Текст книги "Восходящие потоки"
Автор книги: Вионор Меретуков
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 15 (всего у книги 19 страниц)
Глава 26
Прошла неделя. Я приступил к написанию романа. На этот раз я не стал формировать его в голове, разбивать на главы и мучительно подбирать нужные слова… Я хотел писать, не очень-то задумываясь над смыслом. Я хотел въехать в воображаемый мир без предварительной разведки.
Я вооружился перьевой ручкой и стопкой бумаги. Настроен я был весьма воинственно. Начал я с того, что написал: писатель – это пророк, откровения которого столь же целительны, как клюквенный морс в знойный августовский день.
Написал и задумался. Хотя не хотел этого делать.
Разумеется, грубейшая ошибка – начинать с открытого нравоучения. Но я вовремя остановился, кое-что подправил и изловчился обратить нравоучение на себя. Написал и несколько раз с удовольствием прочитал.
«Иногда полезно держать в голове некие банальные истины. Тогда у тебя появляется шанс устоять на мостике, называемом жизнью.
Эти истины придуманы разными людьми и в разное время. Вряд ли это настоящие истины. Но без них не обойтись, ибо они помогают сохранить равновесие на этом шатком мостике, который раскачивают силы, чья природа имеет явно инфернальное происхождение.
Мы знаем, что ложь – это плохо. Это истина. Но есть ложь во спасение. Это тоже ложь. Но ложь во спасение – это хорошо.
К чему это я? А к тому, что все наши рассуждения, чего бы они ни касались, сводятся к одному: к безнадежной попытке уцепиться за убегающее время. И это наша самая страшная ошибка. Надо не цепляться убегающее время, а стойко и хладнокровно встречать время надвигающееся.
Конечно, нам бы хотелось, чтобы нынешнее поколение молодых людей было образованней и нравственней предшествующего.
Сейчас, в век двадцать первый, это особенно важно. А важно потому, что этот век, обрушившись на человечество со всей своей научно-технической революционной силой, раздавил те остатки независимого сознания, которые худо-бедно еще сохраняло наше поколение.
Техника, прогресс выдавливают из современного молодого человека духовную силу. Ум заменяется некоей информационной мешаниной и слухами о последних достижений науки и техники в области быта.
Без компьютера теперь никуда. Головы забиваются информацией второго сорта. И эта информация подается как наиважнейшая. Если ты не знаешь, с кем спит Бритни Спирс, ты не современен и с тобой не о чем говорить…»
Я отложил ручку в сторону. Поднял глаза и увидел серую крышу «Савоя». Я вновь был во Флоренции. В той же гостинице и даже в том же самом номере. Но на этот раз я был один. И пока мне это нравилось.
Мой скверный итальянский никого не удивил. Так же как не удивил и мой итальянский паспорт на имя Паоло Солари. Казалось, это должно было вызвать если не подозрения, то, по меньшей мере, вопросы.
Но, как и год назад, когда я пребывал здесь с очаровательной подругой, так и сейчас никто ни о чем меня не спрашивал. Интересно вот что: как только я, говоря по-итальянски, запинался, прислуга тут же переходила на английский. Клиент – он на то и клиент, чтобы ему во всем угождать, особенно в страшные времена всемирного финансового кризиса, который многое поставил с ног на голову.
Вчера весь вечер я бродил по городу. Остановился на площади Синьории как раз в том месте, где меня годом раньше поразил столбняк, – это когда я думал о том, что вижу площадь Синьории в последний раз.
Я решил попробовать поиграть с судьбой в жмурки. Вернее, в русскую рулетку. Только без рокового патрона. То есть со стопроцентными шансами уцелеть.
Я решил, что площадь Синьории подходит для этих целей как никакая другая.
Итак, начнем. Можно ли искусственно сконструировать жизненную ситуацию, доверившись не интуиции, а разуму? Помнится, у отца я вычитал что-то похожее.
Как и год назад, я стоял на тех же камнях и рядом с теми же фигурами мраморных и бронзовых богов и пытался заново вызвать в себе смешанное чувство беспредельной тоски и сопричастности ко всему, что жило и живет вокруг меня.
Я простоял как истукан не менее получаса. Ко мне стал подозрительно присматриваться уличный артист, изображавший живую статую Нерона. Он, видимо, опасался, что я намерен покуситься на его примитивный бизнес и лишить его семью пропитания.
Повторяю, я простоял не менее получаса. И никаких острых, невиданных ощущений не испытал. Ничто в моей душе не откликнулось на вызовы времени, застывшего в недоумении. Я добился лишь того, что у меня отекли колени.
Снявшись с места и влившись в толпу туристов, я спокойно обдумал результаты эксперимента.
Я пришел к выводу, что в шкуре человека помимо души сидит еще и некая посторонняя субстанция, к советам которой не всегда стоит прислушиваться.
Когда-то один отчаявшийся мудрец сказал, что нами и миром управляет либо абсурд, либо высшая сила, понять логику которой не дано никому.
Кстати, о логике. Я вспомнил, как недоумевал один мой приятель, когда в авиакатастрофе погибла его юная жена с годовалым сыном. Он все пытался понять, кому понадобилась смерть невинного младенца (кстати, с женой ему было все понятно). Он так долго размышлял над этим, что свихнулся и закончил свои дни в доме для умалишенных.
Впрочем, обо все этом я уже когда-то читал… Я говорю о попытках людей докопаться до мотивов, до, так сказать, резонов высших сил.
Теперь, на древней площади, утыканной каменными идолами, я пытался продраться сквозь привычные понятия о теле и душе и понять логику силы, которая некогда на этой же площади позволила мне ощутить себя тоскующей частью огромного, вечного и прекрасного мира.
Но я ничего не почувствовал. Не почувствовал – и все тут. И это было главное.
Но мне было легко на душе. После полугодового заточения даже такая малость, как возможность перемещаться в пространстве в любом, произвольно выбранном направлении, представлялась мне сказочным счастьем.
Я посмотрел по сторонам. И тут мне почудилось, что за мраморной колонной возник знакомый с детства острый профиль, я увидел глаза, печально глядящие вдаль… Отец!
В голове зашумело, вместо людей вокруг меня закружились какие-то неясные тени, голоса слились в единый звук, похожий на рокот прибоя.
Наверно, на миллионную долю секунды я лишился сознания. Придя в себя, я бросился к колонне, к призраку, который был для меня дороже жизни. И тут же понял, что делать ничего не следует.
Мрачный и растревоженный, я вернулся на площадь Республики и расположился в американском ресторане, под распылителем холодной воды. Заказал огромную, похожую на призовой кубок вазу с мороженым, кофе и бутылку виски в ведерке со льдом.
Официант посмотрел на меня расширенными глазами, но принес все, что я заказал.
Я сел так, чтобы видеть окна своего номера. Я знал, что напьюсь, и хотел, чтобы это произошло неподалеку от отеля.
Я надеялся на мимолетное знакомство. Женщина бы сейчас не помешала. Но прежней уверенности в том, что приключения всегда рядом, стоит только протянуть руку, – у меня не было.
Мороженое начало таять. Я налил себе виски. Выпил.
Налил еще… Мне стало очень тепло. Жар исходил из недр организма.
Со мной такое уже бывало. В клинике. Накануне обследования, которое должно было установить, сколько мне осталось… Я тогда подумал: Господи, только бы не сейчас, только бы не сейчас! Ах, если бы мне Господь дал еще хотя бы год…
Мне казалось, что год – это не мгновение, растянутое на 365 дней и ночей, а бессмертие. Я лежал на операционном столе… И чувствовал, как зонд, буравя телесную ткань, проходит по сосуду от бедра к сердечной мышце, в которой в этот момент сосредоточилась вся моя жизнь.
Именно тогда я понял, что у меня есть душа и что душа и сердце это одно и то же. Я был в сознании и с надеждой взирал на врача. А он, сосредоточенно смотрел на экран монитора и видел мою душу…
«Не волнуйтесь, – говорил он, – сейчас вы испытаете нечто необычное… Приготовьтесь. Это не больно. Просто это необычно…»
Тут он на что-то нажал, и внутри меня полыхнуло животворное нежное пламя. Жар разлился по телу, потом затих… «Повторяю…» И опять жар!
И тут я понял, что все будет в порядке, что смерть не наступит ни завтра, ни послезавтра, что мне дана отсрочка… А еще вчера мне говорили, что нужна операция… Митральный клапан ни к черту, сердце сдает… Нужна срочная операция, иначе… Да, операция… исход, процент, будь он проклят, невелик… Господи, как же мне было страшно!
Врач, побаловавшись с моим сердцем, выключил монитор и подмигнул мне.
«Ну что, доктор, жить буду?» – спросил я хриплым голосом.
Врач осклабился: «Казнь откладывается».
Я готов был его расцеловать. Хотя поначалу он мне очень не понравился.
Накануне он заходил ко мне в палату. Мне показалось, что у него не все дома. Это случается с медиками, которые каждый день общаются с обреченными.
Он шумно вошел и присел на краешек кровати. Я отложил книгу, которую пытался читать весь день. Я осилил только полстраницы. Трудно читать перед возможным смертным приговором.
«Как бы вы хотели умереть?» – безмятежно спросил он. Я вздрогнул и сглотнул слюну.
«Ну и вопросики у вас, однако».
Он пожал плечами.
«И все-таки, как?»
Я тоже пожал плечами: «Без страданий. Желательно во сне…»
Врач поморщился.
«Пошлая смерть. И покаяться не успеете… Во сне! Кхе-кхе… Это значит, умереть и не спросить напоследок, зачем жил?»
Он взял мою книгу в руки. Взглянул на название. «Мадам Бовари». Врач покрутил головой.
«А вот этого не советовал бы. Вы бы еще «Смерть Ивана Ильича»…»
Я нашел в себе силы грубо возразить:
«Вы что, с ума сошли? Приходите к больному…»
Он мягко улыбнулся:
«Не просто к больному, а к смертельно больному…»
«Еще одно слово, и я… Сил у меня хватит…» – я приподнялся на кровати.
«Вот такой вы мне нравитесь! – он встал. – Мне почему-то кажется, что никакой операции вам не понадобится. По крайней мере, в ближайшие… – он на миг задумался и, прищурившись, посмотрел на меня, – в ближайшие лет пять, даже семь вы можете жить спокойно, а пять лет, уж не говоря о семи, это, батенька, целая жизнь. М-да, таким образом, повторяю, вы можете жить в свое удовольствие, то есть спокойно продолжать вести свой прежний предосудительный образ жизни… Впрочем, на всякий случай, чтобы окончательно убедиться в том, что с вами все в порядке, завтра утром проведем обследование… мы проникнем в заповедные зоны вашего сердца, вашей души, так сказать, туда, где вы храните ваши постыдные тайны… – он захихикал. – Кстати, до утра ничего не ешьте».
И он степенно направился к двери.
В ночь перед обследованием я не спал ни минуты. Несмотря на две таблетки снотворного. И слова врача о предстоящих пяти или даже семи годах спокойной жизни. Я ему не верил. Мысль о том, что, возможно, уже недели через две мне будут вскрывать грудную клетку, вынимать сердце, была нестерпима. Стоило мне закрыть глаза, как перед моим взором представал хирург, который резиновыми лапами мял мое окровавленное сердце.
Я не верил, что выживу. Тем более что процент, и вправду, был невелик.
Той ночью я подумал, что если бы еще совсем недавно мне сказали, что мне остался год жизни, я бы сошел с ума от ужаса. А теперь я был бы рад этому году, как бесценному подарку. А уж если семь лет!.. Я молил Бога: Господи, только не сейчас, только не сейчас!
…Я посмотрел по сторонам. За соседним столиком пила кофе тучная женщина лет тридцати. Вид у нее был скучающий. Я мог поклясться, что она ждала любовника, с которым решила расстаться. И к которому она уже не испытывала ничего, кроме вялого интереса.
Женщина заказала кофе, и тут к ней подошел молодой мужчина. Он равнодушно поцеловал ее в голову и сел рядом.
Через короткое время к ним присоединилась еще одна женщина. Дамы защебетали.
Мужчина посмотрел на меня. Вернее, окинул взором меня и мой столик. Увидел бутылку виски в ведерке.
Тут он заметно оживился и даже потер руки. Подозвал официанта. Сказал ему что-то.
Официант уже ничему не удивлялся. Не прошло и минуты, как перед мужчиной выросло посеребренное ведерко с бутылкой граппы.
Граппа весьма серьезный напиток, он требует к себе уважительного отношения. На моих глазах мужчина выдул бутылку граппы менее чем за час, запивая ее минеральной водой.
В его поведении не произошло никаких изменений. Он редко вступал в разговор со своими дамами, полностью сосредоточившись на процессе питья. Я невольно им залюбовался. Обожаю профессионалов.
Я почувствовал, что пьянею. Опять внутри меня возник благотворный жар.
Я перестал отгонять мысли об отце.
…Все случилось ровно десять лет назад. Как-то под утро я вернулся домой с какой-то попойки и нашел квартиру пустой. Так бывало и прежде. Отец ненадолго исчезал. Потом возвращался. Лицо его после этих исчезновений бывало загадочным. Но на этот раз я сразу понял, что отец исчез окончательно.
Отец был замкнутым человеком.
В последнее время у отца появились деньги. Кто-то сказал мне, что отец играет. И играет удачно.
У нас были разные жизни. Мы редко беседовали откровенно. Были ли мы с отцом разными людьми? Не знаю… Но когда я читаю его записи, мне иногда кажется, что это написано мной и про меня.
Я протянул руку, извлек бутылку из ведерка, обтер ее салфеткой. Салфетка стала прохладной и слегка влажной. Открутил пробку, налил себе полстакана. Вернул бутылку на место. Положил в стакан четыре кубика льда. Подождал, с удовольствием наблюдая, как кубики оплывают и становятся гладкими.
Я поднес стакан к губам и стал медленно пить. И тут со мной произошло нечто невероятное. Хмель вдруг полностью вылетел у меня из головы. Будто я выпил не виски, а некое патентованное снадобье, вроде универсального «протрезвителя».
Все предметы, до этого слегка размытые, обрели четкие очертания. Это насторожило меня. Говорят, такое бывает с начинающими алкоголиками.
Я посмотрел по сторонам. Опять мне показалось, что я вижу острый отцовский профиль.
В бутылке еще оставалось виски. Я не стал его допивать. Я расплатился и вышел из ресторана.
Я поднялся к себе и лег спать. Несмотря на то, что с площади неслись шумы ночного города, песни, распевавшиеся истошными голосами, электронная музыка и гвалт подвыпивших гуляк, уснул я сразу.
Проснулся я посреди ночи. От рабского желания подчиняться чужой воле. Мне нужен был совет, от которого я не смог бы отвертеться. Даже если бы хотел. И я знал, где могу найти этот совет. В записной книжке отца. Среди словесного мусора, который отец выдавал за откровения.
Я возжег светильник – вернее ночник, похожий на лампаду в спальне деревенского священника – устроился на кровати поудобней, положил на колени тетрадь и приступил к чтению.
Я лежал на огромной двуспальной кровати, хранившей, наверняка, немало любовный тайн. Окно было распахнуто, и в комнату долетали звуки живой жизни: музыка, смех, голоса. За окном шумела и бурлила Европа, а я читал, читал, читал…
«Я был излишне впечатлительным, романтически настроенным молодым человеком. Мне хотелось верить в идеалы. А идеалы то и дело фальшивили. А уж то, во что верил мой революционный отец, вообще не выдерживало испытаний на прочность, потому с каждым годом все это обесценивалось, рассыпалось, разрушалось от столкновений со здравым смыслом.
Все всё видели. Видел я, видели мои друзья, знакомые. Но нам, по большому счету, было лень задумываться. А задумываться стоило. Но для этого понадобилось бы выворачивать наизнанку свои мозги и души. А это требовало известных усилий, напряжения ума и сердца. А этого-то нам как раз и не хотелось.
Диссидентов и правозащитников среди тех, с кем я пил водку и ухлестывал за барышнями, не водилось. Их таких, как мы, наверно, и состояла большая часть советского общества.
Мы составляли подавляющее, достаточно инертное большинство. Не мы определили и не мы наметили перемены, которые обрушились на страну в восьмидесятые и девяностые двадцатого столетия.
Все это произошло не по нашей воле, а по воле… черт его знает, по чьей воле все вдруг завертелось, преобразовалось, изменилось, встопорщилось, а потом и вовсе развалилось, но вот уже не одно поколение живет в другой стране. Все смешалось: Рейган, Горбачев, Лигачев, Ельцин, волнения в стране, заговоры, приватизация, миллиардеры, Путин.
Мы живем в другой стране. Мы живем в другом мире. И мы стали другими.
В 1965 или чуть позже сильнейшее влияние на меня оказал роман «Мастер и Маргарита».
Познакомился я с ним не совсем обычно.
Дело было так. Зима. Пансионат на Клязьме. Большая компания молодых людей. С нами был забавный персонаж, инженер одного из московских НИИ, некто Киркевич, успешно выдававший себя за Владимира Высоцкого, песни которого тогда уже начали повсеместно звучать, но которого далеко еще не все знали в лицо. Киркевич пел под Высоцкого и пел весьма недурно, аккомпанировал себе на гитаре, срывая бурные аплодисменты и без труда завоевывая сердца красоток из гостиничной обслуги.
Позже выяснилось, что он был наделен еще и талантом чтеца. Он наизусть прочитал нам главу из «Мастера и Маргариты». Это там, где Бегемот и Коровьев развлекают себя потешными безобразиями. Потом – сцену пробуждения Степы Лиходеева. Потом – главу в Грибоедове. И на закуску – главу прощания с Москвой.
Делал он это блистательно. Мы покатывались со смеху. Булгакова, по понятным причинам, мы тогда не знали. Слышали что-то от родителей о «Днях Турбиных», шедших на сцене МХАТа еще до войны, о блистательной игре Яншина в роли Лариосика. И только.
Мы ничего не знали ни о творчестве великого писателя, ни о нем самом. На долгие десятилетия великого Булгакова лишили голоса: он был вырван из нашей культуры. Сейчас это знают все.
Вернувшись из пансионата, мы все дружно бросились искать журнал «Москва», где был напечатан сокращенный вариант «Мастера».
Я читал роман, и внутри меня звучал голос моего приятеля. Никогда потом мне не доводилось слышать столь близкого к Булгакову прочтения его великого романа.
Я слышал, как читали обожаемые мною Яковлев и Филиппенко. Но они даже близко не могли подойти к пониманию того, как надо читать святые строки… А у Киркевича, видно, был талант читать именно Булгакова. Рядовой советский инженер, он явно занимался всю жизнь не своим делом, ему бы в актеры, в чтецы, в булгаковеды…
Булгакова надо начинать читать непременно вслух. Чтобы уловить ритмику, мелодику его медального языка, из которого не выбросить ни слова. Потом эта булгаковская мелодия языка будет звучать в вас всегда. Но сначала – вслух!
Платонова без чтения вслух вообще понять невозможно. Из-за, пожалуй, избыточной перенасыщенности его прозы метафорами, образами, символами. Он чем-то напоминает Джойса, выпавшего из «потока сознания».
Боже, как мы пили! Приехали на неделю, слушали Киркевича, развлекались с барышнями и всю эту неделю проторчали в отеле, бегая только в магазин за водкой. Мы все сваливали на мороз. Поэтому, мол, о прогулках на лыжах нечего и думать.
В последний день, перед отъездом в Москву, поглядывая на так и не расчехленные лыжи, Лепик с грустью произнес незабываемое: «Вот и отдохнули…»
* * *
«Молодежь мало читает. Это катастрофа. Но мне говорят, что это просто время такое. То есть время влияет на человека. Наверно, в этом что-то есть. Но и человек влияет на время. Он же его сам и придумал. До появления человека понятия «время» не существовало».
* * *
«Сегодня мне открылось, что я правоверный гедонист. Ради чего живет человек?
На протяжении столетий человек задается этим вопросом. А ответить не может. Я же знаю. Когда человек задает себе этот вопрос? Отвечаю: когда у него есть на это время. Или – когда ему плохо. Когда человек наслаждается чем-то или кем-то, ему не до рассуждений о высоких материях.
Если он занят любимой работой, то он самый счастливый из смертных.
Вкусив блаженство от близости с женщиной, он, счастливый, засыпает, и снятся ему океанские просторы и далекий парус на горизонте.
Услаждая себя изысканными кушаньями, человек восклицает: Да-а, вот ради чего стоит жить!
Это и есть ответ…»
* * *
«Милочка моя, – говорил он проститутке, – разве можно за это брать деньги?!»
Каждый раз произносил эту фразу по-разному. То ласково, то укоризненно, то возмущенно, то одобрительно, то с восхищением. Никогда не платил за услуги: он, шельма, был настолько артистичен, что ему все сходило с рук».
* * *
«Моя сорокалетняя сослуживица, Лидия Васильевна Ерофеева, показала мне фотографию. На ней я увидел старую тетку с зачесанными за уши волосами. Она вполоборота сидела за фортепьяно и щурилась в объектив фотоаппарата. Чем-то она неуловимо напомнила мне Лидию Васильевну. Я спросил: «Это ваша мама?» Лидия Васильевна почернела. «Нет, это я…» Мгновенно я весь покрылся потом. Я пытался как-то робко выкручиваться. Но сказанного назад не воротишь. С тех пор Лидия Васильевна невзлюбила меня и всячески мне гадила…»
* * *
«Друг мой Женька Егисерян и его барышня. Предательство, из-за которого я порвал с Женькой. Почему? Я ведь сам потом много раз… Нет, нет! У меня всё было иначе. Я никогда не обманывал, не соблазнял, не обещал, не сулил, так сказать. Мои девушки, мои женщины были многоопытны и расчетливы. Я же был чист, как слеза ребенка».
А Женька?.. Красивая девчонка без памяти в него влюбилась, потеряла голову…
А он, перепугавшись насмерть, спрятался за папу-дипломата, примчавшегося из Вены спасать сына, «вляпавшегося в историю». Девчонка сделала аборт, простила негодяю всё… искала с ним встречи: она нуждалась в его объяснениях. Она по-прежнему любила его. Она никак не могла понять, почему он, которому она беззаветно и трепетно доверилась, покинул ее. Предательство никак не укладывалось в ее голове. Она вообще не могла, наивная дурочка, понять, что кто-то способен ее предать: ведь она такая хорошая, верная, чистая, самоотверженная.
Обмануть такое небесное создание, такая же мерзость, как отобрать медяки у нищего или наступить на лапу щенку».
* * *
«Никто не догадывается, каков я на самом деле. Очень многие судят обо мне по моей непривлекательной внешности.
И действительно, если внимательно рассмотреть мое лицо, то первым делом в глаза бросятся апоплексические щеки в суровых сиреневых складках, низкий морщинистый лоб, надменный короткий нос и пресыщено оттопыренная нижняя губа.
Я похож на известный бюст Павла I работы Федота Шубина. Там у императора на лице такое уксусное выражение, словно ему в задний проход вводят клистирную трубку.
У меня ворчливый голос, и часто меня принимают за брюзгу.
И еще, я не терплю возражений, ибо только мне открыта истина. Спорить со мной бесполезно, ибо мои познания практически необъятны: они простираются далеко за пределы обычных представлений о мироздании.
Мои познания настолько широки и глубоки, что меня не могут переспорить не только видные университетские профессора, но и такие мастера полемики, как дворовые чемпионы по игре в домино и завсегдатаи психиатрических лечебниц.
Я не нуждаюсь в оппонентах: я уже всё всем доказал. Но если на горизонте все-таки появляется некий страстный и наивный спорщик, я считаю своим долгом его проучить, то есть уничтожить. Я глубоко убежден, что раздавленный, низведенный до жалкого состояния оппонент – единственно возможный исход любой дискуссии, в которой я принимаю участие.
Для меня главное – это победить соперника. Меня не интересует, прав мой соперник или не прав. Противник должен быть повержен. Я могу спорить по любому поводу. Для меня тема дискуссии не важна. Пусть речь идет о погоде. Или о сельском хозяйстве, в котором я разбираюсь столь же профессионально, как свинья разбирается в марокканских апельсинах.
Словом, всё говорит о том, что я скверный, вредный, злобный, неуживчивый, крайне неприятный субъект.
И только один я знаю, как нежен я внутри, какая у меня целомудренная, ранимая и благородная душа».
* * *
«Существует шкала ценностей», – объясняю я терпеливо.
«А мне наплевать, – говорит он и смотрит на меня свысока, – знать ничего не желаю. Мне это не нравится, и все тут…»
* * *
«Любовь в зрелом возрасте – я имею в виду чувство, а не физиологию – противопоказана как мужчинам, так и женщинам».
* * *
«О чем я по-настоящему жалею, что не покончил с собой сразу после смерти жены. Я это делаю сейчас, после стольких лет, принесших мне только страдания. До сих пор меня удерживала надежда, что вокруг все изменится, и я сам изменюсь. А ничего не изменилось, все те же унылые дни, похожие один на другой, как листки календаря. Вот мой сын…»
Я задумался. Не это ли и есть то главное, ради чего я проснулся среди ночи?
* * *
«Я старею, я чувствую, как душа постепенно отслаивается, отстает от моей земной телесной сущности. Непривычное, омерзительное ощущение. Словно тебя подвесили на крюк и разделывают тесаком».
* * *
«Жаль, что он умер. Очень жаль. Теперь я уже никогда не смогу плюнуть ему в физиономию…»
* * *
«В Милане, на знаменитой торговой улице Монтенаполеоне, сплошь состоящей из роскошных магазинов и бутиков, только и слышно, как туристки кричат друг другу: Рая! Быстрей иди сюда, здесь всё дешевле!»
* * *
«Когда я прошу его гасить свет в туалете, он морщится.
Никогда не закрывает за собой дверь.
Он вообще, что-то открыв или раскрыв, никогда этого «чего-то» не закрывает. После себя он оставляет разруху. Открытые и незакрытые бутылочки, тюбики с кремом (кстати, говорит не кремы, а – кремА, с ударением на последнем слоге).
Встает тогда, когда все уже встали и ждут, когда он встанет он. Завтракает тогда, когда пора уже побеспокоиться об обеде.
Вокруг него вечно валяются колпачки от авторучек или ручки без колпачков, скомканные и брошенные бумажные салфетки, раскрытые книги, тапочки, грязные стаканы, надорванные газеты…
Всех, кто указывает ему на это, он называет занудами. Защищает свое право быть неаккуратным, неряшливым с таким воинственным пылом, как другой защищал бы свое право на свободу.
Взять и бросить – это его стиль. В этом проявляется его инфантилизм, право оставаться непослушным, капризным, избалованным ребенком.
Главное для него – чтобы ему всегда и при любых обстоятельствах было удобно и хорошо.
Он вообще не замечает людей. Он их не любит. Но особенно он не любит тех, кто мешает ему проявлять свое неуважение к людям.
Обожает на близких людей перекладывать свои заботы.
Находясь в отпуске, любит звонить матери и сообщать ей о своем плохом самочувствии. Не понимает, что это такое – беречь покой близких людей. Коли мне плохо, думает он, значит, об этом будут знать все мои родные, которые обязаны разделять со мной мои страдания.
Убежден, что знает достаточно много, чтобы с уверенностью судить абсолютно обо всем на свете. На самом деле, туп и зоологически невежествен. Если чего-то не понимает, удивляется и обвиняет не себя, а того, кто объясняет. До всего доходит своим умом. Как известный гоголевский персонаж.
Попроси его назвать имена, известные любому образованному человеку, он удивится: А это еще кто такие?
Причем в тоне его вопроса будут звучать нотка надменного недоверия и недоумения. Мол, коли я не знаю эти имена, так они и не стоят того, чтобы я их знал. И это не моя вина, что я их почему-то не знаю: это их вина, этих неизвестных. Раз они выпали из поля моего зрения, значит, что-то с этими неведомыми субъектами не в порядке. Скорее всего, и знать-то их необязательно.
Он не знает не только, кто такие Лосев, Оден, Леви-Стросс, Кьеркегор, Хайдеггер, Ясперс или Бриттен, но и имена «попроще» ему неизвестны.
Может по полчаса в ресторане копаться в меню. В этот момент для него не существует ничего более важного. Кажется, не еду выбирает, а решает некую глобальную всечеловеческую проблему. Не замечает, что все уже давно решили сложный вопрос выбора, что официант уже четыре раза подходил к столику, что он и сейчас стоит и, проклиная все на свете, топчется как конь.
Посетители поглядывают в его сторону и перешептываются. Соседи по столику чувствуют себя неловко: они сидят рядом и, значит, несут ответственность за идиотизм и хамство сотрапезника. А он ничего не замечает: весь ушел в изучение меню.
Если ты ему на это укажешь, он тебя не поймет. Ему и в голову никогда не придет, что из уважения к людям, с которыми он пришел в ресторан, можно пожертвовать своим аппетитом. Еще чего! (Потом, по его мнению, в ресторане так и следует себя вести. Официант – это тот же слуга, чуть ли не раб, он должен терпеть!.. Сотрапезников же он просто не замечает).
В результате закажет что-то совершенно неудобоваримое. Жалуется, что в каждом ресторане его плохо кормят. Ест медленно, все уже давно закончили, а он, не замечая этого, чавкает, ковыряется в тарелке, развешивает по краям листочки капусты, какие-то ошметки, стручки, кусочки мяса… И говорит, говорит, говорит…
Имя ему – эгоист. Имя ему – хам. Имя ему – легион.
Если хорошенько покопаться, то он сидит в каждом из нас…»
* * *
«Мой отец, царствие ему небесное, следил за тем, чтобы я, подрастая, вовремя, «в срок», – читал книги, которые, по его мнению, влияют (и влияют основополагающе) на формирование личности человека.
Книги и люди формировали мое отношение к юмору и мое мировоззрение. Складывающееся мировоззрение, я глубоко убежден в этом, целиком и полностью зависит от понимания юмора.
Юмор – это проходной билет в театр, где постигается жизнь (Написал и понял, что эта максима отдает чванством).
Книги готовили меня к следующим, новым, книгам, новым авторам.
Я читал Марка Твена, Джерома, Кассиля, О. Генри, Чехова, Гоголя… Именно поэтому позже я безоговорочно принял таких разных писателей, как Платонов, Булгаков, Хемингуэй, Ремарк, Искандер, Конецкий, Хэрриот, Джеральд Даррелл, Фарли Моуэт…
Фильмы Чаплина, спектакли по пьесам Островского, Гоголя, Шеридана, Скриба, Шоу, Пристли, постановки по произведениям Диккенса…
Я и мои школьные приятели Юра Осипов и Володя Тюрин уже в третьем-четвертом классе животы надрывали, читая Гашека и Ильфа и Петрова. Причем, убежден, хохотали мы как раз в тех местах, где хохотали взрослые.
Отец, увидев, что я, читая «Швейка», хохочу, впервые посмотрел на меня с некоторым интересом.
Когда мне стукнуло четырнадцать, отец велел мне прочитать «Войну и мир». До этого я смотрел американский фильм с Одри Хёпперн в роли Наташи Ростовой и Генри Фонда в роли Пьера. Фильм меня потряс. Когда я смотрел сцены с Наташей и Курагиным, со мной, тринадцатилетним мальчишкой, происходило что-то невероятное… Много позже, уже после шедевра Бондарчука, я вновь посмотрел тот давний голливудский фильм. И это принесло мне глубочайшее разочарование. Но воспоминания о первых впечатлениях остались в памяти, они заставили задуматься над тем, что и такими воспоминаниями не стоит разбрасываться. Ведь это было чуть ли не первое мое знакомство со сложным миром взрослых.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.