Текст книги "Собрание сочинений. Том III. Новый ренессанс"
Автор книги: Владимир Бибихин
Жанр: Философия, Наука и Образование
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 26 (всего у книги 29 страниц)
Уход Средневековья
Вихрь в политическом и церковном мире и чувство вакуума[283]283
G. Gentile. I problemi della scolastica е il pensiero italiano. Firenze, 1963, р. 142.
[Закрыть] в европейской культуре XIII века сопровождались остановкой главного философского движения Средневековья – схоластики. В 1274 сорокадевятилетний Фома Аквинский и пятидесятитрехлетний Бонавентура, два светоча веры, феноменальный эрудит и просвещенный мистик, были в приказном порядке затребованы на Лионский собор, чтобы доказать там грекам подавляющее превосходство латинско-католической истины над православной. Первый умер по пути на собор, второй не дожил до его окончания. В 1280 не стало учителя Фомы Альберта Великого. После них был утерян секрет, позволявший отвлеченнейшей теологии начиная с Алкуина и Эриугены в IX веке владеть европейскими умами.
Схоластика питалась мечтой соединить разум с откровением, интуицией, чувством и выстроить всё рациональное знание о мире ступенями неотвратимого движения к блаженному боговидению. Только такой теургический томизм, а вовсе не его философская методология, какой бы она ни была остроты, мог воодушевить Данте. Теперь энтузиазм Школы, стремившейся к окончательному богословскому решению вопросов разума, был в корне подорван. Дунс Скот (1266–1308) и знаменитый современник Петрарки Вильгельм Оккам (ок. 1300 – ок. 1350), тоже борцы против «теологических новшеств» XIII века, своим критическим пафосом сделали необходимое, чтобы развеять надежды на союз философии с вероучением[284]284
Е. Gilson. La philosophie au Moyen Age. Paris, 1962, р. 638; 640; G. Left. The dissolution of the medieval outlook: An essay on intellectual and spiritual change in the 14’th century. N.Y., 1976.
[Закрыть]. После них схоластика стала клониться к академизму. Началом распада средневекового культурного единства Европы были такие предприятия как попытка французского короля в 1303 мобилизовать богословов Сорбонны на опровержение нового догмата папы об относительности блаженства святых. Дело шло к национализации универсальнейшего центра европейской мысли.
Хотя в юности Петрарку привлекал Париж, получив 1 сентября 1340 сразу два предложения венчаться лаврами первого поэта, от Парижского университета и из Рима (Повседн. IV 4), он выбрал Рим. Тогдашний Рим был богат в сущности только памятниками старины. Но он был символом золотой древности. Пренебречь в его пользу признанным богословским центром Европы Петрарке было нетрудно. Так или иначе почти всё, что было в этой Европе написано на латинском языке после Древнего Рима и не вышедших из античности ранних отцов церкви, для него словно не существовало. Остается еще нерешенной загадкой, почему он ни разу даже не упомянул в своих сочинениях близких современников, наставников Данте: Альберта Великого, Бонавентуру, недавно (1323) канонизированного Фому, а заодно их новых критиков.
Отчасти это можно объяснить свойствами эпигонов великой Школы. Петрарке внушала брезгливое отвращение «порода людей, одичавшая от ночных бдений и поста», «губящая всё время жизни в препирательствах и диалектических исхищрениях»; его ужасала явная недостаточность одной жизни для даже частных ученых разысканий, а не может быть счастья там, где благо дробится на части (Повседн. I 2; 8; III 6); после того как из обещания блаженства слово о Боге «превратилось в диалектику, если не в софистику», то может быть только одно отношение к спорящим старикам-мальчишкам: «беги, едва он начнет изрыгать свои силлогизмы» (Х 5; XVI 14). Наверное пророк возрожденческого аристотелизма, как называют Петрарку (П. Кристеллер), защитник Аристотеля от «старцев схоластиков» (I 7) и, вместе с Платоном, от современных ему итальянских «аристотеликов» (XVIII 2), один в свою эпоху угадавший значение Аристотеля так, как приоткрылось позднее лишь с проникновением в «суть эллинства» (Г. Наход), мог бы разобраться в Фоме, как разобрался в нем Данте. Похоже, что всю так называемую высокую схоластику Петрарка не принял эстетически. Схематический язык комментариев и логико-теологических трактатов, тяжеловесный неуклюжий словарь мистико-аллегорических поэм, вся тысячелетняя рабочая средневековая латынь оставалась для него за рамками всех трех допустимых стилей, возвышенного, умеренного и смиренного; ей не хватало достоинства, чтобы вообще стать стилем речи, она оставалась служебным, рабским (servilis) говорением (Повседн. XIII 5). За эстетическим неприятием, за «лингвистической» полемикой стоял сдвиг в мироощущении[285]285
U. Dotti. Petrarca е la scoperta della coscienza moderna…, р. 190–191; Е. Garin. Lo storicismo del Novecento…, p. 80.
[Закрыть].
Средневековая идеология видела своей главной задачей упрочение и хранение должного строя материальных и духовных вещей. Правильное расположение ума, отвечающее этому строю, считалось настолько необходимым, что замеченные отступления от него вызывали самый резкий отпор, на какой было способно общество. Требуемый душевный лад не обязательно должен был высказаться в слове; вернее всего он выражался сосредоточенным молчанием или его аналогом, готовностью многократно прочитывать авторитетные тексты и вдумываться в них.
Схоластика – философия духовной школы, в ее заботе о должном устроении ума причина техничности, искусственности ее латыни. Как инструмент техники духа слово довольствовалось ролью намека, символа, знака. В «Сумме теологии» Фома Аквинский захвачен умопостигаемым зданием духа и укрепляет его, обставив лесами доказательств, которые перед смертью назовет соломой, легковесным ничто в сравнении с молчаливо созерцаемой истиной. Стремление внушить читателю должное расположение духа еще владеет Данте, им продиктованы заботливо-хозяйственный замысел и наставительные силлогизмы «Монархии». «Назначение целого и части, – терпеливо описывает он цель своей поэмы, – может быть и двояким, а именно ближайшим и отдаленным; но, опуская тонкое расследование, необходимо коротко сказать, что назначение целого и части («Божественной Комедии») – удалить живущих в этой жизни от состояния несчастья и привести их к состоянию счастья, removere viventes in hac vita de statu miserie et perducere ad statum felicitatis» (Письмо XIII 39).
У Петрарки от заботливости наставника не остается и тени. Достаточно говорили о его войне против схоластиков; сюда надо добавить его отвращение ко всякой школе вообще. Он не назвал своим учителем никого из старших современников, его наставники древние и отцы ранней церкви Амвросий Медиоланский, Иероним Стридонский, больше всех Августин; открыто презирал учительскую профессию; «враг кафедры»[286]286
G. Billanovich. Gli inizi delia fortuna del Petrarca. Roma, 1947, р. 32.
[Закрыть], он ни разу в жизни не прочел лекции и гордился, что превзошел по этой части Августина (который только в 33 года «тихонько отошел от этой работы языком на ярмарке болтовни», «Исповедь» IX 2, 2); не принял полного священства, потому что оно было связано с духовным наставничеством («мне достает заботы об одной своей душе; о, если бы меня хватило хоть на это!», Epistolae variae 15); не сумел воспитать своего сына («знаю, что тебя погубило, – писал он Джованни, разрывая с ним отношения, – моя беспечная благосклонность», Повседн. XXII 7).
Или еще: он видит что распространяет вокруг себя «поэтическую чуму» (Повседн. XIII 7), что люди бросают дела, отдаваясь стихотворству, и как выходит из положения? В который раз бранит век за шатость, забвение древних нравов, но ему не приходит в голову позаботиться о душевном покое своих подражателей и поклонников.
Этический ригоризм его писем к друзьям или непреклонность Рассудка в споре с Весельем и Горем, Надеждой и Страхом в 253 диалогах «Лекарства от превратностей судьбы» (1354–1366) не лицемерны, и зная, как жил Петрарка вторую половину жизни, скромная пища один раз в день, шесть часов сна, непрерывный труд, тщательно продуманное общение с окружающими, не скажешь, что благоразумная трезвость у него просто риторическая фигура. Но она только один из полюсов, между которыми развертывается его существование, другой полюс Лаура, бездна таинственной красоты, которая требует себе всего человека, и так выходит, что вместе с уроком благоразумия Петрарка преподает читателю совсем другой урок, неизгладимого раскола в человеческом бытии и необъятной широты человека.
И еще: «воздержание, – восторженно пишет Петрарка о брахманах, – высшая чистота ума… презрение к богатству… сосредоточенное и всепочтенное молчание, нарушаемое лишь пением птиц или звуками гимнов, единственным принятым у них употреблением языка» (Об уединенной жизни II 16). В подлинности его любви к безмолвничеству не приходится сомневаться, но с другой стороны для него нет сомнения и в том, что истину сосредоточенно-отшельнического образа жизни он призван нести и нести в мир в убедительной речи. Он явно мечтает о молчании и пустынничестве, но своим примером ведет в другую сторону; всё для поэта сводится к тому чтобы воплотить въяве прекрасный идеал, пусть это идеал молчания и пусть его состязание с идеалом славного красноречия отныне вечно раздирает душу читателя, как оно уже давно раздирает душу писателя, «тайным борением забот» (другое название диалогов «О презрении к миру»).
Завидуя «счастливому состоянию» (Повседн. Х 3) брата Джерардо, который в 1343 после смерти любимой женщины ушел в монастырь, Петрарка сам никогда не свяжет себя монашескими обетами и отговорит от этого Боккаччо (Старч. I 5). Не то что призыв к христианскому опрощению и против оттяжки (dilatio) спасения не был постоянным внутренним голосом Петрарки; наоборот, «опасность… оттяжки решения о спасении» так ясна, «что и говорить нет надобности» (Повседн. Х 4). Но время изменилось, и зову уйти от мира не хватало убедительности. Может быть, не случайно «изменение десницы Всевышнего» (Пс 76, 11 в славянской Библии) самая частая библейская цитата Петрарки: «изменение десницы Всевышнего, которому с величайшей легкостью повинуются не только отдельная душа, но и весь род человеческий, вся вселенная, да в конце концов и вся природа вещей» (Повседн. Х 5). Лицо времени стало другим.
В тысяче вещей, вглядевшись, Петрарка видит одну донну Лауру, она и есть мир (Книга песен 127, 14; 334, 4), и как она мир предстает ему хрупким, уязвимым созданием. Вдобавок к общему ожиданию конца истории и последнего суда, не говоря уже о чуме, сгубившей на его глазах треть населения Европы (в Сиене и Пизе в 1348 умерло больше половины жителей), даже отвлекаясь от сопоставления расколотых республик и мелких тираний Италии с былым величием Рима, он из опыта своей много видевшей жизни выводит, что порядок везде сменяется раздором, достаток скудостью, благополучие тревогой (Старч. Х 2 «Гвидо Сетте, архиепископу Генуэзскому, об изменении времен»), мир тает, и осталось утешаться разве только тем, что не пришлось родиться позже, когда его состояние будет хуже.
Презрение к миру потеряло былую блестящую остроту и стало отзывать ненавистной школой. Что для Августина было подвигом, для Петрарки стало бы малодушием. Его обещание Августину: «Помогу себе в меру сил, соберу разбросанные осколки души и неотступно буду пребывать с собой», конечно, искренне. Но получается так, что именно ради его исполнения не надо оставлять мира: «Признаю, и только для того спешу теперь так к остальным делам, чтобы выполнив их вернуться к этим, – хорошо зная, как ты сейчас говорил, что мне было бы намного надежней следовать одному только тому занятию и, минуя переулки, встать на прямой путь спасения. Но обуздать свое желание не могу». И Августин мирится с ним: «Пусть всё идет так, раз нельзя иначе; молитвенно прошу Бога сопутствовать тебе и привести твои, пусть блуждающие, стопы в безопасное место». «Да сбудется со мной то, о чем просишь, да выйду цел из всех странствий, ведомый Богом, и, следуя его голосу, не взметаю пыль себе же в глаза; пусть улягутся волнения души, молчит мир и не противится судьба».
Если мир нельзя оставить потому что он беззащитен, то в нем ничего и не сохранишь потому что в его основе раскол и бездна. В мироощущении Петрарки христианский Бог словно покинул свой средневековый трон на вершине церковной и ангельской иерархии и снова взошел на крест. В этом пошатнувшемся миропорядке, ожидающем от человека скорой помощи, стало нечему учить и не о чем молчать. Слово уже не могло быть пособием к самостоятельной истине, не могло полагаться как прежде на внешний авторитет, оно само и его автор должны были отвечать за себя.
Говорят, что с началом Возрождения на европейскую сцену впервые выходит писатель, выступающий от своего имени, а не от имени могучих сверхличностей, святых, церкви, божества, и поскольку он частное лицо, ему приходится надевать на себя во время писания героическую маску. «Героическое Я, которое силится предстать в виде маячащего издалека образа, всесторонне законченного и полного, дразняще совершенного… есть чистая интеллектуальная конструкция»; новый интеллектуал действует в этой безопасной сфере идеалов, мифов и иллюзий[287]287
U. Dotti. Petrarca е la scoperta della coscienza moderna…, р. 48–51; 119.
[Закрыть]. «Раскол между человеком и персонажем… глубокое расхождение между человеком реальным и человеком идеальным… составляет у Петрарки, а после него и у нас, в нашей эпохе, которая от него берет начало, абсолютный центр»[288]288
М. Martelli. Petrarca: psicologia е stile. – In: F. Petrarca. Opere. Firenze, 1975, р. XL–XLI.
[Закрыть]; если Данте еще цельный человек, то с Петрарки начинается литератор, который «абстрагируется от реальной жизни и не приходит поэтому в столкновение ни с законами государства, ни с канонами церковной власти»[289]289
G. Gentile. I problemi della scolastica…, р. 144–145; 218–221.
[Закрыть].
Эта схема блекнет при вчитывании в тексты Петрарки, где только очень унылый наблюдатель не заметит порыва бодрого и трезвого духа ко всей нравственной целости, какая доступна человеку. Образ отвлеченного интеллектуала оформился в эпоху итальянского романтизма и Рисорджименто, время политического активизма, когда писатель и автор обрели для себя новую опору в лице масс и жестких исторических закономерностей. Джузеппе Маццини и Франческо Де Санктису не хватало у Петрарки романтического энтузиазма, святого гнева, мобилизующего напора. Необычно при засилье теории отвлеченного писателя частное мнение, что Петрарка «делает политику, и делает ее на высшем уровне, на каком ее не делал, наверное, больше ни один итальянский поэт»[290]290
G. Petronio. Storicità della lirica politica del Petrarca. – In: Studi petrarcheschi, VII, 1961, р. 247–264.
[Закрыть]. В поисках тех кто не винил Петрарку ни в душевном расколе, ни в ацедии, ни в писательстве приходится идти чуть ли не до Уго Фосколо в начале XIX века, который среди прочего «самым непостижимым и удивительным» в Петрарке считал его влияние на сильных мира сего[291]291
U. Foscolo. Saggi sopra il Petrarca. Lanciano, 1911, р. 90.
[Закрыть].
Не была ли для Петрарки достаточной опорой сердечная вера в родство поэзии и правды? Оттого, что он не представлял ни государственной ни церковной власти, он еще не обязательно должен был расколоться на частное лицо с одной стороны и безответственного литератора с другой. Весомость его слова становилась загадочней, но не меньше чем если бы он связал себя с церковью, чей авторитет был проблематичен, и с государством, чья власть теперь простиралась от одних крепостных стен до других.
Не вина и не доказательство его ухода от реальной жизни, если его цели – объединение Италии, возрождение Рима, обновление католичества – не могли быть достигнуты. Императорам, папам, римскому трибуну Кола ди Риенцо это тоже не удалось, с той разницей, что их провалы плодили в умах отчаяние, а слово Петрарки осталось собирающей силой на века. В 1452 Стефано Поркари повторил в Риме попытку покончить с коррупцией духовенства, вернуться к доблестному «прежнему образу государственной жизни» и «основать отечество»; этот заговор тоже был раскрыт и подавлен. «Вдохновлялся он, – пишет Макиавелли, – стихами Петрарки из канцоны, начинающейся словами “Высокий дух, царящий в этом теле”… Мессер Стефано знал, что поэты нередко одержимы бывают духом божественным и пророческим, и вообразил он, что предсказанное в этой канцоне Петраркой должно обязательно осуществиться» (История Флоренции VI 29). К середине XIX века, когда Италия наконец объединялась, слово Петрарки несло ту же, если не большую, силу чем в XV веке. Маццини, потрудившийся в начале Рисорджименто для переоценки Петрарки и Данте с гражданских позиций (в пользу Данте), несколько непоследовательно замечал в одной статье, что «Петрарка… заходит в выражении своего гнева еще дальше Алигьери всякий раз, как от вечного предмета своей любви обращал взор к Италии… А ведь он… не был смертельно обижен отечеством и притом имел душу необыкновенно нежную»[292]292
Дж. Маццини. Эстетика и критика. М., 1976, с. 54–55.
[Закрыть].
С Петраркой, продолжившим дело Данте, самостоятельное слово пришло на смену средневековому комментарию, культуре хранения освященного порядка вещей. Но это не значит что рассвободившийся писатель снял с себя ответственность за государство и общество. Поэты-философы несут в себе жар теургических замыслов высокого Средневековья, «Данте и Петрарка явные и прямые наследники великих писателей-классиков и наиболее глубоких отцов церкви, но также и великих монахов и великих университетских учителей»[293]293
G. Billanovich. I primi umanisti е le tradizioni dei classici latini. Freiburg, 1953 р. 97.
[Закрыть]. «Петрарка помог начаться новой эпохе, третьей, как он думал, после Римской, от Сципионадо Тита, и после medium tempus мрака; он не сознавал, что принес в свой мир дар французского XII века, чью интенсивность воспринял в себя итальянский гуманизм»[294]294
F. Schalk. Vorwort. – In: Petrarca 1304–1374. Beitrage zu Werk und Dichtung. Frankfurt а. М., 1975, S. Х.
[Закрыть]. В свою очередь мысль средневековой Школы, не технику, а пафос которой усвоил Петрарка, отвечала «потребностям, которые создала новая (христианская) вера, вселив в человека сознание его инициативы, его центрального положения в мире»[295]295
G. Gentile. I problemi della scolastica…, р. 142–143.
[Закрыть]. Поэт только уже не верит в природную устойчивость подаренного миропорядка, даже в возможность его сохранения и знает, что сохранится лишь то что способно воплотить и возродить себя.
Философская поэзия
Петрарка продолжал и завершал другое мощное движение средневековой культуры, начавшееся в Провансе, продолженное северофранцузскими труверами и наконец флорентийскими лириками и Данте. Крайняя точка зрения связывает Петрарку прежде всего с провансальцами. «Мы невольно прочитываем Петрарку в итальянском ключе, прежде всего в связи со стильновизмом, но это грубая ошибка. Петрарку не понять, если не представить его сначала в Авиньоне, в центре всего что еще оставалось от той крайне утонченной культуры… Некоторое время он явно был билингвом… был в завидном положении, зная непосредственно благодаря рождению и избранному месту жительства две важнейшие европейские школы лирической поэзии»[296]296
G. Bezzola. Introduzione. – In: F. Petrarca. Rime. Milano, 1975, р. 24–25.
[Закрыть]. Во всяком случае Петрарка впитал в себя искусство трубадуров, «усовершенствовал его античным искусством и заместил (своей поэзией), возвысившись до верховного образца»[297]297
В. Croce. Poesia popolare е poesia d’arte. Bari, 1933, р… 82.
[Закрыть].
Идущая от Данте и Петрарки новоевропейская поэзия не всегда помнит о подытоженной ими поэтической работе двух веков. Сами Данте и Петрарка, наоборот, очень отчетливо ощущали, что принадлежат к совершенно определенной поэтической традиции, с начала которой «прошло не очень многое число лет», не больше 150 (Данте, Новая жизнь XXV 4), век или два, не больше (Петрарка, Повседн. I 1, 6). Данте, Петрарка и Боккаччо настолько исчерпали это блестящее двухсотпятидесятилетнее движение европейской поэзии, что после них в Италии начинается «век без поэзии», при том что в Англии, Франции и Испании поэзия тоже уже не имела мировой значимости. В этом отношении можно говорить вообще, что с Боккаччо «угасает последний великий свет человечности и поэзии в итальянской литературе XIV века, после Данте и Петрарки»[298]298
М. Marti. Nota introduttiva. – In: G. Boccaccio. Decameron. vol. 1. Milano, 1974, р. XIX.
[Закрыть]. «Итальянская литература золотой поры (XIII–XIV веков) была отчасти органическим продолжением римской, народным развитием ее начал… тогда как Renaissance XV–XVI веков был предвзятым, искусственным воспроизведением тех же начал на почве кружка и партии»[299]299
А. Н. Веселовский. Собрание сочинений, т. 3. СПБ, 1908, с. 127–128.
[Закрыть]. Здесь только опять же забыто о провансальцах.
Петрарка перенял от них и от стильновистов, даже ограничив словарь и синтаксис по сравнению с Данте, поэтический язык, тему Прекрасной Дамы, лирического героя, разработанные стихотворные формы, сам не создав ни одной новой, и даже рифмы, которых всего только 564 во всех его итальянских стихах, включая «Триумфы». Несмотря на скандальное непонимание интеллектуализма петрарковской поэзии, причина которого якобы в неспособности поэта к глубокой романтической страсти, Де Санктис улавливает главное, когда говорит, что любовь заставляла его писать не ради славы, а для облегчения души, так что он «пассивно принял существующую школу» трубадуров-сицилийцев-флорентийцев[300]300
F. de Sanctis. Saggio critico sul Petrarca, a cura di N. Gallo, introduzione di N. Sapegno, Einaudi, Torino 1952, р. 55.
[Закрыть]. Причем, по Де Санктису, Петрарке удавались только сонеты и канцоны, но не баллаты, эпиграммы (мадригалы) и сестины; а стихотворных форм в «Канцоньере» всего эти пять. Хотя мадригалы Петрарки – первые дошедшие до нас, нет свидетельств, что их изобрел он; «Триумфы» написаны дантовскими терцинами. Образы, мотивы, ситуации, стиль Петрарки – от прежней поэзии[301]301
М. Cattaneo. Francesco Petrarca е la lirica d’arte del’200. Torino, 1964, р. V.
[Закрыть]; материалы и настроения его поэзии подготовила группа… Петрарка воспевает Лауру в сущности как трубадур; новое в его поэзии – не содержание идеала, а мощный субъективизм поэта, его художественная виртуозность, воспитанная чтением классиков… Лаура архаичнее Беатриче»[302]302
А. Н. Веселовский. Избранные статьи. Л., 1939, с. 273; 264.
[Закрыть].
Петрарка вложил огромный труд в свою Книгу песен. Не преувеличение сказать, что он всю жизнь правил и улучшал ее. С 1342 по 1374 было до девяти ее редакций, главные в 1350 (разделение частей «На жизнь донны Лауры» и «На смерть донны Лауры»), в 1358 (175 вещей), в 1366 и наконец в 1373–1374 (366 вещей, по числу дней високосного года), когда Петрарка наконец ее издает, причем из-за ухода секретаря-переписчика номера 121, 179, 191–263 и 319–366 переписывает сам; это Codex Vaticanus Latinus NQ 3195, с 1544 им владел Пьетро Бембо, в 1581 он попал в Ватиканскую библиотеку, но основой для изданий стал только в XX веке. Забота Петрарки о своих рукописях «ни в малейшей мере не бросает тень на его творческую искренность, а наоборот, скорее доказывает ее; только идущие до последней крайности искания могут оказаться достаточными, чтобы обрести верное выражение глубинам внутреннего опыта»[303]303
Е.Н. Wilkins. А history of Italian literature…, р. 97.
[Закрыть]. Вот оставленные Петраркой следы последней шлифовки: «Обрати внимание»; «Надо будет целиком переделать эти два стиха, напевно, и изменить порядок. 3 часа утра 19 октября»; «Здесь нравится: 30 октября, 10 часов утра»; «Нет, не нравится: 20 декабря вечером»; «Вернусь к этому: позвали на обед»; «18 февраля, к 9 часам: хорошо, но посмотри еще раз»[304]304
Цит. по: U. Foscolo. Saggi sopra il Petrarca…, р. 45.
[Закрыть].
Улучшение шло по мере того как эта жизнь прояснялась, становилась прозрачнее. Пишет не стихотворец, rimatore, а мыслитель и ясновидец, поэт в раннем и редком смысле слова. Сложность поэтического слова Петрарки обычно связана с тем, что оно не устанавливается в законченный образ, к тексту приходится возвращаться, словно кроме букв в нем всё подвижно – смысл неостановимо углубляется, Лаура неприметно становится целым миром, пишущий преображается в своем слове.
Эта расположенность звучащего слова собирать именуемое в самом себе, становясь его необходимым воплощением, – завещание Прованса. Хотя и христианская мистика в итальянских лаудах XIII века тоже преодолевала средневековый аллегоризм, стремясь «не столько передать воспоминание о совершившемся экстазе, сколько позволить самому экстазу передать себя, миг за мигом, по мере того как он происходит»[305]305
Е.Н. Wilkins. А history of Italian literature…, р. 34–35.
[Закрыть].
«Сложу стихи я ни о чем», начинает свою «Песню ни о чем» первый трубадур Гильем Аквитанский (1071–1126). Поэт может обойтись без темы для стихов, если дышит ими как воздухом. В противоположность латиноязычной средневековой культуре сбережения сокровища, которое само в себе обладает полнотой и не может быть схвачено словом, провансальская поэзия имела дело с реальностью, которая существовала в той мере, в какой осуществлялась – выговаривалась, выпевалась, разыгрывалась – в балете куртуазных, т. е. прекрасных и благородных поступков и жестов. Петрарка, перенимая из третьих рук этот важный термин провансальцев и затем сицилийцев и стильновистов, называет куртуазным даже Христа (Ben venne а dilivrarmi un grande amico Per somma et ineffabil cortesia, сонет 81 lo son si stanco). В канцоне 37 Si è debile il fi lo места, где живет избранница небес, названы обителью благородной красоты и куртуазности; новая Cortesia встает здесь рядом с Onestate, старым honestum Цицерона, так переводящего греческое to kalon. Точно таким же образом один из первых трубадуров Джауфре Рюдель (ок. 1125–1148) двумя веками раньше увидел в своей Далекой Даме, тоже любимице Творца, сокровище «достоинств куртуазных».
Поэт начинался тогда, когда любовь рождала в нем дар песни, и слово оказывалось средой обитания проснувшейся души. «Встречи сулят Родить, слуху приятный, Поток полноводный Слов и музыки» (Гаусельм Файдит, ок. 1172–1203)[306]306
Пер. А. Наймана в кн.: Песни трубадуров. М., 1979, с. 128.
[Закрыть]. Любовь к Прекрасной Даме размыкала прежде глухое существо человека и для него начиналась новая жизнь в свете и славе. «Любовь к Даме становится источником беспредельного внутреннего совершенствования… уже само добровольно принятое страдание оборачивается для трубадура радостью»[307]307
А. Найман. О поэзии трубадуров. М., 1979, с. 8.
[Закрыть].
Куртуазная любовь встала в независимое и вместе дополняющее отношение к христианству. Если церковь звала к блаженству на небесах, то любовная поэзия напоминала ей, что дух не узнает порывов, разговоры о блаженстве останутся невразумительны без опыта влюбленности. «Всю красоту Твою, Боже, в сей госпоже я постиг», говорит Арнаутде Марейль, трубадур из клириков (конец XII века), и может надеяться, что его церковь отнесется к этому признанию сочувственно.
Любовь к Прекрасной Даме стоит в прикровенной, но неразрывной связи с культом Богородицы-девы[308]308
М. Cattaneo. Francesco Petrarca е la lirica d’arte del’200…, р. VI.
[Закрыть]. Поэзия трубадуров сложилась не без влияния сирийско-греческой литургической поэзии и ее латинских подражаний, особенно распространившихся в X–XI веках. Почвой трубадуров была родная романская дописьменная поэзия и арабская, особенно испано-арабская любовно-мистическая поэзия со своей теорией (стихотворный трактат «Ожерелье голубки» Ибн Хазма, XI век). Говорят и о воздействии классической персидской поэзии. Именно этот широкий культурный синтез, окрепнув за два века цветения на юге и севере Франции, в Германии, Сицилии, Тоскане, вобрав в себя в новом ранневозрожденческом синтезе Данте, Петрарки, Боккаччо еще и культуру античной классики, дал образцы всемирной высоты, определяющие для европейской поэзии вплоть до Томаса Элиота, Эзры Паунда, Джузеппе Унгаретти, Осипа Мандельштама и Ольги Седаковой.
Так называемая сицилийская поэзия возникла в основном при дворе Фридриха II (1194–1250). Изумление света, stupor mundi, он был последним императором Священной Римский империи, который смел еще всерьез стремиться к объединению Италии и чуть не добился этого. Его резиденция Палермо был самым столичным и блестящим городом страны. Основатель университета в Неаполе, великодушный покровитель поэтов, Фридрих принимал трубадуров, бежавших из Прованса после его разорения крестовым походом, который папа Иннокентий III вел против альбигойцев. От примерно тридцати «поэтов Фридриха», называемых чаще сицилийцами, сохранилось 85 канцон (слепков с провансальских canso) и 40 сонетов (сицилийское изобретение). Писал, кажется, и сам Фридрих.
Джакомо да Лентино, упомянутый Данте в «Чистилище» 24, 56, глава поэтов Фридриха, числившийся в документах его двора как нотарий с 1233 по 1240, и возможный изобретатель сонета[309]309
Е.Н. Wilkins. The invention of the sonnet and other studies in Italian literature. Roma, 1959, р. 11–39; Е.Н. Wilkins. Studies on Petrarch and Boccaccio. Padova, 1978, р. 21–23.
[Закрыть], «положил в сердце служить Богу» чтобы стать достойным рая, однако знает о рае не больше чем сколько видел от его сияния в ясном взоре своей золотоволосой дамы, и не хочет рая без нее. «Но это говорю не в том значеньи, – обстоятельно поясняет он, возможно, в актуальной полемике с Кораном, – что я хотел бы грех там совершать; нет, видеть лишь очей ее горенье, прекрасный лик и царственную стать и, восходя к вершинам наслажденья, ее в сияньи славы созерцать» (сонет lo m’aggio posto in core а Dio servire). «Льдом был я без любви, водой студеной, – говорит Гвидоделле Колонне, – но от Амора вспыхнул, его огнем зажженный… Собою образ снега тот являет, в ком нету ощущенья любовного горенья: он жив, но светлой радости не знает».
Сицилийцы снова и снова выводят один и тот же простой рисунок: светлые локоны и ясный лик (trecce bionde и chiaro viso, тоже без изменения перешедшие к Петрарке) Прекрасной Дамы; смятенное и восторженное сердце поэта; необузданное чувство, высветляющее себя в огне (the crowned knot of fi re «Квартетов» Томаса Элиота). Перейдя из дворцовой культуры Палермо в городскую Флоренции, эта поэзия усложняется и богатеет содержанием.
Для Гвиттоне д’Дреццо (ок. 1235–1294), вождя собственно тосканских лириков, тема любви начинает казаться не обязательной, лишь бы сама речь о нравах, политике, друзьях хранила благородную задушевность. Поэты «сладостного нового стиля» восстают против его школы и снова поют почти только о Прекрасной Даме. В «Новой жизни» XXV 6 Данте напоминает, что любовь не одна из тем рифмованной поэзии на народном языке, а ее существо, «поскольку такой род речи с самого начала был изобретен с тем чтобы говорить о любви»; потом Данте скажет о неспособности Гвиттоне писать «по внушению Амора» и о его заносчивости (Чистилище 24, 55-62; 25, 124–126; О народном красноречии I 13, 1; 116, 8).
Но стильновисты настолько многозначительны, недаром они все философы и ученые, что за образом мадонны встают космические или надмирные дали. Прекрасный рассказ об ореоле мудреца вокруг Гвидо Кавальканти есть в «Декамероне» (VI 9). Старший современник обращается к стильновистам: «О вы, переменившие манеру вести сквозь слезы речи о любви… Такую тонкость вы придали слову и ваши до того темны реченья, что некому их стало толковать; неслыханную начали обнову, как из Болоньи вышло повеленье – по писаному песни составлять». Последние не совсем ясные слова этого сонета Voi ch’avete mutata la manera сицило-тосканца Бонаджунты Орбиччани, возможно, намекают на то, что первый стильновист Гвидо Гвиницелли долго вращался в ученой среде Болонского университета, и удивление перед тем, что молодые перестали петь, тогда как начинатели традиции трубадуры были поэтами-музыкантами, бардами, и стали писать. Без отслоения слова от мелодии не возникла бы однако «Божественная комедия». У Петрарки была, судя по его завещанию, хорошая лютня. Но слова Фосколо, что он «сочинял под звуки своей лютни», приходится понимать как фигуру речи – музыка уже спрятана в звучании и смысле его стиха. Правда, начиная с Якопо из Болоньи (XIV в.) и Бартолино из Падуи (писал ок. 1380–1410) десятки ренессансных композиторов перелагали на музыку сотни сонетов Петрарки[310]310
См. J. Newsom. Francesco Petrarca. Musical settings of his works from Jacopo da Bologna to the present. А checklist. Washington, 1974, р. 1–15).
[Закрыть].
Прекрасная Дама теперь не только хранительница ключей рая, но и сама софия мира. Провансальский и сицилийский каноны еще допускают соединение с любимой; для «сладостного нового стиля», для всего Данте, для Петрарки оно безусловно исключено из-за неземного достоинства донны, «любимая недостижима ех hypothesi»[311]311
L. Forster. The icy fi re. Five studies in European Petrarchism. Cambridge, 1969, р. 3.
[Закрыть]. Разделенная любовь и счастье с ней сейчас означали бы изменение в космосе, возвращение рая на земле. Несоизмеримость двух душ вмещает в себе всё напряжение бытия. Недостижимость Прекрасной Дамы у трубадуров еще только подозревается, у Данте скрадывается из-за размытости границ между этим и тем миром; Петрарка, говорит Джузеппе Унгаретти, первым открывает «идею отсутствия»: желанный мир (ибо в Лауре весь мир) в принципе неприступен и далек, хотя абсолютно действителен, вне его нет жизни, и поэзия – чудо восстановления близости этого мира; Лаура – отсутствующий мир, вмещающий все дали пространства и времени, чей живой голос вдруг явственно слышен сквозь листву чувства, памяти и воображения в обнаженном слове поэта, вторящем каждому биению сердца и «дающем человеку ощущать себя человеком, в религиозном смысле»[312]312
Цит. по: G. di Pino. La presenza del Petrarca nella poesia italiana del novecento. – In: Francesco Petrarca, рére des Renaissances…, р. 63; 65.
[Закрыть].
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.