом – портрет ребёнка с тёмными, словно ночь, волосами, так на неё похожего.
А потом делает то, чего никогда раньше не делала: подсаживается ближе и прижимает к себе обеими руками. Я чувствую, как волна её запаха окатывает моё лицо, проникает в нос, в глаза – горячая, почти обжигающая, и приторно-сладкая. Мне остаётся только зажмуриться и задержать дыхание.
– Ты должен проснуться, Амери, проснуться и навсегда забыть этот сон. Твоя жизнь здесь. А то ходишь весь день как в воду опущенный: мысли далеко, лицо перекошенное… Может, хватит? Или всё-таки хочешь заболеть? – и она заглядывает мне в глаза. – Я ведь это для твоего блага…
Я вырываюсь из её объятий, вскакиваю с кровати. Да откуда ей знать, в чём моё благо? Никто этого не знает! А если моё благо было в том, чтобы остаться на Севере, как Мариучча, чтобы не возвращаться? Или в том, чтобы вообще не уезжать, а жить всю жизнь здесь, в нашем доме? Или выучиться музыке и играть в оркестре того большого театра? Я хочу высказать ей всё это, но в голове упорно всплывает одно: скрипка в футляре, на подкладке которого написано моё имя. Скрипка, которой у меня никогда не будет.
– Врёшь… – но фраза остаётся незаконченной: удар настолько силён, что я прикусываю язык и от боли уже не могу говорить.
34
Я выскакиваю из дома и бегу. Бегу переулками, чтобы не затоптали в толпе. Бегу в старых ботинках Альчиде, жмущих мне в пятках. Бегу не оборачиваясь. Со стороны пьяцца дель Плебишито доносится музыка. Как стемнело, повсюду зажигаются огоньки – тысячи разноцветных лампочек, послушно следующих изгибам стен и окон: кажется, будто город – это отражение звёзд, сияющих в угольно-чёрном небе. Мне хочется заблудиться в лабиринте переулков, но я знаю их как свои пять пальцев: каждый дом, каждую дверь. И я бегу, следуя за огоньками: сворачиваю с вико Фигурелла а Монтекальварио на виа Сперанцелла и вдруг оказываюсь на вико Тре Ре а Толедо, прямо напротив церкви Санта-Мария-Франческа, где хранится чудотворное кресло этой святой. Мы с Томмазино много раз приходили сюда послушать истории паломниц, но в саму церковь я никогда не заходил.
Истории эти всегда бывали одинаковы. Женщины приезжали отовсюду, даже из других городов, чтобы попросить о ребёнке, которого Бог им не дал. Приезжали в сопровождении матери или другой родственницы: сестры, невестки, свекрови – бедные, богатые… всякие. Одним много, другим – шиш, думал я. Вот у моей мамы Антониетты, умиравшей с голодухи, были мой брат Луиджи и, после него, я, хотя мужа не было. А этим дамам в ярких платьях и блестящих туфлях повезло с мужем и всем прочим – кроме детей. Как обычно говорит Хабалда, будь на свете справедливость, дети рождались бы только у тех, кто может себе их позволить.
У входа в церковь Санта-Мария-Франческа даже в этот час вереница женщин. Ко мне подходит старуха-монахиня – иссохшая, бледная. Я боюсь, что меня прогонят, но она лишь протягивает руку, ведёт в крохотную каморку, пропахшую горячим бульоном, и сажает за стол с другими детьми. «Ешь», – говорит: за сироту приютскую приняла. А я сегодня как раз и чувствую себя таким же сиротой без отца, без матери, поэтому съедаю всё подчистую – суп, хлеб, помидоры, яблоко… Когда мы заканчиваем, старуха ковыляет в соседнюю комнату и устраивается на скамеечке возле кресла, куда садятся женщины, чтобы обрести благодать. Каждую она берёт за руку, а другой чертит знак креста над животом, прямо там, где должно зародиться дитя. Потом женщины читают молитву и, поблагодарив монахиню, исчезают.
Когда я выхожу из церкви, становится совсем темно, и толп на улицах уже нет. Одинокие прохожие спешат в сторону Мерджеллины, чтобы поглазеть на фейерверк или послушать песни.
Интересно, что в этот час делает Дерна? Идёт по притихшей дороге через поле, где слышен только стрёкот цикад? Собирает себе поздний ужин на уголке стола? Или, только вернувшись с собрания фабричных работниц, задержалась у Розы, где горит свет, а еды хватает на всех? Сунув руку в карман, я нащупываю её письмо, и тоска наваливается на меня всей своей тяжестью. Спускаюсь переулками к виа Рома, сейчас совершенно пустынной. Из-за расстояния звуки доносятся искажёнными: крики, песни, музыка – фальшивая, будто все инструменты расстроены. Альчиде бы сюда, уж он бы живо их настроил… Потом за спиной громыхает, и ноги вмиг становятся ватными: я ведь ещё помню, как падали с неба бомбы, как небо освещали не праздничные огни, а пламя пожаров, и под ногами рвались вовсе не петарды, а гранаты, сброшенные с самолётов. Я бегу изо всех сил, но ботинки жмут, я останавливаюсь, оборачиваюсь… И вижу, как они приближаются.
Четыре повозки начинают своё торжественное шествие через весь город, за ними валит народ. Огромные фигуры светятся в темноте. Я зачарованно смотрю, как они с каждой секундой становятся всё больше, словно поезда, подходящие к станции. И первая из них, та, что построена для Комитета, – в самом деле поезд, с локомотивом и вагонами, полными кричащих, машущих руками детей. Они похожи на нас, но это не мы. И поезд выглядит настоящим, только это неправда. Всё это притворство, враньё, а вранью я больше не верю. Поэтому разворачиваюсь и, сняв ботинки, босиком бегу в сторону Ретифило.
35
Поезд стоит у вокзального перрона – настоящий, совсем такой же, каким я ехал в прошлый раз. Разве что дети из окон не высовываются, никто не носится взад-вперёд, и потому тихо. Много серьёзных мужчин с чемоданами, несколько семей, отправляющихся куда-то вместе… и я. Шум парада, музыка, взрывы фейерверков здесь не слышны. У людей, уезжающих в столь поздний час, нет настроения праздновать.
Я спрашиваю мимоидущего контролёра, отправится ли поезд. «Конечно, отправится, – ворчит тот, – думаешь, поезда у нас для красоты стоят?» Потом интересуется, что я вообще здесь забыл. Я отвечаю, что мы с мамой, отцом и старшим братом Луиджи едем в Болонью, к тёте, вот меня и послали спросить, тот ли поезд. Он снимает фуражку и, утерев рукавом мундира пот, хмурится:
– Смотри в оба, парень, тут по ночам народец гнилой. Давай-ка лучше я тебя к маме отведу.
– Да она там, – отмахиваюсь я и, заметив в глубине перрона какую-то синьору, делаю вид, что бегу к ней. А когда останавливаюсь, контролёр уже направляется в противоположную сторону.
Я снова натягиваю ботинки, хотя каждый шаг в них причиняет мне боль, подхожу к той синьоре, не моей матери, и жду, пока откроют двери. Мы вместе входим в вагон, и, пока она ищет своё место, я по очереди обхожу все купе, не зная, где сесть: боюсь, что контролёр – тот же или другой – меня поймает и высадит. У синьоры двое детей, мальчик и девочка помладше, ещё в коляске. Глаза у мальчика слипаются, и вскоре он засыпает, положив голову матери на колени. Я сажусь напротив, прижимаюсь лбом к стеклу – холодному, гладкому: нравится ощущение прохлады на лице. Завтра, приехав, я так же улягусь рядом с Дерной, и она прочтёт мне какую-нибудь историю, объяснит, в чём загвоздка с фабричными работницами, споёт со мной вместе песню и отвезёт на море, только на сей раз я не стану заходить глубоко и не утону. На сей раз – нет.
Сидящая напротив мама достаёт из сумки вязание и вскоре – петля за петлёй, ряд за рядом – у неё в руках возникает ярко-розовое полотно, волнами спадающее на плечи спящего сына. Я сразу вспоминаю, как моя мама Антониетта отдала мне старую шкатулку, которую я потом спрятал у Хабалды. Обе они, конечно, станут повсюду меня искать, на море и на суше, но так и не найдут… Тут раздаётся свисток начальника станции, и я, вскочив на ноги, выглядываю в окно.
– Куда это ты едешь совсем один? – спрашивает вдруг синьора с двумя детьми. – Из дома сбежал?
А я и рад бы признаться, выскочить из вагона, пойти домой… Только где он, мой дом?
Поезд потихоньку начинает движение. Я никогда больше не получу писем от Дерны, никогда не открою скрипичный футляр с моим именем… И скрипку тоже никогда не верну. Но если смогу добраться туда, куда ведут железнодорожные пути, у меня может быть другая.
Вот почему, снова усевшись на место, я пытаюсь наскоро выдумать ложь поправдоподобнее. И наконец, вспомнив сирот из церкви, горестно выдыхаю:
– У меня мама умерла.
Язык от стыда готов присохнуть к нёбу, но я не умолкаю: рассказываю синьоре, что мне нужно к тёте, которая живёт в Модене. В кармане у меня как раз одно из писем Дерны: достаю, показываю ей.
– Бедное дитя, несчастное создание Божье, – бормочет она со слезами на глазах.
И верит мне. Я вру далеко не впервые, но сегодня всё иначе: выходит так складно, что я сам едва не верю, только чуточку боюсь – вдруг сбудется? А синьора продолжает меня утешать:
– Всё как-нибудь устроится, сынок… Всё устроится… – и по щеке гладит. Я отстраняюсь – чувствую, что щёки тоже пылают от стыда.
Потом, поняв, что усталость сильнее грусти, вытягиваюсь на соседней полке, так и оставшейся свободной. Веки наливаются тяжестью, и приходит сон.
Мне снится, что мы с Томмазино играем в прятки в капелле князя Сангро, и я, чтобы он не нашёл, забираюсь на место одного из тех скелетов с костями и венами наружу, а про себя посмеиваюсь, представляя, как Томмазино удар хватит, едва он увидит меня среди мумий. И вот Томмазино входит в комнату, где я прячусь, но найти никак не может. Я так хорошо спрятался, что он меня не видит, и я остаюсь там, среди скелетов и тех статуй, что кажутся живыми, хотя на самом деле каменные. «Я здесь, здесь!» – кричу я, чтобы он меня нашёл. Но всё без толку.
Я просыпаюсь от собственного крика. Выглядываю в окно, а ни луны, ни звёзд не видно – сплошная чернота.
– Что с тобой? – спрашивает сидящая напротив мама. – Всё хорошо, это просто дурной сон. Иди сюда…
Я подхожу, и она, выпростав руку, утирает мне со лба пот, приглаживает волосы:
– А теперь поспи. Не думай ни о чём. И ничего не бойся. Я рядом.
Потом двигается, оставив мне немного места рядом с собой. Теперь мы сидим втроём: она, сын у неё на коленях и я. Синьора снова начинает вязать, и розовое полотно постепенно накрывает меня с головой. Я надеюсь, что окружающий её ореол сонливости, который заставил мальчика продремать всё это время, коснётся и меня, позволив уснуть – беспробудно, без единой мысли в голове. Но тщетно.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.