Текст книги "Горсть океана"
Автор книги: Владимир Лим
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 15 страниц)
Однажды Вийка решил снять увядший листок сам. Листок был на самой верхушке, свернувшийся, похожий на желтый детский парус. Вийка обрадовался, он решил помочь маме и заслужить ласку. Он встал на табурет и потянулся за листком, ухватил за черенок и потянул вниз.
Лист оторвался, Вийка потерял равновесие и упал на розу. Падая, он сломал ветку, поранил ладонь; из нее сочилась кровь, он слизывал ее языком и измазал нос и губы. Капли крови набухали быстро, они срывались с ладони, скользили по листьям ветки и разбивались о выскобленный пол.
Вийка испугался, отбросил ветку. Он проследил ее путь до желтых половиц и увидел пятна крови. Вийка поднял ветку, сжал ее в раненой ладони, прикрыл кровь на полу веником, обувью, потом выбежал на улицу, разбил ногой корочку песка под окном и принялся засыпать ветку.
Голос отца бросил Вийку на землю. Вийка скосил глаза и увидел литые резиновые сапоги в чешуе. Сапоги нагрелись от ходьбы на солнце, пахли, тепло и горько, когда отец разрывал ими ветку. Песчаная пыль оседала на зрачки.
Вийка заплакал. Отец отослал его домой, ткнув легонько указательным пальцем меж лопаток, а сам сел на крыльцо.
Вийка, прижавшись щекой к порогу, плакал. Дверь резко распахнулась, так резко, что занавески метнулись за ней в коридор, мать переступила через сына и, касаясь розы, сказала: «Ай-я-яй…» Вийка опять заплакал, но не от слов матери, он помнил прикосновение юбки к лицу, ноги матери с желтыми твердыми пятками, перешагнувшие через него, как через порог.
Мать подняла его с пола.
«Что он сделал с тобой? Что он сделал с тобой?» – закричала она, увидев кровь на его лице, и выбежала на улицу.
«Изверг, изверг вы…» – сказала мама.
Отец пожал плечами, продолжая бить веткой о сапог.
Мать вернулась в дом, одела Вийку, схватила за руку и выбежала на крыльцо.
«Куда?» – отец встал и развел руки, будто ловил цыплят. «Куда?» – повторил он грозно.
Мать закрыла лицо ладонями, согнулась, кланяясь, и завыла тонко, жалобно:
«Поиздевались, теперь отпустите, больше не могу…»
«Иди домой!» – отец оглянулся, на них смотрели соседи.
«Пустите, я не хочу, пусть ваши проститутки вас…»
«Домой!» – взревел отец, больно хватая ее за плечо.
Мать выпрямилась, опустила руки, пошевелила губами, собирая слюну, и плюнула отцу в лицо.
Отец оглянулся, прищурил свои тонкие птичьи веки, ударил мать, крякнув, будто рубил дрова, и ушел в дом. Мать упала с крыльца, ударилась о землю спиной, встала и сказала короткое лающее слово, смысл которого Вийка не знал, но он запомнил его и в день похорон матери спросил у корейцев. Это слово означало «предатель».
Это слово означало «предатель», вспоминал Вийка, сидя под розой, и услышал голоса товарищей под окном. Он встал у стены и, оперевшись о подоконник, осторожно выглянул из-за занавески.
Товарищи уговаривали Пинезина проведать Вийку, бригадир несколько раз сказал: «Нет». Потом, взмахнув кистями рук от себя, проговорил: «Кыш, кыш на работу!»
Они ушли.
Вийка оделся и пошел к укреплениям, залил с товарищами очередную секцию бетоном, но мыть руки с ними в море не стал – перебросил куртку через плечо и направился прочь.
– Я тебе прогул поставил! – крикнул Пинезин.
Вийка прибавил шагу, вдохновляемый пинезинским «кыш на работу», и шептал себе в такт: «А иди ты, а иди ты…»
Он остановился далеко за поселком, там, где берег косыми дюнами уходил в море. Ветер сочился от далеких гор, через тундру, реку, огибал спину косы и струился к горизонту. Вийка обходил дюну за дюной, ноги сами убыстряли шаги, подгоняли друг друга, несли неутомимо, дыхание по-прежнему было легким, а сердце билось неслышно. Вийка не ощущал сердца, словно его не было.
Он шел, не помня себя, своей жизни, увлеченный ходьбой, движимый неясным желанием, но за поворотом открывалось такое же лукоморье – пустынное и обещающее.
Вийка знал, что на много километров по Побережью его ждет все то же одиночество, но надежда, невесть откуда взявшаяся, шальная надежда гнала его, толкая в спину своей неласковой рукой.
Он испытывал судьбу, просил у нее то, чего она не могла дать. Нет на земле, ни за каким поворотом места, где обитают умершие.
Вийка повернул к дому, навстречу своим следам.
И вновь принялся обманывать себя.
Теперь ему казалось, что он спешил тогда, плохо смотрел вокруг и, быть может, прошел тот поворот, за которым открылся бы ему город прошлого. Смеясь над собой, он осматривал ямы в надежде на ручку люка или дверцу, укрывающих путь под дюны.
Он убеждал себя в том, что решил позабавиться и затеял старую детскую игру, но, когда вход в пещеру, открываемый надеждой и воображением, оказывался плоской тенью, озирался, словно обманутый товарищами.
«Ха-ха», – говорил он себе, и спина его стыла от такого смеха.
Путь к дому пройден, уже поселковые собаки заметили его, встали и, узнав издали, весело лаяли. Вийка оглянулся, сейнер шел с моря, два пограничника брели по спине косы. Вийка, стоя на берегу, смотрел на них снизу, над плечами солдат коротко торчали стволы автоматов.
Вийка подумал о том, что увидит и других людей, если будет стоять здесь еще, но не увидит уже тех, кто прошел раньше. А если бы у него не было Подруги, то, может быть, учительница бы не уехала…
Вийка потянул эту цепочку – она была бесконечна.
Он почувствовал зависимость от всех, кто жил вокруг, подумал о событиях, над которыми был властен, и о других, властных над ним, и о третьих, складывавшихся в огромное, не зависимое от него течение жизни людей, которых он не знал и никогда не узнает…
Он был в растерянности, он поразился своему безумию: ведь каждое движение сейчас и раньше откликается и откликалось в будущем, строило или ломало его счастье.
Он не знал, идти или стоять, не знал, как отзовется этот шаг, может быть, его надо было сделать десять минут назад? Может быть, он уже давно опаздывает? И что-то главное в его жизни, как чаша, начало свое падение, и он, протягивая руки, хватает только воздух? И потому не остановил руку матери с мертвой водой, и настал день, в который мать, судорожно обрывая бумажные занавески, сползла на пол и голова ее ударилась о гулкие половицы… И не открылся путь под дюны, и захлопнулась дверь в город прошлого.
Вийка увидел ветку китайской розы, тонкую кожицу, на которой она покачивалась, и матовый влажный ее стебель, торчащий из-под коры обломком косточки. Увидел ясно, до подробностей, до беззащитной пленки камбия, до желания потрогать. И рука, сопротивляясь этому желанию, дернулась.
Вийка, томимый предчувствием, подчиняясь ему, устремился к дому.
Дернул дверь на себя, занавески бросились ему в лицо. Прорвался сквозь них и кругами обошел комнату. Ветки нигде не было. Опустился на четвереньки, стуча коленками, обыскал пол.
Ветки не было.
Сел на порог и восстановил утро.
Помнил ветку, летящую к полу, дрожание листьев, удар обломанным концом о половицы.
Вспоминая, переживал ее полет вниз, как падение раненой птицы.
Осмотрел сени, вышел на крыльцо. Сосед, кадровик, зажег в доме свет, окна перестали быть зеркальными, и можно было заглянуть в них.
Кадровик сидел за столом, поднял над головой кусок мяса и, улыбаясь, отпустил. Послышался приглушенный лай. Кадровик посмотрел в окно, пошевелил бровями, вышел на улицу, держа собаку на поводке, и закрыл ставни; собака, оглядываясь, показывала быстрый яркий язык.
Вийка вспомнил о ветке и вернулся в дом. Включил свет. Комната стала желтой.
Ветка стояла в банке на подоконнике. Вийка отпрянул, упал за порог, тотчас же вскочил и подошел к окну.
Ветка стояла косо. Вийка тронул ее, пузырьки воздуха, оторвавшись от стенок банки, всплыли. Листья были с глянцевитыми подушечками меж прожилок. «Значит, – подумал он, – ветка давно в воде, листья успели набрать сок…»
Хотелось оглянуться. Он почувствовал чье-то присутствие. В дом могли зайти отец или Подруга, но отец никогда бы не поднял ветку с пола, а Подруга никогда бы не поставила банку в угол, всегда ставит цветы в центре подоконника.
Прежде Вийку радовали следы ее присутствия в доме. Он входил и видел с порога, что она была здесь, что вещи стали похожими на нее.
Его всегда волновал порядок, наведенный в доме Подругой. Достаточно было увидеть вмятину на покрывале, чтобы представить ее сидящей на кровати с подложенными под колени ладонями. Вещи после ее ухода были ласковы и веселы, он иногда часами не испытывал среди них одиночества.
Если приходила вдруг мачеха и наводила к тому же порядок, то вещи угнетали его. Он натыкался на них, ушибался. Они мучили его своими бессмысленными связями – от подушек, накрытых тюлем, до плотно задвинутых занавесок. Вийке всегда хотелось разрушить этот порядок, порядок, предназначенный только для любования, склочный в своей хвастливости порядок.
Включив свет, Вийка не заметил вещей, они не бросились ему в глаза, кроме банки с веткой. Так поставить ее могла только мать.
Он резко обернулся. Несколько силуэтов бросилось поочередно навстречу, заставляя вздрагивать. Это был плащ с кепкой на гвозде, тень этажерки на стене и его собственное отражение в зеркале старого шкафа.
Вийка подошел к шкафу, боясь своих напряженных глаз. Осознав этот страх, принялся, холодея, корчить рожи. Глаза из зеркала держали цепко, за ними открывалась комната со слепыми окнами.
Ему показалось, что за спиной пустота, провал, который начинается под его сбитыми каблуками, открывая звезды и неслышные ветры.
Все, что было позади, оказалось перед ним, в зеркале. Не было пути назад.
Вийка взбунтовался против ночного сумасшествия. Он начал шаг назад, зажмурил глаза, ожидая все же бесконечного полета. Сапог коснулся пола, Вийка резко повернулся – перед ним была та же комната, и в ней он не встретил своих тяжелых глаз.
Сел за стол, но почувствовал пристальный взгляд в затылок. Он ощущал взгляд, как касание остуженной льдом ладони. Ощущение было физическим, и он, защищая глаза рукой, оглянулся.
Зеркало смотрело на него. Вийка встал и накрыл зеркало полотенцем.
Вид занавешенного зеркала поразил Вийку, за полотенцем ощущалась жизнь. Зеркало было похоже на женщину, спрятавшую лицо под вуалью. Черты размыты, но угадывается взгляд пристальных глаз с влажным блеском. Там, за полотенцем, была жизнь.
Он вспомнил, что в день, когда смерть отметила его дом, зеркало было открыто. Оно все видело. Видело. И его рождение, и шаги к окну, и день, в который мать умерла от мертвой воды. Накрытое полотенцем, оно было многозначительно, Вийка ощущал зеркало как живое и опасное существо. Он сорвал полотенце и отшатнулся, он забыл о том, что может увидеть там себя.
Вийка оторвал планки, они ломались с резким сухим треском там, где были гвозди. Зеркало с обратной стороны было выкрашено черной краской. Плоское и беззащитное теперь, оно стало лишь хрупкой вещью.
Вийка прислонил зеркало к стене, ладони были потными, и он почувствовал ими сквозняк, круживший над полом. Дверь была приоткрыта, и края занавесок над порогом колебались.
Вийка замер, потом, пятясь, сел на табурет. Было очень тихо, даже море молчало.
Он просидел так долго; устав от ожидания и неизвестности, неслышно подошел к двери.
За занавесками, давясь дыханием, стоял кто-то. Вийка с судорожным криком отбросил материю.
Боком к нему, выставив ухо, стоял человек. Человек дернулся всем телом и, застонав придушенно, бросился на него. Вийка отпрянул и узнал Пинезина. Тот схватил его за рукав, закричал:
– Ты чё, узкоглазый!
Вийка молча вырвал руку.
Пинезин неприятно усмехнулся и ушел, хлопая небрежно подвернутыми голенищами резиновых сапог.
Вийка уснул в одежде и от этого быстро пробудился.
Угол с розой был светлее обычного.
По краям листьев просвечивала желтизна, она делала их прозрачными. Середка листьев оставалась еще живой, зеленой.
Желтизна как бы освещала куст. Вийка вылил в кадку ковш воды и увидел на полу два совершенно желтых листка. Он замер – приметы увядания напомнили ему вчерашнее. Вернулось ощущение зависимости от всего, что было вокруг.
Он осмотрел комнату, и ему показалось, что все находится в ужасающем беспорядке.
Он схватил тряпку и вымыл пол с мылом. Пол стал свежим, чистым, но ощущение беспорядка не проходило, а, наоборот, усилилось. Вийка не мог больше оставаться дома. Он взял опавшие листья и вышел на крыльцо. Кадровик, прогуливавший собаку, кивнул неуверенно, сомневаясь, что юноша, глядя в лицо, видит его, затем наклонился к собаке и обхватил ее шею ремешком.
Вийка быстро расковырял песок, сложил листья в ямку и так же стремительно, одним движением присыпал. Оглянувшись, поймал взгляд кадровика.
Вийка спешил на работу и в пути тревожился: не разгадал ли сосед в его движениях детский обряд похорон?
На следующее утро Вийка увидел в центре куста медный лист. Он еще никогда не видел такого. Листья на нижних ветках стали лимонными, вялыми и опадали от легкого прикосновения.
И опять он мучился бессилием, так бывало во сне, когда в дверь ломились, надо было защищать дом, а ноги не слушались: уже видны щели в двери, выдавливаются гвозди из досок, а ноги еще учатся ходить, не слушаются… и только руки тянутся, мечутся…
Зеркало, вынутое из шкафа, стол, придвинутый к стене, табуреты под ним раздражали его, заставляли менять привычные пути в доме, беспорядок был невыносим.
Он вернул вещи на место и обнаружил странное обстоятельство – если он становился спиной к розе и оглядывал комнату, ощущение беспорядка исчезало.
Вийка понял – это роза нарушила порядок в доме, она умирает.
Он оглядел комнату, все вещи были на месте, все в доме было как много лет назад, когда роза поселилась у них, а мама пела свои песни, и вдруг заметил лишние скатерть и тряпичные занавески. Убрал их. Нужны газеты.
Полез в шкаф и наткнулся среди поношенных одежд на альбом, раскрыл осторожно, боясь встретить снимки похорон, помнил их, блеклые, волнисто остриженные копии того дня. Трусливо поднимал очередной плотный лист, ожидая… но возникали другие, принося облегчение.
Среди фотографий нашел снимок матери. Она стояла меж женщин в длинных белых платьях, в косом ступенчатом строю, перед ними, на корточках, – мужчины и кепки на песке у ног, как свернувшиеся щенки…
Он вглядывался в лицо матери, оно было молодым, сдержанным, как и у подруг, но что-то выделяло ее среди них, и он никак не мог понять, что же. Это стало мучить, провел по фотографии ладонью, как по запотевшему стеклу. Знал, что ее отличает не то, что она была ему матерью, носила его в себе, хотя ощущал и это.
Другое, совсем другое тревожило в ней, ночное, звездное, летнее, непонятным образом связанное с сегодняшним, со сломанной веткой, желтыми листьями, с домом, из которого давно выветрились ее запахи, и чужая женщина вынесла ее одежды. Тревожило и пугало.
Теперь его пугали и фотографии матери, как и снимки похорон. Вспомнив о них, понял: мать выделяла среди других смерть.
Взгляд матери был сдержан, как и у подруг, но Вийка видел в ее глазах предчувствие и даже тайное знание всего о нем, своем сыне, и его будущей жизни.
Он отшатнулся от альбома, сжал веки, но продолжал видеть лицо матери, отмеченное покоем.
…Мать сказала короткое лающее слово, сжала Вийке раненую ладонь и повела его стынущей вечерней улицей прочь от дома.
Он скоро устал, вторую половину пути бежал почти в беспамятстве, закрыв глаза, ощущая лишь руку матери, тянувшую его.
Пришли на третью базу и остановились возле дома Дё. Она сидела на крыльце в галошах на босу ногу и курила. Мать сказала, что ушла из дому, сказала так, будто Дё должна обрадоваться ее словам. Вийка уже оседал в песок, звуки казались огромными мягкими шарами. Дё подняла его, внесла в дом и уложила на циновку. Мать безвольно шла следом, остановилась, когда Дё открывала дверь ногой, наклонилась, когда та укладывала Вийку.
Дё стала готовить моллюсков.
Мать тоже взяла ракушку, но Дё запретила ей. Мать села за низкий столик и, глядя слепо в спину подруги, трогала чашечки для риса, стальные палочки.
Дё подсела к ней, сняла платок, вытерла им вспотевшее от печного жара лицо и разложила самодельные цветочные карты. Мать жаловалась, снимая слезы со щеки:
«И разве вы не помните, сестра, как в сорок восьмом, когда наши возвращались на Родину, он проиграл в карты все деньги и я не смогла уехать? А в пятьдесят третьем, когда американцы убили дорогого батюшку и братца? Матушка осталась одна, и разве он не выкрал у меня документы, и не получил на меня советский паспорт, чтобы я не уехала и не увезла сына? А теперь у него шашни с нормировщицей, мы ему не нужны… Остались без Родины, матушка меня, предательницу, давно уж прокляла…»
Дё закричала, размахивая в сумерках красным глазком папиросы: «Эй, сестрица, подумай, что говоришь! Разве здесь плохо? Ты вспомни-ка, как с пяти лет спину гнула на чужих дворах? Как японцы по-своему говорить заставляли, как ленты с платья срезали? Как вспомню – ничего не хочу… Наша Родина там, где дети…»
«Там теперь другая власть…»
«Ой, не знаю, не была, не видела…»
Внйка застонал, засыпая, мать склонилась к нему, расстегнула ворот, высвободила неловко поджатую руку. Кулачок распустился, и мать увидела черную и прямую, как натянутая бечевка, царапину. Она сразу же поняла, почему лицо сына было измазано кровью, но ничто не могло поколебать ее в обиде, так велика и непоправима была эта долгая обида.
Мать заплакала молча, она тревожилась о сыне; она легла рядом с ним, баюкая его руку и лаская сердцем.
Вийку разбудил запах моря, его принес Тэн, муж Дё, самый большой человек в поселке. Тэн перегнулся через Вийку, укладывая своего сына, Тэко, которого всегда брал с собой на лов.
Дё мыла рис, а мама топила печь. Вийка встал и подошел к ней. Он обнимал ее за бедро и озирался на Тэна. Тэн засмеялся, сел на циновку, снял сапоги, продолжая смеяться, потянулся к портянкам… руки его замерли, потом поползли назад – Тэн упал на спину, Вийка подумал, что он умер, но через секунду услышал его храп.
Тэн дернулся, вскочил, засмеялся, лег опять, раскинул ноги и уснул.
Мать взяла Вийку на руки и понесла домой. Она шла вдоль косы к Песчаному по грудь в тумане, как в облаках. Туман был таким густым, что она не видела земли и своих ног.
Сын, подрагивая ресницами, спал.
В Песчаном она встала за углом своего дома, подождала, когда муж уйдет на работу, и вбежала в комнату. Она положила сына на кровать, разула и накрыла своим платком.
Через полчаса сын вспотел, мать видела, как росли капельки пота на тонкой, с голубыми тенями вен, коже лба. Она подула ему в лицо, осторожно, чтобы не коснуться дыханием чутких век, и сидела на корточках перед сыном, ровными и бережными выдохами гася жар его сна до тех пор, пока туман за окном не порозовел.
Солнце взошло, и время матери истекло. Она открыла стол, достала трехгранную бутылочку, вылила жидкость в стакан и поднесла ко рту. Сморщилась, резко откинула голову, будто ее ударили в лицо.
Сын спал, но вот он поднял и опустил веки, показал белки, это осталось у него еще с младенчества, и она знала, что он скоро проснется.
Мать налила в медный тазик воды, умылась, выплеснула воду прямо с крыльца, переоделась в белое свадебное корейское платье с длинными лентами на груди. В платье было холодно, и она накинула зеленую кофту.
Вийка открыл глаза, встал на четвереньки и увидел мать в зеленой кофте у окна. Мать надевала ее только по праздникам, после того, как напекала большую чашку печенья.
Вийка вскочил и, смеясь, стал прыгать на кровати.
Мать пила большими рыдающими глотками, выронила стакан, схватилась за занавески, рванула на себя и упала на пол.
Она хватала ртом воздух, и глаза ее, перекошенные, страшные, смотрели на Вийку.
Мать дернулась, ее скрутило резко – она ударилась лбом о колени и сказала бессильно, тихо: «Сыночек…» Вийка слезал с кровати, нащупывал пол ногой.
«О-о-о…» – закричал вдруг кто-то в доме. Вийка шлепнулся, и, подгоняемый воплем, пополз к порогу, скатился с крыльца и в страхе побежал вдоль улицы.
Плача, он бежал до тех пор, пока не забыл о страхе. Он увидел себя в одиночестве, среди высоких собак, вспомнил о матери и побежал назад, чтобы укрыться в ее коленях.
Он вошел в раскрытые двери, ступил на пол, истоптанный людьми. Никогда еще не было так много людей в их доме. Они держали маму за руки и ноги, а отец разжимал ей зубы и лил молоко в рот. Она не хотела молока, она выплевывала его прямо в лицо отцу. Вийка сидел под розой и смотрел. В комнате дул ветер, Вийка дрожал, но ему было интересно, ведь он никогда не видел, как играют взрослые.
Потом маму понесли из комнаты, отец говорил ей: «Выпей молока, ну, выпей…»
И вот что запомнил Вийка: мать вдруг протянула отцу руку.
Став взрослым, Вийка никак не мог понять этого, но вспоминая, он чувствовал себя несчастливым и одновременно… счастливым, плакал и смеялся.
Вийка остался один в доме и был рад этому. В поисках печенья полез под стол, чашка была пуста. Сильно болела голова, он забрался на кровать и закрыл глаза, ожидая маму. В полусне увидел небо, но не темное, с остриями игл, а горящее в глубине, воспаленное, увидел себя в нем, тело свое.
Так началась его первая болезнь, первая из тех, которые он помнил, особенно терзавшая его по ночам температурой и бредом, все ощущения почему-то сосредоточивались в глазах, словно он переселялся в их заплаканные сферы, лишенный возможности управлять своим телом, мучимый слабостью и бессилием, как юноша, впервые осознавший беспредельность мира, или старик, осознавший жизнь как некое течение, увлекающее его к неотвратимым вратам смерти.
Фельдшерица рыбокомбината определила простуду и лечила от воспаления легких. Отец стал суеверным, как становятся суеверными в беде многие слабые люди, верил всем: и фельдшерице, и знахаркам, говорившим, что это покойница, покинув мир путем, неугодным богу и природе, терзает сына своей тоской.
Отец, по их советам, прятал под подушку сына ножи, топор. Эти предметы до самой юности тревожили Вийку каким-то еще одним, тайным, скрытым от всех назначением.
…Вийка отшатнулся от альбома. Все в доме вызывало у него теперь страх.
Он осмотрел комнаты, пристально, напряженно, пытаясь найти и объяснить причину этого страха. Ведь это был его дом. Родной. Как же получилось, что именно родное вызывает в нем страх? Почему самый сильный страх вызывает все связанное с матерью, давшей ему жизнь и жизнь которой он продолжает?
Себя испугался в зеркале… нет, не себя – того, за кого себя принял. Но, узнав, продолжал бояться глаз своих, они следили из зеркала… Ведь это и мамины глаза…
Вийка вновь посмотрел на снимок матери. Лицо ее и глаза пугали больше всего. Пугает живой взгляд умершего человека. Это открытие почему-то обрадовало его.
Она смотрит оттуда… не одна смотрит, ее глазами смотрят и те, кто был до нее, все они и в моих глазах, это и пугает…
Захотелось поскорее выйти из дома, и он вышел, не замечая того, что выходит.
Ему было холодно от таких мыслей, их несомненность, правота подтверждались холодом в крови.
Он засмеялся, услышав свой смех, очнулся и увидел себя на берегу моря.
Страшен был его смех в страхе. «Я не… сойду с ума?» – и эта мысль отозвалась холодом.
«Это теперь страшно, – понял он с неожиданной ясностью, – а до этого мне было стыдно. Не страх вызывал родной дом и мама, а стыд».
– Стыд, стыд, стыд, – сказал, уже вслух Вийка, с ожесточением, машинально раздеваясь. Он вспомнил, как, стыдясь, прятал от одноклассников корейские газеты, шумел, чтобы ребята не услышали в доме корейской речи. Это было нелепо, отвратительно и бессмысленно, ведь друзья знали, что он кореец… И знали, понял он вдруг, что он стыдится этого, иначе зачем было им бросаться в драку на всякого, кто осмеливался дразнить его…
«Я хуже, чем отец. Ему все равно где жить, лишь бы жить хорошо, но он никогда не стыдился себя. Нет ничего хуже, чем устыдиться своего рода. И род наказал меня. Все, кто был до меня, до самого первого человека моего рода, знают обо мне все. И мне стыдно».
Вода была холодной, Вийка почувствовал ступнями скользкую тину галечника. Сделал шаг и погрузился в море по пояс, потом сразу до подбородка.
У самого дна вода была еще холоднее, Вийка передернул плечами, непроизвольно вздохнул. Хотел сделать еще шаг, но не мог нащупать ногой земли – дно круто уходило вниз. Тело качнулось вперед, Вийка инстинктивно заработал руками и восстановил равновесие. Он стоял так долго, не решаясь броситься в глубину. Подумал, что его, мертвого, могут съесть нерпы, и он останется в море навсегда, кровь, плоть его будут вечно скитаться по океану, переходя от одной нерпы к другой. Ему стало жаль себя. Слезы помогли броситься в глубину. Он поплыл вниз, быстро достиг дна и открыл глаза.
В воде было светло, холодно, он увидел солнце, оно качалось, растекалось серебристо-зелеными бликами. Вода выталкивала. Чтобы удержаться у дна, приходилось работать ногами.
Нужно открыть рот и вдохнуть, впустить воду. Он открыл, набрал воды, но вдохнуть не решился. Воздух в легких кончился, пришлось вынырнуть. Он вдохнул и вновь нырнул, осторожно потянул в себя воду.
Перехватило горло, легкие раздирало от сдерживаемого кашля, он сжал губы ладонями и свернулся там, на дне, в клубок, вздрагивая всем телом, и ему стало страшно, что он не сумеет подавить кашель и захлебнется. Из последних сил рванулся, ринулся наверх. Путь этот, показалось ему, был страшно долог.
Вдохнул воздух, сотрясаясь от кашля, устремился к берегу.
Долго лежал на теплом песке, время от времени кашляя резко, со всхлипом, от щекочущей боли в легких разболелась голова, затошнило. Он брел домой и отплевывался.
Дома к нему вернулся стыд, он вспомнил, как передразнивал походку Дё, вспомнил многое другое и вновь был противен сам себе.
Вийка нашел веревку и привязал ее к крюку, который отец вбил по примеру русских, чтобы подвешивать корзину, заменявшую люльку.
Привязывая веревку, Вийка поймал себя на том, что крюк ему страшен.
Долго возился с петлей, не мог сообразить, как ее сделать скользящей, и ни на секунду не забывал о том, что не должен касаться крюка, а почему не должен – не знал.
Соорудив петлю, спрыгнул с табурета и посмотрел на свою работу снизу. Вид крюка с петлей из новой жесткой веревки был жуток. Вийка поскорее вскочил на табурет и, стараясь не видеть и не ощущать петли, так он иногда глотал лекарство, остерегаясь его неприятного вкуса, просунул в нее голову.
Веревка остро и неприятно пахла пенькой. Теперь, когда петля лежала на его плечах, он не чувствовал стыда, как будто уже заслужил прощение.
Его не тошнило, и было как-то уютно стоять на табурете, уколы жесткой веревки были даже приятны, приятно видеть с табурета комнату и окно, и то, что за окном – берег и море.
Все это было прежним, но и другим – ясным, веселым – и вызывало новое странное чувство, как будто кто-то с этим всем прощается, а он наблюдает за ним, и человек этот нравится ему в минуты своего прощания.
Вийка подумал, что этот человек есть он сам, ему захотелось, чтобы кто-нибудь вошел в дом и увидел его на табурете.
Сначала он представил, что вошла Подруга, потом товарищи и, наконец, учительница.
Особенно же ему хотелось прихода Пинезина. Стоя на табурете, Вийка вспоминал его насмешки и не понимал теперь, как можно было не ответить на них. Он почувствовал ненависть к нему.
Нет, нельзя уходить, невозможно, прежде надо освободиться, пойти к нему и сказать… все сказать… А что сказать? Пинезин, наверное, уж и забыл все, еще и удивится, рассердится, и получится смешно… Нет, надо просто плюнуть ему в лицо или ударить…
Вийка машинально ткнул рукой в воображаемое противное маленькое лицо Пинезина.
Вийка совсем забыл, на чем и для чего он стоит. Дернулся за рукой, вспомнил и от неожиданности вздрогнул, как вздрогнул бы, очнувшись на краю крыши.
Табурет встал на две ножки, Вийка вскинулся, потом потянулся инстинктивно к окну, в которое, как ему показалось, должно было отбросить его с табурета.
В то же мгновение табурет сковырнулся, окно подпрыгнуло вверх и сразу же замерло резко, Вийка почувствовал, как его кто-то изо всех сил дернул за голову, будто хотел оторвать, но боли в шее не было, боль была в сердце, он не хотел того, что случилось, нет! – подумалось ему в небывалой, рвущей сердце тоске по жизни, нет! Жить!
Была тишина, и в тишине невесомой теплой влагой объяло его бескрайнее светоносное пространство. Оно тихо вращалось, свивалось, голубело, захватывало и все глубже втягивало в себя, в свою густеющую и от того еще более ощутимую – уже сладостно нежную плоть.
Он услышал голос, неведомо откуда пробившийся, зовущий женский голос. И тотчас же ласковый, увлекающий ввысь смерч распался, Вийка разом ощутил свое тело – как нечто огромное, неподвижное, стынущее, одновременно ощутив, но уже внутри себя, крохотную грустную раковинку свернувшегося пространства, вслед за этим почувствовал чьи-то крепкие, вокруг его рта сомкнутые губы и чужое, с силой проникающее в грудь дыхание.
– Хватит, – сказал кто-то, – он уже сам дышит.
Губы разжались.
Вийка открыл глаза. Близко и жарко подступал кровавый нежный дым, и в нем, прозрачный, чистый, холодно сиял лепесток. Вийка хотел взять, но ладонь прошла сквозь него и ткнулась во что-то горячее, влажное, живое.
– Ай! – легонько вскрикнул и неуверенно засмеялся рядом кто-то знакомый.
Дым стал таять, отступать. То, что было далеко, – стены, облака в окне, Вийка видел отчетливо, а близкое, на расстоянии вытянутой руки, заслоняло сверкание лепестка.
У окна топтался, хрустя стеклом, Пинезин, прилаживал выломанную крестовину рамы. Кто-то сидел рядом с Вийкой, шумно утомленно дыша.
Подошел, приблизил расплывающееся лицо Пинезин, сказал:
– Во дурак, отвечай тут за тебя…
Вийка привстал, чтобы отодвинуться и для чего-то узнать дышавшего рядом человека, но тут же на лоб,_на глаза ему легла горячая рука и прозвучал слабый детский голос Татьяны Васильевны:
– Тихо, тихо…
Вийка откинулся на подушку, даже сквозь ладонь Татьяны Васильевны он продолжал видеть пульсирующий гладкий свет лепестка. И этот лепесток, и та странная пустая тишина, которую он чувствовал в себе, вдруг стали мучительны, они о чем-то напоминали ему – о чем-то ужасном, стыдном, чего он не хотел, не желал помнить.
– Ну, как там? – спросил вдруг Пинезин.
– Где? – удивилась Татьяна Васильевна.
– Там, где он был.
– Не поняла, простите.
Пинезин стал ходить мимо окна. Лепесток делался все прозрачней; все отчетливей проступало лицо Татьяны Васильевны: глаза, губы, тяжелая серая челка.
– А что, земеля, крепко русская женщина целует! Мертвого поднимет! – Пинезин засмеялся.
Он был маленьким, невзрачным. Вийка не хотел видеть его и закрыл глаза. И как только закрыл, вспомнил обнимавший, увлекавший к какому-то необыкновенному счастью свет и голос, чей же был это голос, кто позвал его, вырвал из радостного сна? И вдруг понял: то был не сон, а смерть.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.