Электронная библиотека » Владимир Бибихин » » онлайн чтение - страница 3


  • Текст добавлен: 5 июня 2017, 21:03


Автор книги: Владимир Бибихин


Жанр: Философия, Наука и Образование


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 3 (всего у книги 29 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Ничего подобного мы не попытаемся делать. Неразумно спорить с частной наукой историографией, которая развернула именно такую периодизацию потому, что должна вести себя определенным образом, чтобы остаться профессиональной наукой. Она не может обращать внимание на философию и поэзию, это для нее побочные темы в конце анализа эпохи и страны, в разделе культуры, до которой в кратком историческом курсе дело вообще может не дойти. О том, что сама наука истории, историография, это далекий и забывший о ступенях своего происхождения извод философии и поэзии, наука не только имеет право, но и обязана забыть, иначе она должна будет приостановить свое научное производство и задуматься.

Если мы будем заниматься тем, что наука не ввела в перечень исторических эпох, то бессмысленно заниматься расщеплением события, отслаивать то в нем, что принадлежит предыдущему периоду, что последующему, стоит ли Данте одной ногой в Средневековье, приветствует ли он другой зарю Нового времени. В Ренессансе мы имеем дело с солью, сутью всякой, в том числе средневековой и новоевропейской истории. Оставив раз навсегда пустое занятие разграничения Средневековья и Ренессанса, мы окажемся прочно на стороне научной историографии, которая ничем подобным не занимается. Выражение (в частности бердяевское) «средневековый Ренессанс» верно как с научной историографической позиции, так и по существу, с тем только промахом, что какой-то Ренессанс должен тогда оказаться вроде бы не средневековым, а это опять же ввязывает в разграничения. Границы есть, и они очень отчетливы. Но они проходят не во времени.

Данте весь, пожалуйста, средневековый, так же как, если угодно, Петрарка. С другой стороны, если пони мать средневековость как ограниченность, то оба поэта преодолели его порог. А в том смысле, в каком надо говорить о Ренессансе как о восстании и восстановлении, в Данте нет ничего не ренессансного.

Хорошо ли, что мы оказались на одной позиции со специальностью всеобщей истории, частной науки, которая выносит культуру за скобки и задвигает ее в последний раздел главы? Ничего плохого в этом нет. Философия и поэзия относятся к вещам, которым не мешает, чтобы их забыли. Они умеют и так. Философ и поэт другое дело чем правитель, который перестанет существовать, если у него отнимут кабинет и он не сумеет любыми средствами отвоевать его обратно. Мысль и слово, образ и изобретение держатся собственной силой, им не надо заранее заготовленных рамок, они, похоже, сами создают пространство, в котором находится потом место для всего.

Средневековый ренессанс поэтому будет таким же законным понятием, как каролингский в начале IX века или оттоновский вокруг 1000, когда началось строительство готических соборов, ренессанс XII века вокруг Шартрской школы и ее популяризатора Иоанна Солсберийского, ренессанс XIII века вокруг Парижского университета. В этом смысле итальянский ренессанс можно считать поздним, итоговым и в таком качестве решающим для Европы.

Нет причин упускать и исламский ренессанс. Нужно обратить внимание на это очень мало известное великое событие и задуматься о давнем переплетении мусульманского (арабского) и европейского миров, например в Испании. Расцвет государственности, поэзии («сицилийские поэты»), философии (Фома Аквинский), богословия (Иоахим Флорский, Франциск Ассизский) на юге Италии в XIII веке при Фридрихе II во многом питался соревнованием с блестящей тогда арабской культурой, настолько продвинутой, что например францисканец англичанин Роджер Бэкон не мог для своих экспериментов найти нужные приборы во всей Европе, таком захолустье, и жаловался, что приходится искать их за границей, где всё гораздо лучше, т. е. у арабов. Недооценка ислама продолжается вплоть до нынешней неспособности осмыслить бурление исламского мира, которое представляется часто только палкой в колеса европейскому распорядку, хотя ясно, что мы не вправе ждать, что исламский мир осмыслит и упорядочит себя, пока сами будем считать его исторической ошибкой. Около 750 года византийская культура перестала быть высшей в мире, уступив первенство исламу. Под его влиянием византийские императоры пошли на модификацию христианства. Лишь самой заметной и для всех очевидной переменой тут был запрет изображения Бога в подражание исламу, так называемое иконоборчество. Иконоборчество было в долгой борьбе преодолено. Но в той части византийского общества, которая отворачивалась от Запада, в XIV веке снова начались богословские реформы в направлении ислама, снова в пользу абсолютной непостижимости божественного средоточия, которая была в качестве безусловно неприступной сущности догматически официально отделена от всего другого в Боге, и в пользу исключительного проявления божества через святых в божественных энергиях, что приблизительно соответствует исламскому догмату о продолжающемся откровении Бога через его пророков. Если бы вместо непродуманных поспешных конструкций «православного энергетизма», противопоставляемого западному «рационализму» или вообще «Западу», для начала исследовали и продумали, как в догматическом новаторстве Григория Паламы продолжалось тайное, но оттого лишь более мощное переплетение западной и ближневосточной традиций, это стало бы действительным вкладом в осмысление исторического христианства: паламизм как глубокая рецепция ислама в Византии.

В этом свете так называемая ночь средневековья была не темными веками, а блестящей эпохой арабо-исламской цивилизации. В середине XII века король Кастилии Альфонс VI покровительствует евреям, они переводят Аристотеля с арабского языка на латынь, и христианский король женат на дочери халифа Кордовы, подобно тому как век спустя сестра византийского императора могла быть замужем за вторым человеком в соседнем исламском государстве. Сицилийское королевство Фридриха II Гогенштауфена возникло в XIII веке на кромке дразнящего и пугающего исламского средиземноморского мира как его симметричное отражение. Затемнена привязанность европейского средневековья к исламской философии и поэзии (Мейстер Экхарт – Авиценна и суфии; «Тристан и Изольда» – «Висрамиани», «Хосро и Ширин»; провансальцы – «Ожерелье голубки» Ибн Хазма). Характерный пример: в Париже XIII века перевели, читают и цитируют «Источник жизни» Авицеброна (Ибн Гебироля), еврейского поэта и философа из арабской Испании, и трактат так хорош, что его автора ассимилируют: он – тайный христианин, но под арабским владычеством вынужден скрывать свою религию. С той же однобокостью мы мало расположены говорить о тюркском, восточном в наших традициях. Смелый Бердяев мог позволить себе назвать Москву христианизированным татарским царством. Надо вспоминать о тюркском в русском этносе и языке, который отличается от других славянских и от всех европейских урало-алтайским делением согласных на твердые и мягкие, звуком ы, и может быть самое главное – выпадением связки есть в настоящем времени, что по мнению некоторых делает в русскоязычном пространстве невозможной онтологию греческого типа.

Как Ренессанс не будет для нас ограничен временем, так и пространством, и если в первую очередь мы будем читать Данте, Петрарку и Боккаччо, то лишь потому что у них всё ближе и виднее, а не потому что изучаемое событие сосредоточено в них.

А Северный Ренессанс? Конечно, он тоже не подлежит исключению. А византийский палеологовский XIII–XIV веков? А русский религиозный и философский ренессанс? Они тоже полноценные Возрождения. Если всё определяющее, задающее меру, отмеченное в истории оказывается ренессансом, то как должно обстоять дело с античностью? В отношении ее о ренессансе не говорят ех defi nitione, ведь она и есть то, что подлежит в первую очередь возрождению? Но вот Плутарх говорит об афинской архитектуре середины V века до н. э. (Параллельные жизнеописания, Перикл 13): «Творения Перикла… созданы в короткое время, но для долговременного существования; по красоте своей они с самого начала были старинными», т. е. возвращали древнее. Одному ли Плутарху классическая Греция, по крайней мере в архитектуре, представилась ренессансом? Для поэта и пророка раннего принципата Вергилия всё римское государственное предприятие было восстановлением, восстанием из пепла древней Трои, какой та Троя сама никогда не была, а только предполагала быть. Несбывшаяся Троя отмщала за себя теперь, подчиняя Грецию миром (рах Romana), как некогда греки войной и обманом покорили Трою.

История, которая является историей, оказывается ренессансной. Кто-нибудь скажет: но единственно Библия показывает не циклическое, возвращающее и повторяющее, а линейное развитие. Что дает бессмысленная в сущности схема линейной и циклической истории? Прежде всего она приносит вред, потому что соблазняет подгонять, вмысливать неповторимость события в ту или иную схему. Никому не посоветуешь опускаться до такой степени оскудения, равнодушия и безразличия к факту, чтобы, просматривая его, видеть сразу прямую линию или круг, словно схемы были прочерчены человеческой истории на выбор. Библия не линейна и не циклична, а вся ренессансна, от Моисеевых многократных возвращений народа на родину и к истинному Богу до возвращения из вавилонского плена, до Нового завета, который весь построен как возвращение Ветхого, восстановление истины смысла пророков. Ветхозаветные вещи были пока опережающими тенями будущего, прообразами того, что еще только должно было стать, наступив именно как возвращение к началу, к исходной истине.

Кому нравится, может говорить, что Ренессанс синтез циклического и линейного развития, когда от возвращения ожидается завершение. Но оттого, что у нас в голове будут обе схемы сразу, линия и круг, геометрической тоски станет не меньше, с каким бы важным видом концептуальных воротил ни сращивали мы круг в понимании истории с линией. Ничего кроме стирания единственности события это не даст.

Можно только догадываться, какая степень вялости, безразличия, равнодушия, какое желание отделаться от подробностей события подталкивает устать от подробностей и редуцировать всё, что можно встретить в событии и в его понимании, к линии, кругу, к сумме линии и круга, к спирали. То, с каким важным видом это делается, каким достижением философского обобщения объявляется, способно только удивить, как вообще многое в подходе к истории удивляет. Жалуясь, что издания сейчас трудны и рискованны, что свежему предприятию хотелось бы надеяться на долгую жизнь, один начинающийся журнал в № 1 за 1992 г. в рубрике «Философия» дает место, бумагу, типографскую краску рассуждениям, из которых достаточно наугад выписать первое попавшееся, потому что читать всё подряд и отбирать характерное было бы расточением времени. «История человеческой мысли удостоверяет, что философия возникла как новый способ миропонимания, состоящий в универсализации картины мира». Кем написана, где хранится история человеческой мысли, в какой главе и какими документами она удостоверяет, каким способом можно в принципе удостоверить, что философия это способ чего бы то ни было. Что такое здесь универсализация, если не всё то же несчастное, очень тоскливое, совершенно безысходное стремление потерянного сознания к захвату всё больших воображаемых пространств. Ясно одно, что она дело явно не философии, подобно тому как и «картина мира» остается заботой только уже совершенно бездомного и растерянного сознания. Мало понятно, чего можно ожидать от наугад подцепленной публицистической лексики кроме худшей порчи языка и слова, вовсе не безобидной, потому что вся катастрофическая экология начинается с неосторожного прикосновения человеческого существа не к вещам, а к миру. Если мысль взламывает его тишину, наворачивая горы хлама, то кроме грязи и порчи везде и повсюду ждать чего-либо будет глупо. – Взгляд случайно падает в другое место того же журнала. Учительно, важно говорится о Данте, в опровержение противоположного мнения. Рецензент-специалист поправляет разбираемого автора, взгляд которого слишком узок, а нужен широкий исторический подход: «Данте – этап в становлении европейского индивидуализма, в том числе, в самосознании личности центром философствования, в осознании общественной ценности работы личности индивидуального сознания». Нам велят не меньше чем включить Данте внутрь процесса, и какого: идет становление европейского индивидуализма, личность ставит себя в центр мира. А что если такой процесс вообще не идет нигде кроме как в голове самой же приватизированной личности? Что если приватное сознание по своей сути неспособно быть ничем больше чем отражением, отталкиванием всего встречного от зеркальной поверхности, когда по другую сторону стекла за его черную эмаль уже ничего не попадает? У Данте тут нет шанса быть не то что прочтенным, но и просто услышанным.

Так обстоит дело со схемами, будь то цикличности, линейности, универсализации или индивидуализации. Они могут оказаться кстати лишь для того, чтобы, отодвинув их, оставить место для чего-то более уместного. – Но ведь от авторов, древних и новых, мы часто слышим о повторении того же самого? от Платона, от Ницше? Да, только это не значит что они мыслят в схемах цикличности. Мы тоже говорим: Ренессанс это возвращение, восстановление, восстание. Значит ли это, что мы сначала имеем в голове схему возвращения и потом подгоняем событие под неё? Мы не Ренессанс хотим понять из идеи возвращения, а наоборот, возвращение пытаемся осмыслить из того, что встречаем и встретим в том едином событии, которое осветило себя и всё вокруг.

Как весело отмести, мстительно и жестоко, все важные учительные голоса, которые от своей пустоты становились командирскими и диктовали, как надо понимать одно и другое. Но вести спор с ними вовсе не обязательно. Нас захватили ведь не они, а то, что случилось раньше чем пришел индивид со своим самосознанием и начал компенсировать свое опоздание глобализмом своих универсализаций.

Только кажется, что без отправных концепций, которые потом надо будет выверять и опровергать, без исходных гипотез не будет встречи с фактами. Вещи это всегда вести, событие приходит всегда как сообщение, новое слово в истории. Другое дело, что его трудно услышать. Намного легче, даже читая авторов, слышать только самих себя. Но весело возвращение к говорящему миру из искусственной ситуации, где вещи сначала препарированы, а потом расчерчены схемами. Нужно расслышать открытые голоса Данте, Петрарки, Боккаччо, Боттичелли, Рафаэля, Микеланджело, Гвиччардини, Леонардо да Винчи, всего этого двухсотлетия, которое прошло от философа-поэта до его почитателя, философа – художника.

Было бы смешно, если бы то, что необходимо увидеть, мы искали бы в предложенной нам клетке классификации. Подходя без концепций, концепции мы и не построим. Будем заниматься только особенностями, случаями (casi Леонардо), подробностями. Наша цель не подвести Ренессанс под обобщенные понятия, а из них окончательно вывести. Наш бунт против схем отвечает замыслу события и помогает распознать именно его. Ренессансов много – и он один не как период в годах, не как собрание содержательных признаков, а как восстание.

Частое или может быть даже постоянное настроение Ренессанса негодование, indignatio. Ренессансное слово редко поучительно, чаще гневно. Мы должны вглядеться в то – недолгое – время, когда философская поэзия смела возмущаться тем, что мир не спешит выполнить ее категорическое требование к нему. Она имела замысел мира и потому смела заговорить с целым светом, требуя от него возвращения к своему замыслу. Отозвалось ли человечество на тот призыв? Ххотя бы поняло его? Этот вопрос до сих пор обращен к нам. Но даже когда слово философии, поэзии, веры не слышат, оно и так открывает мир. Даже если Ренессанс не был понят и подхвачен, он всё равно изменил историю.

Что событие может войти в историю и без того чтобы его поняли, не значит, что всё равно, пытаемся мы его понять или нет, достигаем ли понимания его необъятности или запираем в схему. Наоборот, от этой нашей попытки всё для нас зависит, хотя и сейчас и всегда событие сбывается без нашего согласия, санкции или допущения. Если мы его не вместим, нам станет меньше места в нашей истории.

Современные концепции, видящие в Ренессансе «этап» европейского развития, большей частью принадлежат к истории его непонимания. Ренессанс немыслим без апокалиптического видения конца, без порыва к завершению. Прошедшие с тех пор века сами по себе не дают права считать тот призыв к завершающему собиранию ошибкой. Если история продолжается, то значит, рассуждает прохладный историк, поэты-философы как всегда драматизировали положение вещей, пророчествовали апокалипсис, но дело было не так уж плохо; наверное и сейчас, в сегодняшнем апокалипсисе человечество найдет способы выйти из кризиса, история будет продолжаться, писатели любят нагнетать.

Против догадливых людей, сообразивших со своей наблюдательной позиции, что страхи страхами, а человечество продолжает существовать, кроме того бесспорного, что если колобок ушел от дедушки и бабушки, то сумеет ли уйти и от чего угодно, есть и другое возражение: мы не знаем; нам кроме нашей догадки, которая остается всё-таки неподтвержденной, никто не сказал, нигде не написано, никаким священным авторитетом не подкреплено, что мы действительно можем, имеем право видеть в пророчествах философии и поэзии просто литературно-художественную фигуру. Никакой авторитет, ни божественный ни человеческий, еще не сказал определенно, что слово философской поэзии Ренессанса осталось в области словесности и культуры для предпоследнего раздела новостей. Туда его отнес журналист, а он дал немного поводов ему безусловно верить. Если кто-то достоверно знает, выявил, установил, что философия и поэзия говорят нам не самое главное, а слушать надо журнального и телевизионного публициста, то пусть объявит это. А оттого, что предупреждений философов, художников было уже много, не следует, что они потеряли силу, как когда в театре или в цирке звонят очень долго и не раз, но публика не спешит из буфета, то это еще не значит, что свет в зале не погаснет уже никогда и занавес не раздвинется.

За современной провокативной вежливостью к человеку стоит, как думают, ренессансный гуманизм, возвеличение человека или, как мы читаем у одного исследователя, «ценность личности». Но достоинство человека лишь одна из ренессансных тем. В качестве ее оборотной стороны у Петрарки, Леонардо, Макиавелли развернут такой жесткий разбор человека, который по проникающей остроте не превзойден до новейшего времени, до XX века, эпохи тотального разоблачения. А. Ф. Лосев называет главным итогом своих долголетних размышлений о Ренессансе отказ в отношении его от «монистической формулы». (Почему только от монистической? почему не от всякой формулы?) Он видит «неимоверный дуализм» ренессансной мысли прежде всего в оценке человека. (Почему дуализм, а не трезвая зоркость?) Книга Лосева об эстетике Возрождения кончается захватывающим и захваченным описанием «дуализма», который нес в себе такое напряжение, что накопил в себе долгий запас исторической энергии. Это верно сказано. Неясен, непонятен только оттенок инквизиции, готового жесткого суда, с каким Лосев говорит о небывалости ренессансного человека. «Не было другой… эпохи, которая с подобной силой утверждала бы человеческую личность в ее грандиозности, в ее красоте и величии… Однако самые крупные, самые великие деятели Ренессанса всегда чувствовали ограниченность человеческого существа… Поразительно то, с какой силой, с какой откровенностью и с какой беспощадностью возрожденческий всесильный человек сознавал свое бессилие».

Едва ли схема дуализма и полярного напряжения даст больше, чем любая другая. Почему в событии не быть дуализму и напряжению, что особенного в этом образе из диалектики природы? Полярности можно перечислять более или менее эффектно: ренессансные гуманисты погружены в изучение древностей, воссоздают античное слово, образ; от них же слышишь и насмешки над «ребячливыми стариками», сгубившими жизнь за бумагами перед чадной свечой. Ренессанс, говорят, культивировал риторику, искусство слова; но среди его ведущих писателей были такие, которые намеренно избегали самого имени «филологии», и такие, кто писал нарочито неотделанным языком, подозревая всякую искусность слова в искусственности. Отсюда следует лишь, что дело не в риторике, не в классической филологии, не в красотах стиля.

Неприменимость схем, быстро осаживающая всякого изучающего, который начал подробно всматриваться в событие, с растущей настоятельностью убеждает слушать наконец не себя. Мы послушаем Данте. Что он одной ногой стоит в старом, а другой приветствует новое, мы уже читали. Чтобы не зависать беспомощно в «с одной стороны, с другой стороны», как завис не Данте вовсе, а его исследователь, скажем вот что. Разумеется, видения, как в «Божественной комедии», были и раньше, а «Новая жизнь» это поэтическая биография, какие существовали у трубадуров. Как пушкинский «Евгений Онегин» рассыпается под сопоставляющим взглядом исследователя на сотни скрытых цитат, превращаясь в энциклопедию мировой литературы, так при чтении Данте в его небывалом создании можно выследить чьи-то прежние находки. Но загадкой остается одно, несомненное: Данте знает про себя, многие это знали при его жизни и мы все уже несомненно знаем, что он главный голос своей эпохи. Строки Данте достаточно, чтобы фигура высветилась, выступила на сцену, стала темой разыскания. «Время Данте», говорим мы.

За поколение до того главным голосом эпохи философская поэзия не была, звучания не имела, время говорило языком Фомы Аквинского и Бонавентуры, богословской суммы и «Путеводителя души к Богу». В Данте, благодаря Данте или с его помощью произошла перемена. Для думающих умов средоточие усилия перешло от схоластически-мистической теологии и логики к философской поэзии и искусству слова. Этот поворот с размахом вынес вдруг словно уже готовую философскую поэзию, как и бывает в исторических началах, на высоту, на которой она не стояла и на которую с тех пор она уже не поднималась. Как если бы энергия высокой схоластики перелилась в новую форму. «Средневековый человек падает подобно сгоревшей в пепел ракете. Но этот летящий вниз мертвый пепел взрывает новая ракета, недавно пущенная и стремящаяся ввысь, свежая сила, чистое пламя – мощное» (Ортега-и-Гассет, «Человек в XV веке»). В этом повороте Данте не дуалистичен, не расколот между прошлым и настоящим.

Высказывавшиеся за 650 лет комментирования и изучения догадки о зависимости Данте от тех или иных средневековых, арабских, восточных, даже индийских источников всегда со временем уступали место мнениям о самостоятельности его поэтико-философского мировосприятия, которое с эпической наивностью впитывает верования, представления, мыслительные системы, суеверия средневековья, но перемагничивает всё это знание вокруг новых полюсов. В осуществленный Данте синтез входят и греко-античный образ гармоничной полноты человека, и римско-античный гражданский активизм, и мистическая углубленность христианства, причем эти черты европейской традиции заново воссоздаются, или, по выражению Данте, «прививаются» (Пир IV 22, 12) на народной почве романской поэзии. В художественной весомости и историческом звучании дантовского слова заложено характерное для последующей истории необратимое, внедряющееся отношение к природе и миру. Это делает Данте не только родоначальником итальянской литературы, философии, науки, вдохновителем ренессансной мысли XIV–XV веков, но и всемирно значимой фигурой перехода к Новому времени. Петрарка и Боккаччо развивали заявленную у Данте тему судьбоносности поэтической правды. Во второй половине XV века Данте стал признанным патроном Флорентийской платонической академии. Прослеживается влияние поэтической философии Данте на художественную философию Боттичелли, Рафаэля, Микеланджело, Леонардо да Винчи. Романтизм поставил под эгидой Данте проблему родства философии и поэзии (Шеллинг). Гегель ценил у Данте веру в познаваемость истины (Энциклопедия философских наук, § 440). На Данте опиралась политическая философия Рисорджименто (Маццини). К этико-политическим идеям Данте обращаются современная иреника и теория всемирного государства.

Он решительнее всех проделал эту перемену. Возникла новая духовная среда, которая постепенно сделалась всеобщей жизненной атмосферой, замечал Якоб Буркхардт, автор основополагающей работы об итальянском ренессансе. Даже без «Божественной комедии», только стихами и прозой «Новой жизни» Данте обозначил бы границу эпох. «Ум и душа делают внезапно громадный шаг к познанию своей сокровеннейшей жизни».

Душа, сокровенность. Данте это новый голос, неслыханный тон. Человек возвращался к полноте своего существа.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 | Следующая
  • 4.6 Оценок: 5

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации