Текст книги "Горсть океана"
Автор книги: Владимир Лим
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 11 (всего у книги 15 страниц)
Максим, улыбаясь девушке, выхватил из-под сиденья весло, ловко отвел нос лодки от берега и включил сцепление. Двигатель был мощным, лодка, выдавливая кормой воду, быстро пошла по реке.
Таня стояла в воде, Коняев обернулся, махнул ей, она качнула зонтиком, слабо, принужденно улыбнулась.
Обошли небольшой, заросший острой осокой и нежными детскими толпами иван-чая, остров. Коняев вел лодку вплотную к берегу, там, где течение было слабое, по глубокой слоисто зеленой воде.
Ломов привстал и рванул на себя цветущую метелку кипрея. Он, хотя и неясно, помнил эти места, бывал здесь с отцом не раз; собирали морошку, стреляли чирков, взлетавших с тяжелых черных вод тундровых озер.
Коняев улыбнулся и весело заговорил о Тане. Это она пожаловалась в обком и это ее письмо зачитывал Жуков.
– Бестолковая девчонка, по-моему, – заметил Ломов, ему не хотелось ни говорить, ни думать о ней, но Коняев почему-то сочувствовал ей, и Андрей Константинович не понимал его. Викол, разумеется, виноват, но, очевидно, не без оснований держал ее в черном теле.
– Да молодая она еще, – отозвался Коняев въедливо, – в табельщицах ее держал, а тут сразу сюда… Не каждый мужик справится – база все-таки, сезонники, да и чует народ, что к чему…
Ломов увидел мель – узкую светлую полоску галечника с цветущими стрелами иван-чая. Вот на такой мели они останавливались, когда сорвали о корягу шпонку, и, пока отец искал и гнул гвоздь, стемнело, дымом стал над самой водой туман; развели костер, разогрели тушенку, а когда мыли руки, то было слышно, как катятся и тукают глухо камешки в невидимых быстрых и холодных струях…
– Он с самого начала знал, не потянет она, для того и перевел сюда. Она засыпется, он и уволит, – говорил меж тем Коняев, – и обком в дураках выставит; мол, вы ее поддержали, а она мне работу завалила!
– Ну, если она работу завалит, план сорвет, ему тоже не поздоровится, – лениво возразил Ломов, провожая взглядом уходящую за поворот мель.
– Да что ему план, ему свою правоту доказать надо, что ты не знаешь его? Он с целым светом воевать будет, шею себе свернет, а ошибку не признает! А самое вредное – всегда уверен в своей правоте, потому и прет буром… Не вразумишь. Сломает девчонку, и не таких… Максим прямо, с требовательным сочувствием посмотрел на Ломова, Андрей Константинович отвел глаза, но то, на что так неловко и не к месту указал Максим, резко и больно возникло перед ним: играли в волейбол в школьном дворе, мяч выбили через штакетник на улицу, пацанята, выбежавшие следом, вдруг разом остановились, и тут они увидели, как выдвигается из-за угла быстрым молчаливым роем толпа, а впереди, время от времени оборачиваясь назад и пятясь, шел Викол с разведенными в стороны руками, как бы освобождая улицу, хотя на ней никого, кроме пацанов, не было, да и пацаны тотчас же внедрились в толпу.
Ломов подбежал, перед ним потеснились, и он увидел отца, лежавшего на носилках, острый закинутый подбородок его. Отец улыбнулся через силу, сказал, стыдясь чего-то: сбегай… пижаму и тапочки принеси…
Ломов побежал, время от времени оглядываясь, ничего не понимая и не чувствуя; дома схватил тапочки, сдернул со спинки кровати пижаму, потом, по своему почину, вынул из стакана отцовскую зубную щетку, прихватил порошок и папиросы. Он бежал и радовался своей догадливости.
Но к отцу Ломова не пустили, вещи у него взяла санитарка, и тогда Ломов понял, что отец просто отослал его. Мимо, не остановившись, лишь глянув с жуткой отчужденностью, быстро прошла мать, он пошел было за нею, но его вновь остановили, и он увидел, как она бежала по коридору, тыча и никак не попадая в рукав халата. Ломову стало жаль ее до слез, но он не заплакал, не заплакал и потом – ни на похоронах, ни на поминках, и лишь однажды, несколько месяцев спустя, он сорвался, когда одна из женщин, а к матери их в ту пору приходило много и все они о чем-то с притворной скорбью шелестели, проговорила: «Выжил он его, выжил-таки…» Ломов подскочил к ней и закричал в лицо: «Кто выжил? Что вы такое говорите? Зачем вы ее натрави… натравливаете!» «Не натравливаю я, Андрюшенька, а люди говорят, сжил его со свету Викол, сжил, и ты это, миленький, помни!»
Ломов помнил. Он долго не мог ни говорить, ни слышать о Леонардо без тоскливого ожесточения, как мог скрывал эту неуправляемую неприязнь ото всех, говорил себе, что уж Леонардо перед ним ни в чем не виноват, но ничего не мог поделать с собой.
В сущности, не был виноват в смерти отца и Викол. Они были во многом похожи, отец и Викол, – громкоголосые, дюжие, легко впадающие в гнев, в одинаковых, военного кроя, костюмах. Ломов так и запомнил отца в кителе, хотя почему-то после полета Гагарина отец никогда не надевал его: стоячий воротничок, плотно охватывающий крепкую всегда подбритую шею, тусклые латунные пуговицы, отчетливо тикающие в нагрудном кармане тяжелые желтые часы, которые отец, придя с работы, вешал на гвоздике над столом. Отец был талантливее, но и наивнее: донимал районное и областное начальство проектами всевозможных технических и организационных усовершенствований, над которыми просиживал ночи напролет в папиросном вонючем дыму. По своей должности главного инженера комбината отец отвечал за теплотехнику, отопительную систему, оберегал свое хозяйство от работы на износ. Викол отвечал за план и потому стремился выжать из техники и людей все, что можно. Их борьба была честной, но отец вкладывал в нее, как и во все, что он делал, слишком много сердца, и потому в разгар перепалки из-за аварийного котла в консервном цехе ринулась в мозг отца, разрывая хрупкие сосуды, кровь, и он с недоуменным вспыхнувшим взором повалился на стол, на пол, потащив на себя зеленое канцелярское сукно в чернильных пятнах…
И что осталось после него? Память немногих старожилов да трофейная самурайская сабля, добытая в рукопашной схватке на Итурупе…
Рыбаки стирали на валунах. Равнодушно, не прерывая своего дела, отозвались на приветствие. Ни оживления, ни обычного доброжелательного любопытства, с которым встречается в этих местах появление новых людей. Лишь один – длинный, нескладный рыжеволосый парень – поднялся с колен и придержал лодку, когда Ломов спрыгивал на берег.
Стирали они довольно странным способом: намыливали, комкали и шлепали своим бельем по валунам. Ломов похмыкал, присел на корточки и дружелюбно заметил, что от такой стирки толку будет мало. Один из рыбаков в брезентовой щеголеватой штормовке – обернулся, зло блеснул очками и нервно попросил не мешать. Столь беспричинно враждебный прием задел Ломова, и он отрывисто спросил:
– Кто старший?
Парень, помогавший Коняеву вытягивать лодку на берег, махнул длинной сильной рукой в сторону океана:
– На неводах бригадир!
– Проводи-ка, – приказал Ломов.
Пошли через косу, скрипя сухой серой галькой.
– Я вас знаю, – стесненно заговорил парень, – я из Тымты, вы к нам на соревнования приезжали, так что вы меня не знаете, а я вас знаю, – он засмеялся.
– Как тебя зовут?
– Леша я, Кайгородов, – парень неуверенно дернул рукой, Ломов заметил это и, назвав себя, протянул ему свою.
Андрей Константинович помнил те соревнования в Тымте, помнил свое мальчишеское удивление добротным в зелени утопающим селом, так отличавшимся от голых, океанскими ветрами продуваемых дощатых рыбзаводовских поселков, ту тонкую глубокую рыжую пыль на улице, теплую траву, загорелые поленницы, подпирающие сараи, и большое гороховое поле, где паслись всей волейбольной школьной командой в ожидании запоздавшего обеда.
– Леша, – весело заговорил Коняев, – расскажи, как ты жаловался министру обороны!
– Да уж… – Леша расстроенно опустил голову, – сдуру, только хорошего человека под монастырь подвел…
Ломов стал расспрашивать.
Леша отвечал путанно, отвлекаясь на ненужные подробности, как и большинство простых людей, рассказывающих по принуждению. Он подробно и даже охотно изложил историю знакомства с Ильей, празднование его дня рождения в комбинатовской гостинице, а о том, что произошло в райисполкоме, куда переслали жалобу Леши из министерства, сообщил скороговоркой, как ребенок, бессознательно избегающий говорить о неприятном:
– Нам сказали, что Тымты нет и поэтому военком не ставит на учет, а доцент стал говорить за Конституцию…
На прямой вопрос, с кем и как они говорили в райисполкоме, Леша ответил странным молчанием, только напряженно и раздражающе упорно улыбался, отвернув свое длинное в густых плотных веснушках лицо.
– Да как же Тымты нет? – вздохнув, сказал Ломов. – Я слышал другое.
– Ага, – облегченно отозвался Леша, – теперь, говорят, снова будет, спасибо вот Максиму Ильичу!
– А он-то причем, – обернулся Ломов к Коняеву.
– Точно, не причем, – Максим угрюмо взглянул на Лешу, – просто подкинул Загорскому проект твоего отца.
С этим проектом Тымтинские ходоки были у Ломова полтора месяца назад. Отец обосновывал развитие рыбообрабатывающих центров именно в таких местах, как Тымта, критиковал строительство комбинатов на песчаных косах, непригодных для жилья. Мог ли отец предполагать в те далекие послевоенные годы, что через два-три десятка лет министерству станут обузой и Тымта, и Песчаный вместе с красной рыбой, что комбинаты переместятся в океан, на плавучие базы, поближе к обильным косякам наваги и минтая.
И все же, по просьбе Тымтинского поссовета, Ломов запросил главк. Его резко осадили.
Тымтинцы отказались уезжать из поселка, обратились в Верховный Совет. Дело о закрытии Тымты было приостановлено благодаря толково составленному депутатскому запросу, в котором обосновывалась не столько экономическая сторона дела, сколько нравственная и политическая, заключавшаяся в том, что нужно ценить и всячески поддерживать в людях чувство патриотизма, и особенно важно это делать здесь, на окраине, которую еще заселять и заселять. Ведь в самой России сейчас употребляются огромные средства только на то, чтобы удержать людей на родных местах.
Если облисполком поддержит тымтинцев, то главк вынужден будет изменить свое решение.
Из реплик Леши и Коняева Андрею Константиновичу стало ясно, что запрос, о котором ходило столько слухов в облисполкоме, помогли составить депутату Илья и Максим. Эта новость задела Ломова, ведь они сделали то, что не сделал он. Андрей Константинович не мог обратиться в правительство через голову своих руководителей, пойдя в обход их, он бы тем самым выступил против них. Что позволено общественности, то непростительно для администратора.
Леша сел в тяжелую, густо обсмоленную лодку, быстро одолел прибойную полосу, ловко ворочая длинными деревянными веслами.
Он плыл вдоль наплавов, вдоль обнажавшихся в волнах сетей, к крытому брезентом кунгасу, с притворной злобой пугая зеленых нежных нерп, объедавших рыбу в неводе.
Ломов смотрел с все возраставшим чувством узнавания – и то, как Леша управлялся с лодкой, как ходил и резал воду тугой трос, удерживая далеко раскинутый невод, и серый японский силуэт кунгаса с отчетливой струйкой угольного дыма, и просторное, обнаженное отливом лукоморье, и косо – одним крылом – набегающие волны – все это отзывалось воспоминаниями.
Хорошо говорил об Илье и бригадир, молодой, оживленный кореец по фамилии Сон, носивший кепку козырьком назад.
Рассказывая, Сон выразительно жестикулировал, его можно было понять без слов, и тошно стало Ломову, когда бригадир, вдруг встав перед ним на руки, показал, в каком положении они нашли запутавшегося в сетях Илью.
Илья не любил грести – весла были тяжелы для него, предпочитал тянуть лодку, перебирая руками невод; неизвестно, у кого он этому научился, возможно, придумал сам, он «во все вникал» и «всегда что-нибудь от себя предлагал», «головой не простаивал». Не любил спать в море, к ночи брал лодку и шел к берегу, там палил костер, что-то писал при фонарике, «у него был хороший, с красным стеклом фонарик», или ходил по гребню косы – его хорошо было видно на светлом западном горизонте; «ночевал в спальнике, у него был хороший импортный спальник», рано вставал, подгонял лодку, стучал веслом о борт – будил бригаду; а в то утро Сон проснулся сам, слушал, идет или не идет лодка, потом увидел в щель свет, вышел – лодка в неводе, стал кричать, все повыскакивали, а доцент, то есть Илья Дмитриевич, не отзывался, снялись с якоря, подошли к лодке – пусто-пусто, только спальник в корме». «И тут меня ударило, – Сон от души хлопнул себя по лбу, – надо поднять невод…»
Илья был сам виноват, подтягиваясь, видимо, перевалился через борт, в воде инстинктивно схватился за дель, зацепился, растерялся – ему бы скинуть пиджачок, а он стал рваться, завяз ногами, руками, бился до последнего – ладони до костей развалил.
И Ломов видел, как судорожно Илья ворочается в воде, упирается в сеть ногами, проваливаются сквозь ячеи сапоги; как скалится, разгрызая мягкие цепкие капроновые нити.
Ломов продолжал видеть это и позже, когда Сон умолк и прекратил свою отвратную пантомиму.
Ломов почти не умел плавать, он боялся воды, боялся с тех давних пор, когда однажды, катаясь в одиночестве с высокого речного берега на санках, угодил в прорубь, где в сети мокла чья-то юкола. Он бы утонул, если бы не охотник. Было уже темно, Ломов не мог разглядеть и запомнить его лица, осталось только впечатление о неком веселом, пахнущем теплым потом человеке, сильной рукой выхватившем его из жгучей ледяной воды. Ломов заболел и видел во сне, в бреду, как кто-то, мертво раскинув руки, медленно падает в толще воды; плывут, распадаясь на нити, волосы у запрокинутой головы. С тревогой вглядывается он в знакомые липнущие к телу одежды, в худые и длинные журавлиные ноги, и вдруг понимает, что это не кто-то, а он, Ломов, тонет… И тут же чувствует, как его омывает вода, и ее прохладная остужающая ласка отзывается смертным ужасом, он ворочается, бьет ногами, выталкивая себя наверх, – все ближе слепящий вольный свет, зеркальная подвижная грань воды, но хочется вздохнуть, так хочется вздохнуть, и уже нет сил, тяжкое мучительное движение вверх замедляется, прекращается, тело замирает у самой поверхности; он втягивает в себя, как воздух, воду, – резкий, разрывающий глотку и легкие, кашель скручивает его…
Неудобство, беспокойство, которое Ломов, выходец с океанского Побережья, всегда испытывал на воде, было, очевидно, смутным отражением прежних детских страхов. Осознавая, что страхи эти были, в свою очередь, отражением реальных, прерванных чьею-то, из тьмы протянувшейся рукой, переживаний, он не смог за все прошедшие с тех пор годы одолеть до конца своего предубеждения к воде, всегда оставалось сомнение – сон тот и бред казались не прошедшим, а будущим.
И вот теперь это снившееся сбылось, пусть не с ним, но с человеком, на судьбу которого он невольно влиял несколько лет. Эта мысль неприятно поразила Ломова, он недоверчиво, слегка откачнувшись, оглядел Сона и сказал, что нельзя знать, как утонул Илья Дмитриевич, ведь этого никто не видел.
Сон проворно кивнул, да, видеть не видели, но научно установили или, сказать точнее, восстановили в ходе следственного эксперимента, при этом он указал на человека в очках, раскладывавшего на теплом галечнике свое выстиранное белье.
Ломов пренебрежительно дернул подбородком, Сон, уловив, объяснил, что человек этот не просто человек, хотя и на неводах сейчас, а следователь Морозов, он в отпуске, у него очередь на машину подошла, вот он и…
– Ну так давай его сюда, – оборвал Ломов Сона.
Сон стянул кепку и призывно помахал ею, но следователь никак на это не откликнулся, и Сон засеменил к нему. Они что-то друг другу сказали, бригадир вернулся и с веселым восхищением проговорил:
– Он сказал: «Ему нужно, пусть и идет».
Сон смотрел на Ломова с простодушным любопытством, его веселые треугольные глаза говорили: вы начальники, вы и разбирайтесь, а мое дело – сторона.
Ломов подмигнул Сону и, слыша его одобрительное хмыканье, пошел к следователю. Тот встал, сухо представился:
– Морозов, инспектор ОБХСС.
Ломов протянул ему свои документы, Морозов машинально заглянул в них, и Андрей Константинович понял, что следователь знает, кто он.
Андрей Константинович потребовал у него удостоверение, Морозов ответил, что удостоверение он оставил дома, здесь оно вроде бы ни к чему.
Ломов молча, как бы не понимая, смотрел на него.
– Я в отпуске, – объяснил Морозов.
– А здесь зачем?
Морозов слегка смутился, на лице его, моложавом, нежнощёком, появилось беспокойное, живое выражение, и Ломов, смягчившись, помог ему:
– Впрочем, это ваше дело.
– Почему же, – забормотал Морозов, – никакого секрета, помогаю, путина, сами знаете, да и возможность с людьми познакомиться, профилактическая работа…
– Значит, повезло ребятам?
– В каком плане? – насторожился Морозов.
– Человек утонул, мало ли, что да как… подозрения, а тут вы, к счастью, все подтвердили, помогли товарищам… из прокуратуры разобраться… Все на месте, людей от дела не отрывали.
– А-а, это. В какой-то степени – да. Но мое присутствие не имело решающего значения. Я – не больше чем свидетель, – Морозов улыбнулся.
О гибели Ильи, по существу, Морозов рассказал то же самое, что и Сон. И вновь, ощущая тошнотворный привкус соленой воды, видел Ломов, как бился в неводе Илья, и вновь эта навязчивая, физически ощутимая картина совмещалась с детским кошмарным сном, и мгновениями Ломов ощущал ее так, как будто не Илья, а он ворочается в бурой водяной мгле, хватается за податливую капроновую дель…
– Извините, – спросил Морозов, – а кто он вам был? Родственник?
– Он мне – никто, – сказал Андрей Константинович поспешно. – Просто страшная смерть.
Морозов неопределенно пожал плечами.
– Хороший, но неосторожный был человек, – сказал он, посмотрев вопросительно, как бы спрашивая, понимает ли Ломов, что он имеет в виду.
– Хороший, но смелый? Так, что ли? – уточнил Ломов.
Морозов быстро и холодно возразил:
– Я этого не говорил.
Он сделал шаг в сторону и, тесно, как в толпе, обходя Ломова, сказал спокойно, даже сочувственно:
– Если вы ищете виновных, то напрасно. Извините за прямоту.
– Я не виновных ищу, – сказал ему в спину Ломов.
– Кого же? – Морозов остановился. Ломов молча смотрел, как Морозов наклонился, разгреб легкий морской сор и поднял плоский обломок волокнистого китового уса. – Видите ли, я познакомился с Ильей Дмитриевичем недавно… – заговорил Ломов, – он произвел впечатление искреннего, но глубоко заблуждающегося человека… Эту поездку сюда устроил ему я. Очевидно, был бы жив, если бы не поехал, так что… – Ломов странно, как чужое, чувствовал свое лицо.
Морозов обернулся, держа ус, как холодное оружие, Ломов смотрел на ус, но улыбку Морозова чувствовал, поднял глаза, раскаиваясь в своей откровенности. Морозов извинился за улыбку, объяснил: вот ведь совпадение, и он, Морозов, тоже чувствует ответственность… вину за… Илья Дмитриевич был человеком крайностей, позволял себе… Нельзя было с ним соглашаться, много спорили, а споры рождают неприязнь, а не истину. И из неприязни Илья Дмитриевич стал спать на берегу. Нет, неприязнью он не оскорблял, но раздражал, несерьезно всё это было как-то… Началось с пустяков. Лекцию он читал в клубе о международном положении. Интересно читал, умно, доходчиво. Задали ему вопрос о Китае, Илья Дмитриевич стал рассказывать о Мао, очевидно знал, что Викола в поселке за глаза Мао называли. Большой, говорит, человек был, как и все подонки планетного масштаба. В зале оживление. Илья Дмитриевич уловил настроение, знаете, из него бы великолепный актер вышел, публику он хорошо чувствовал, и рассказал, кажется, по книге Владимирова, как Мао за власть боролся, как соперников своих физически уничтожал, а потом, под видом чистки, убирал их последователей вплоть до первичных партийных организаций, и ни в чем не повинные люди в ожидании ареста кончали жизнь самоубийством. Эти картинки Илья Дмитриевич сопроводил ироническими рассуждениями о китайщине, о склонной к мистике восточной душе, он говорил, что они воспринимали несправедливость не как результат враждебных человеческих усилий, а как фатальное свойство жизни и потому видели ее источник не в «вислощеком любителе древнекитайской литературы», а в самой Вселенной.
Эти рассуждения и ирония показались Морозову неуместными, и он, сойдясь с Ильей за гостиничным столом, – разминуться они никак не могли, вся гостиница состояла из двух смежных комнат, – вежливо высказался.
Илья Дмитриевич, должно быть, он вообще плохо переносит критику, особенно после одобрительных аплодисментов, стал возражать, что без иронии тут не обойтись, и если не иронизировать, то останется плакать, а что такое ирония, как не тайные слезы и т. п. и т. д.
– Начав разговор с иронией, Илья Дмитриевич, после особенно удачного моего выпада, взял высокомерный профессорский тон и заявил, что считает появление такой фигуры, как Мао, в истории неизбежным. И что странно, это свое утверждение он стал обосновывать не с историко-экономической точки зрения, а с историко-биологической. Все человечество он разделил на общество людей трех типов: хищнический, жертвенный и нормальный, так сказать, средний, обывательский. Общество собственников – это стихийное, естественно-зоологическое общество, его идеология – идеология хищничества. Социалистическая идея – это не только идея разумного распределения благ, но и идея жертвенности, служения. Основу общества, эту идею исповедующего, составляют именно те, кто способен идти на жертвы ради блага других. Илья Дмитриевич приводил в качестве примера народовольцев, коммунистов ленинского типа, да и вообще Россию, взявшую на себя груз отсталых окраин. И вот, представьте, что в этаком благородном обществе завелись хищники! Какая же им благодать! Как щуке среди карасей!
Морозов все более и более увлекался пересказом суждений Ильи, курил одну за другой столичные сигаретки и, стал замечать Ломов с чувством тревожного удивления, весьма искусно имитировать речь Ильи, как-то зло и охотно подчеркивая несколько воющую манеру его с нажимом тянуть гласные, чем злоупотребляют некоторые известные, освоившие эстраду, поэты. И мгновениями Андрей Константинович невольно видел перед собой Илью – с бледной вялой лысинкой, легкой перхотью на черном глянце кожаного пиджака и его большие враждебно грустные глаза.
– Все лучшее, чистое, составляющее основу нашего общества стремится туда, где труднее, где нужны их бескорыстие и жертвы, а хищники – туда, где сытнее, где есть возможность существовать за счет других, то есть стремятся к чинам и должностям, к власти, которую обращают в свою собственность и эксплуатируют ее, прикрываясь высокими святыми словами о благе народа, как покровительной окраской. Их продвижение облегчается не только завидной способностью к мимикрии, но и национальной особенностью честной русской интеллигенции – она стыдится должностей. Мне Илья Дмитриевич отказал в звании интеллигента, – не без горечи улыбнулся Морозов.
– Мне тоже, – буркнул Ломов.
Морозов понимающе кивнул, несколько шагов они прошли молча, с шутливым сочувствием поглядывая друг на друга.
– Интере-е-сный был человек, – сказал Морозов с оттенком веселого одобрения – так говорят о красивой отчаянной женщине.
Ломов кивнул и спросил, почему же все-таки, на взгляд Ильи, появление Мао – закономерность.
– Ах да, извините, – подхватил Морозов, – Илья Дмитриевич считает, что общество собственников человека закаляет и хищнику там особенно разгуляться негде, того и гляди самого заглотят, а в обществе социальной справедливости, в искусственных тепличных условиях человек расслабляется, постепенно выводится радостное поколение благодушных, инфантильных, с пониженной биологической активностью, ну а если организм ослабляется, то непременно заведется в нем какая-нибудь инфекция, какая-нибудь гадость…
– А вы знаете, – вспомнил Ломов, – в прудах, где щука водится, карась крупнее.
– Не знал, – Морозов посмотрел на часы, извинился: нужно возвращаться, сегодня его очередь готовить обед.
– Вы что, без повара? – удивился Ломов.
– К сожалению, – Морозов замялся, – вы… останетесь обедать?
Ломов неопределенно улыбнулся.
– Дело в том, что нас, отпускников, здесь трое, еще два товарища из инспекции по безопасности плавания, и мы питаемся отдельно, – Морозов остановился, посмотрел в сторону костра, – ребята тут хорошие, что и говорить, но вот как-то совсем уж неприхотливы… на что я, турист заядлый, и то не смог – Морозов, странно улыбаясь, смолк.
– И что же? – не понял Ломов.
– Ну, так я приглашаю вас в нашу компанию.
– А с кем… Илья Дмитриевич… питался? – непроизвольно спросил Ломов.
– С ними, – Морозов коротко махнул в сторону рыбаков.
– Я так и думал.
– А почему вы так думали? – Морозов смотрел с неприятной усмешкой, Ломов нахмурился и промолчал.
– Хотите, я скажу – почему? – Морозов произнес это равнодушно, но Андрей Константинович уловил в его лице мелькнувшую гримасу раздражения и тотчас же насторожился, – вы думаете здесь принцип? Да даже если и принцип, то это нелепый, это мелкий принцип! – Морозов плавным машинальным движением поправил свои щеголеватые очки, плотно сидевшие на тонкой переносице, и придвинулся к Ломову, требовательно глядя ему в глаза, – но тут не принцип, тут под видом принципа желание внести раздор, восстановить людей… Люди-то отнеслись к этому нормально, вот в столовой – берем то, что нравится, без оглядки на вкусы других. А мы и готовим сами. Сами! И причем здесь принцип… вывести из этого черт те что! Ей богу, неловко даже за него! Умный человек и такое, знаете ли, мальчишество, такая нечеловечность, такая злоба! – Морозов нервно подтолкнул Ломова в грудь, зачем-то стянул очки, защипнул пальцами переносицу, поморгал своими бесцветными ресницами.
Андрей Константинович смотрел на него сочувственно, ему было понятно и отчего-то радостно волнение Морозова. Да, верно – нечеловечность. Не в том дело, что он, Ломов, или Морозов плохи, а в том, что Илья не любит людей, кроме, может быть, самых близких. Мы не ангелы, мы люди, и в каждом из нас есть нечто огорчительное, и подчеркивать, выпячивать это огорчительное – нечеловечно.
– Дайте-ка и мне, – сказал Ломов оживленно, увидев, как Морозов закуривает.
– Вы курите? – удивился Морозов.
– Да так, под настроение, – Ломов дружелюбно улыбнулся.
Морозов молча поднес огонек, Ломов неловко и долго прикуривал – никак не мог попасть сигаретой в пламя.
– А знаете, – сказал вдруг Морозов, – есть в этом деле… запятая, скажем так – лодка была привязана к неводу… вот кто ее привязал?
– Вы хотите сказать, что там был кто-то еще? – поразился Ломов.
– Да нет… если он сам ее привязал… то… понимаете?
– Хотите сказать – он сам и нырнул?
Морозов не ответил.
Легкий туман, плоской пеленой стоявший над тундрой, осел, и теперь она ясно и влажно простиралась до далеких голубых хребтов. Там, за хребтами, была долина – теплые леса, лиственничные поселки, стоящие в шелестящем сухом воздухе.
Всегда, с самого глубокого детства, Ломова, как и большинство песчанкинцев, манила эта долина, защищенная хребтами от тайфунов и ледяных штормовых ветров; в ясные осенние месяцы, прощаясь с летней вольницей, подолгу сидели они в лодках, приткнутых к плоскому голому берегу, мечтая о долине; в каникулы, по давно заведенному физруком обычаю, они отправлялись в поход, с каждым годом все дальше и дальше уходя по прыскающей влагой, пружинистой тундре; и чем ближе приближались они к хребту, тем подробней и объемней проступали вершины, но не пугая, подобно зыбким океанским валам, а внушая долгое успокаивающее чувство.
К десятому классу Ломов спустился, наконец, в долину и вместе с пятеркой сильнейших учеников песчанкинской школы принял участие в туристическом слете. Они намного опередили своих ровесников из долины – расслабленных подростков, а в перетягивании канатов одолели и сборную команду двух районов, продемонстрировав не силу, не азарт, а несвойственное детскому сознанию единодушное терпение, они почти легли на землю, уперевшись вытянутыми ногами и смягчая суматошные рывки нетерпеливых соперников.
Возвращались самолетом, кружным путем, через Петропавловск – тогда еще не было прямого воздушного сообщения с долиной, храня в душе не только радостную память о зеленом рае и его суматошных обитателях, но и новое щекочущее чувство превосходства над ними. Оттуда, сверху, над толпой снежных вершин отчетливо была видна и долина, и плоскость Побережья, тонкие стрелы лиственниц в долине и цепкие, стелющиеся, как пламя на ветру, карликовые леса Побережья; тайга в долине – безмятежная, сухая, была поражена во многих местах гарями и буреломом, а кедровый стланик лежал на оголенной мертвой земле Побережья здоровой шелковистой шкуркой.
Да, все-таки терпение и гибкость. Терпение и гибкость – вот качества, необходимые в борьбе со стихиями и враждебной волей, без этих качеств ты обречен на ежедневную изнуряющую мелочную борьбу за жизненное пространство, и все же кончится это тем, что однажды вывалишься из лодки и попадешь в тобою же расставленные сети.
К обеду прилетел вертолет, люк в его рыбьем брюхе отодвинулся, открыв, к радости скучавших рыбаков, два женских лица – рыбмастера Тани и рослой сутулой девушки. По смущению Леши и шуткам рыбаков Ломов догадался, что девушка – невеста Кайгородова. Она деловито, не дожидаясь помощи мужчин, выволокла два тяжелых бумажных куля, и тут же, сильно наклонившись, – ноги ее высоко оголились – стала искать что-то в одном из них. Леша заслонил ее, она оглянулась и сказала ласково:
– Ты, милый?
Рыбаки засмеялись и тотчас же ринулись к ним – девушка достала пачку писем. Считывая фамилии, она близко подносила конверты к лицу, и Ломову показалось странным сочетание тщательной, сложной конструкции прически и красных, грубоватых, по-мужски крупных ее ладоней.
Таня что-то быстро и тихо говорила Коняеву, ее красивое вялое, с обвиняющим выражением безнадежности лицо вновь раздражающе подействовало на Ломова, он отвернулся и подошел к костру. Морозов попробовал с большой деревянной ложки бульон и спросил, знает ли Андрей Константинович Атласова. Ломов кивнул утвердительно, и тогда Морозов, время от времени ворочая ложкой в котелке, рассказал о ссорах Ильи Дмитриевича с Атласовым: их взаимная ненависть была удивительной, непонятно, как она могла разрастись до такой степени в столь короткий срок. Атласов, как мог, противодействовал Илье Дмитриевичу, объявил его деятельность со сбором подписей в Тымте вредоносной, направленной на подрыв авторитета Советской власти. Тот же, в свою очередь, обвинял его в злоупотреблениях, называл капитаном-исправником, имея в виду гоголевского героя. Это сравнение не имело успеха, никто почти не догадывался, что речь идет именно о гоголевском персонаже, и воспринималось как интеллигентное оскорбление. Но столь вызывающее поведение не помешало Илье Дмитриевичу сдвинуть дело с Тымтой с мертвой точки.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.