Текст книги "Горсть океана"
Автор книги: Владимир Лим
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 15 страниц)
– Геолухи-работяги… – пропел летчик и полез в люк.
Я сунулся за ним, но меня остановила Вика:
– Зря ты… летишь. Она…
Я невольно зажмурился – так больно мне стало от унижения. Вика пригнула мою голову, поцеловала и побежала через летное поле.
– До свидания, Вика! – закричал из люка Игорь Петрович.
Вика обернулась, махнула слабо и вновь побежала, сжимая на бегу горло.
Вертолет долго вздрагивал, ворочая поникшими лопастями; наконец, качнулась, пошла вниз земля, полегла трава на обочине, вынырнули из-за тальников свежие стропила лиственничного домика, открылась река, низкий подмытый берег, мальчишки, жгущие костер у белого, водой обглоданного коряжника; вертолет накренился, и я увидел гороховое поле и идущую по рыжему пыльному руслу дороги голоногую девушку.
Девушка остановилась, подняла волосы со лба и посмотрела вверх.
В Петропавловске Игоря Петровича встретил человек в потертой кожаной куртке. Он с ходу протянул мне руку, коротко представился и тут же надвинулся на Игоря Петровича, стал выговаривать ему за опоздание.
Игорь Петрович весело оправдывался, приговаривая:
– Да я и сама не рада, Генрих!
В конце-концов Генрих махнул рукой и ушел.
– Ничаво, – сказал Игорь Петрович, – вечерним улетим. Генрих такой, договорится…
Мы стали носить ящики к ограде аэропорта.
Генрих и вправду договорился – в полночь мы были уже в Хабаровске. Пока самолет заправлялся, я сидел в зале ожидания на втором этаже и думал о Лене, я видел ее с завораживающей отчетливостью, видел близко глаза во влажных частых ресницах, нежные морщинки на губах, гибкие быстрые пальцы…
В тот субботний вечер Лена была дома – заболела, и, когда я вошел к ней, она спала – на боку, лицом к стене, накрывшись краем желтого, привезенного из дома покрывала.
Вновь и вновь я вхожу в ее комнату, вижу очерченное легкой тканью тело – плавную, восходящую линию приподнятого бедра, упавшую за спину расслабленную руку с доверчиво раскрытой ладонью, осыпанную волосами щеку; Лена поднимает голову, смотрит через плечо, говорит с мягкой детской жалобой: «Дима, я болею…», тянет ко мне руку, и ответно вздрагивает моя рука, но Лены уже нет – передо мной ряды черных глянцевитых сидений, поникшие в тяжком дорожном сне чужие тела.
В Домодедово прилетели в четыре утра. Игорь Петрович уехал в Москву, вернулся часов в одиннадцать в служебном автобусе с изображением земного шара на дверце и надписью «Институт физики земли».
Шофер Костя – по виду мой ровесник – был чем-то недоволен, и, самое удивительное, Игорь Петрович перед ним заискивал.
Пока мы таскали ящики, Костя привел и рассадил в салоне каких-то людей.
У станции метро они расплатились и вышли.
Игорь Петрович перехватил мой взгляд, усмехнулся и сказал по-камчадальски:
– Узо не Камцатка, однако…
Костя сунул деньги под козырек на ветровом стекле, оглянулся, не скрывая удовлетворения, спросил:
– Старичок, а у тебя как с рыбкой?
– Никак, – сказал я.
– Продай! – Костя подмигнул мне в зеркальце.
Я отвернулся и сказал, что не торгую. Мне было тяжело даже смотреть на него.
– Тогда подари! – не отставал Костя.
Я промолчал.
– Джинсы достану – вот такие, – Костя высоко задрал ногу. Автобус слегка вильнул.
– Полегче! – крикнул Игорь Петрович.
– Ну так как? – спросил Костя.
– Никак.
– Ну и дурак, – сказал Костя.
Я схватил его за плечо, но меня тут же оттащил Игорь Петрович.
– Пацаны! – кричал он, – вы что? Разобьемся!
– Ну и пусть, – сказал я ему тихо.
Вокруг все было очень красивое, шумное и чужое.
– Тундра! – крикнул Костя.
– Будет! – резко сказал Игорь Петрович.
Я помог разгрузить машину и хотел уйти, но Игорь Петрович повез меня к себе. Он жил в двух комнатах коммунальной квартиры.
В них было так душно и так тяжко пахло замазкой, еще чем-то горячим, одуряющим, что Игорь Петрович тотчас же с треском отворил окна.
От сквозняка поднялась, заметелилась по паркету, лежавшая слоями пыль.
Пока я мылся и брился в ванной, Игорь Петрович успел прибраться, заварить чай.
Потом в ванную залез он, а я жарил колбасу на кухне.
Игорь Петрович мылся с шумом и пением, старушка, с папиросой в зубах говорившая по телефону в прихожей, прокричала ему в дверь:
– Одичали, милый, одичали!
Игорь Петрович проводил меня до Киевского вокзала, сунул мне в карман ключ от своей квартиры и ушел, но через несколько минут вернулся и спросил, помню ли я дорогу к его дому. Я не помнил, он стал объяснять, потом махнул рукой, дал визитную карточку и велел, если заблужусь, позвонить.
Ехал я в тамбуре, впервые в жизни ехал по железной дороге, и, может быть, поэтому, когда кто-нибудь, переходя из вагона в вагон, открывал двери, оглушительный, знакомый лишь по кино, гул колес бил, казалось, в самое сердце.
Думалось как-то толчками, обрывками. От мысли, что Лена уже совсем близко, что скоро я увижу ее, у меня слабели ноги и мутилось в глазах.
Я хотел ее видеть и в то же время боялся встречи с ней.
Заслоняя придорожные рвы, набегали тревожно, как встречные поезда, картины свидания: она едет с кем-то красивым под руку, и я, не здороваясь, с ненавистью глядя в ее глаза, прохожу мимо, она догоняет меня, плачет; она идет одна – с сумками, на пальце обручальное кольцо, я догоняю, подхватываю сумки, она поднимает глаза, вздрагивает, смотрит жалобно; опять она с кем-то, останавливаю, швыряю в лицо письма…
На какой-то станции, с длинным беленым складом вдоль платформы, объявили, что следующая – Обнинск – город, откуда пришли последние письма Лены, и сразу ощутимо забилось сердце.
Стал смотреть в окно.
Я никогда не видел этого города, этих сосен, этой березовой рощи на краю болота, и никто ничего плохого не говорил мне об этих местах, так откуда же это глухое, неприязненное чувство к ним?
Электричка простояла в Обнинске почти три часа, рабочие, ходившие по соседнему пути, сказали, что на переезде меняют шпалы.
Я долго не решался выйти из вагона – мне почему-то казалось, что Лена здесь, на вокзале.
Обнинск красив – чистый, белый, в березах и соснах; я смотрел на него с болью, как будто это он отнимал у меня Лену.
Я взял рюкзак и пошел вдоль электрички к переходу.
Меня остановила девушка – полная, с круглыми крепкими щеками, она пыталась взобраться на платформу по дощечке.
– Ой! – кричала она, – зеленый дали!
Я присел на корточки и протянул ей руку.
Оказавшись на платформе, девушка обмахнула колени подолом платья и сказала, улыбаясь:
– Вот спасибо!
Электричка вдруг дернулась, девушка так и сиганула в раскрытые двери, чуть было не сбив меня с ног.
Я наклонился за рюкзаком. Девушка высунулась и рванула меня в тамбур. Я не сопротивлялся. Двери с визгом сдвинулись, ударили меня в плечо.
– Ага! – сказала девушка, коротко, с укоризной взглянув на меня.
Мы некоторое время стояли молча, лицом друг к другу, потом она засмеялась.
Я вошел в вагон и увидел Лену.
Я увидел лишь ее голову, волосы, колоколом висевшие над плечами, но чувствовал, что это она.
Лена оглянулась, дернула головой и посмотрела через плечо. Загорелое яркое ее лицо разом покраснело, она отвернулась, но тут же вскочила.
Мне показалось, что сейчас случится что-то необыкновенное, страшное, я замер, глядя в ее спину, на примятые складки легкого голубого платья.
Лена сорвала с крючка сумку и пошла на меня, на ходу запихивая в нее какой-то журнал.
Я невольно посторонился, но она остановилась, дернула подбородком, веля идти вперед.
Мы вышли в тамбур.
Лена закричала:
– Кто тебя звал? Кто тебя просил?
Лена кричала, но я слышал и видел другое – то, как ей стыдно, мучительно от сознания собственной вины, что она не хочет, не может признаться в этом передо мной и потому кричит.
Я ее понимал, понимал с такой удивительной ясностью, как будто обрел способность слышать ее мысли, и на мгновение испытал почти торжествующее, отстраняющее от происходящего, чувство.
Лена, распалившись от крика, стала бессмысленно отталкивать меня сумкой.
Девушка, стоявшая за ее спиной, пошла в вагон. Лена, осознав, что мы не одни в тамбуре, охнула и рывком отодвинулась от меня.
Девушка посмотрела на нее с открытой неприязнью. Лицо Лены исказилось, она хотела что-то сказать, но вдруг, отвернувшись ко мне, заплакала – судорожно, зло давя рыдания.
Я больно почувствовал, как плохо, одиноко ей сейчас; в своем одиночестве она не только не ждала, но и не хотела утешения от меня.
Я стал чужим для нее, сознавать это было так горько, что, когда электричка остановилась, раздвинула с лязгом двери передо мной, я выскочил вон.
Долго бежал – сначала вдоль груды коротких толстых бревен, мимо людей, в широких плоских рукавицах орудовавших ломами, потом по какой-то улице – вдоль черных ветхих заборов, по пустому пространству скошенного луга – пока не поскользнулся на речном откосе и не рухнул в прибрежные, чем-то цепким оплетенные кусты.
Ощутил разом душный запах нагретой травы, услышал стрекот кузнечиков и далекий голос.
Я встал, взбежал на откос и увидел Лену. Она заплутала в станционных, проволокой отделенных от луга огородах, и теперь стояла в увядшей картофельной ботве.
Я сел и стал смотреть на реку, на узкие, выворачивающиеся из омута листья водорослей. Вода была не зеленой и искристо ясной, как у нас, а серой, глинистой и казалась от этого глубокой.
Лена подбежала, дышала надо мной – часто, прерывисто.
Я боялся оглянуться.
– Ты что надумал? – закричала она. – Не смей!
Я ничего не ответил, смотрел на реку.
Лена заплакала и, опустившись на колени, обняла меня со спины, прижалась щекой к моему затылку, проговорила:
– За что ты меня мучаешь? Что я тебе сделала?
От ее нежданной ласки разом стало ясно, тихо на душе, как будто не было ни письма, ни телеграммы, – все приснилось, и теперь я просыпаюсь, Лена рядом – вот влажная ее щека, тесное мягкое кольцо ее рук…
Я целую Лену, целую лицо, захватывая губами прилипшие пряди волос, целую шею, плечи, чувствую, как напрягается и откидывается на мои руки ее тело.
Я целую, а она, то отталкивая, то пригибая к себе мою голову, что-то быстро, горячо шепчет с прежней мукой на побледневшем лице, смысл ее слов доходит до меня, когда легким жалобным вздохом обрывается ее речь и никнут в траву светлые руки:
– Это нельзя, это нельзя, я замужем, замужем…
И все во мне цепенеет, сжимается, слышу какой-то тихий, иссякающий, но не прекращающийся звон, вместе с этим тонким звуком навалившейся тишины уходят, тратятся на что-то мои силы, чувствую, как рождается во мне, надвигается равнодушной глыбой, заслоняя острый блеск реки, тупая тоска.
Лена смотрит на меня, одним сильным движением прижимает к себе мою голову.
Мы идем к станции – мимо огородов, мимо пустых дворов, мимо женщин, жгущих сучья в лесополосе.
Лена говорит и говорит… О том, что я молод и не гожусь в мужья, что она ни в чем передо мной не виновата, что всегда жалела меня и хотела только хорошего, и теперь сама страдает, потому что так хорошо ей ни с кем еще не было.
– И не будет! У тебя характер тяжелый, ты такой ревнивый, странный, мне с тобой так трудно часто было, а я всегда буду помнить тебя и жалеть… Я так сильно чувствую тебя, твое настроение, твою… Я когда о тебе думаю, мне плакать хочется. Я боюсь, если ты меня не простишь, мне счастья не будет…
Мы стояли в самом конце платформы, и мимо нас прыгал по самому краю бетонных плит лягушонок. Он подолгу отдыхал, покачиваясь всем своим жалким голым тельцем.
Я никогда раньше не видел лягушек, только на картинках, и, верно, поэтому мне почудилось в нем что-то человечье, детское, возбуждающее какое-то до болезненности ощутимое сочувствие: я как бы вместе с ним осязал острые грани вылущенной из горячего бетона щебенки, сжимающуюся на солнцепеке, ничем не защищенную кожицу.
С жутким воем, гоня упругую волну горячего воздуха, надвинулся поезд; тяжко грохотали вагоны, прогибались под стальными колесами рельсы.
Я схватил лягушонка и шагнул к Лене, Лена прянула от меня, завизжала:
– Ай! Брось! Сейчас же брось!
Я невольно разжал ладонь, лягушонок кувыркнулся на платформу и тяжело перевалился в кусты.
Лена глянула на мое, должно быть, растерянное лицо и рассмеялась.
В электричке, придвинувшись тесно, Лена стала рассказывать о Сергее, своем муже, военном. Она познакомилась с ним еще студенткой, во время практики, и, пока была на Камчатке, он ждал, ездил из Обнинска, где служил, к ее родителям в Калугу, и так приручил их, что они ни о ком другом и слышать не хотели.
Лена прогнала его в первый же вечер после возвращения, он послушно ушел, но вернулся и заявил при всех – родителях, гостях, что жить без нее не может. А все, что у них было до Камчатки, – это два вальса на городской танцплощадке.
Он приезжал каждый вечер, Лена убегала к соседке-однокласснице, а Сережа ждал ее – колол дрова, возился с отцом в саду, а один раз к приходу Лены приготовил настоящий плов…
Своим рассказом Лена хотела показать, что мужа не любит и страдает от этого, но говорила она с таким возбуждением, что я видел и чувствовал другое: она увлечена новой, семейной своей жизнью, ей нравится быть хозяйкой, нравится помыкать мужем.
Я перестал слушать Лену, только смотрел на ее оживленное мелькающим из-за лесополосы светом лицо и думал, что Сергей, добившись ее руки, доберется и до ее сердца.
Лена замолчала, задумалась, время от времени крепко, успокаивающе прижимая к себе мой локоть; возле самой Калуги быстро и твердо сказала:
– Сегодня будет наш день, но завтра ты уедешь.
Она оставила меня на вокзале и, ласково тронув ладонью мою щеку, ушла за палаткой и одеялами – дом ее был недалеко.
Я присел на деревянную широкую скамью, но тотчас же встал и принялся ходить: у меня внутри все дрожало, горело лицо – никогда я еще так не ждал Лены – с удушающей, подавляющей все силой, желал ее ласк, ее тела…
Я ходил и бессмысленно повторял:
– Пусть, пусть, пусть…
Лены все не было, и я побежал навстречу – через площадь, сквер, потом вдоль дороги под уродливо остриженными широколиственными тополями, – пока не оказался на перекрестке. Улицы, выходившие на него, были безлюдны, я прислонился спиной к толстому короткому тополиному стволу, но тут же подумал, что Лена могла вернуться на троллейбусе.
Ну конечно же на троллейбусе – ведь она с вещами!
Я ринулся назад.
На крыльце вокзала, где мы договорились встретиться, ее не было. И хотя люди непрерывно входили и выходили из высокого с тяжеловесными дубовыми дверями подъезда, это просторное, с частыми каменными ступеньками крыльцо показалось опустевшим.
Какой-то вспотевший человек с пустым рюкзаком на плече больно схватил меня за локоть и что-то кричал.
Я вырвался, человек глянул на меня злобно и вцепился в другого, и только тут до моего сознания дошло, что он спрашивает, где касса.
А может, она пришла и берет билеты?
Я вбежал в подъезд, стараясь почему-то отстать от того человека.
Возле кассы Лены не было.
Что-то случилось… не пустили родители, приехал неожиданно муж?
Я отчетливо увидел, как она мечется по комнате, трясет оконную раму, бьется о дверь… и не заметил, как оказался на привокзальной площади.
В стороне от троллейбусной остановки в узорчатой тени сквера стояла Лена и смотрела на меня. Я подошел к ней, она вдруг отвернулась, и тут я обнаружил, что Лена разговаривает с какой-то девушкой. Меж ними лежал круглобокий тугой рюкзак.
Девушка вопросительно глянула на меня, приветливо подняв широкие брови, вслед за ней коротко посмотрела и Лена.
Я развернулся и пошел к вокзалу.
Меня поразило, ударило притворное удивление, с которым Лена глянула мне в глаза. Она хотела скрыть от подруги наше знакомство, и это было оскорбительно.
Только теперь я осознал, что Лена предала меня.
Я прошел через вокзал на перрон и поднялся в электричку, но, как только загремело, зазвенело под полом и раздался в динамиках женский, предупреждающий об отправлении голос, ринулся из вагона.
Я не мог, не в силах был вот так разом и навсегда разлучить себя с Леной.
Она стояла на ступеньках, смотрела в дверь, сердито нетерпеливо щурилась.
Я втиснулся между подоконником и стальным шкафом автоматической камеры хранения.
Лена вошла в зал, быстро нервно огляделась и, слегка приседая под тяжестью рюкзака, направилась к выходу на перрон.
В тонком, подвернутом до колен трико, в тесной мужской рубашке и с откинутой на сторону рукой она казалась девчонкой. Каждое мельчайшее движение ее скованного ношей тела отзывалось во мне тяжким, перехватывающим дыхание волнением, каким-то образом я ощущал упругий ход ее нежных мышц, скольжение легкой ткани по теплой коже…
Она долго сидела в сквере, временами вскакивая с рюкзака и вглядываясь в толпу.
Зажглись холодные уличные фонари, от этого разом потемнело: засинел воздух, легли на стороны тени.
Лена поднялась и пошла вдоль улицы.
Я выбежал из вокзала и, укрываясь за деревьями, приблизился к ней.
Лена несла рюкзак перед собой, обняв обеими руками. Рюкзак выскальзывал, Лена то и дело перехватывала его. Перед перекрестком она остановилась, бросила свою ношу в пыль, долго сосредоточенно на нее смотрела и вдруг заплакала – вздрагивая и тихо поскуливая.
На перекресток с противоположной стороны вышли люди, Лена торопливо подняла рюкзак, продела руки в лямки и засеменила вниз по редко освещенной, сельского вида улице.
Во дворах гремели цепью и взлаивали собаки, пахло яблоками – они мелькали в черных, сквозящих над заборами кронах.
Кончился асфальт, под ногами громко защелкала щебенка, и я отстал.
Где-то близко свистнула электричка, загудели вагоны, донесся свистящий голос вокзальной дикторши.
Лена вдруг исчезла.
Я приник к забору – в первое мгновение мне показалось, что она заметила меня и затаилась, но тут же услышал глухой стук калитки, Лена возникла на крыльце и вошла в дом.
Я ждал, когда засветятся окна, но зажглась только тусклая слепая лампочка над входом; из сада, роняя тень на крыльцо, полетели на нее тяжелые бабочки.
Я остро больно чувствовал Лену, ясно представлял ее, сидящую в пустом глухом доме, и мне казалось, что и она так же чувствует и видит меня.
Не знаю, сколько прошло времени, но очнулся оттого, что у меня спросили:
– Ты чего?
Передо мной стояла маленькая полная женщина с широким блестящим гребнем в густых, тщательно расчесанных желтых волосах, позади нее такого же роста мужчина в соломенной шляпе. Оба, чем-то друг на друга похожие, смотрели с одинаковой робкой приветливостью. В их распаренных, после бани должно быть, лицах было что-то мягкое, утешающее – у меня вдруг перехватило горло, я отвернулся и отошел в глубь улицы за разросшиеся кусты с мелкими мягкими листьями.
– Или ждет кого? – сказала женщина.
– Ладно тебе, пошли, – добродушно ответил мужчина.
Женщина еще что-то сказала, и они свернули к лениному дому.
Вспыхнули окна.
В доме громыхнуло, дверь резко отворилась, и на улицу выбежала Лена.
– Дмитрий! – позвала она вполголоса, – Дмитрий!
Я присел за кустами.
– Дима! – вновь позвала Лена, вглядываясь в темноту, – ты здесь, я знаю! Телеграмма пришла, мама твоя заболела…
Она прошла мимо, все повторяя о телеграмме, потом вернулась, приблизилась к самой кромке кустов и оказалась на расстоянии вытянутой руки от меня. Я невольно затаил дыхание.
– Дима, милый, прости, – сказала она тихо, – прости, если мо… – голос ее прервался, – мне так плохо, – сдавленно проговорила она и, пригнувшись низко, заплакала.
С крыльца спустился отец Лены, пошел к калинке, неся у рта малиновый огонек папиросы.
Лена вздрогнула, стала что-то делать с лицом.
– Ленка! – крикнул отец.
– Сейчас! – отозвалась она ясным, ровным голосом и пошла к дому.
Я вернулся в Москву первой электричкой, в аэропорту взял билет на дневной рейс.
До отлета было еще несколько часов, и я позвонил Игорю Петровичу. Он очень удивился, стал уговаривать сдать билет, пожить в Москве.
Я ответил, что срочно должен вернуться. Игорь Петрович велел подождать его на стоянке такси.
Приехал он быстро. Мы побродили по залам аэропорта, набрали газет в дорогу, пообедали и отправились в ближний лес.
Игорь Петрович молчал, и я заметил, к своему удивлению, что он как будто смущен, хочет что-то сказать и не решается.
Я вспомнил о ключе и отдал его ему.
С опушки рощи хорошо видна была взлетная полоса, черная от самолетных шин, слепящая стеклянная глыба аэропорта.
Мы сели в траву, прислонившись спиной к поваленной березе.
Игорь Петрович закурил и стал щелкать зажигалкой. Вспыхивало и гасло газовое пламя. Я попросил показать зажигалку. Игорь Петрович уронил ее в мою ладонь и так решительно и серьезно сказал: «Дарю!», что я не посмел отказаться.
Зажигалка была совсем крохотной, с золотистой коронкой на плоском зеркальном боку.
– Хочу сказать тебе одну грустную вещь, – быстро, неловко проговорил Игорь Петрович, – понимаешь, этим надо переболеть, как корью или скарлатиной. Переболеешь – мужик будешь. Ты вот думаешь – все кончено, я так в свое время думал и говорю тебе, что с этого все только начинается.
Я не знаю, откуда Игорь Петрович узнал, но не удивился, и мне не было неловко.
– А если я не хочу? – спросил я.
– Что не хочешь? – взгляд у него стал каким-то напряженным.
– Чтобы что-то начиналось…
– Значит, я в тебе ошибся, значит, ты не мужик, а медуза, – резко, грубо сказал Игорь Петрович.
Я не обиделся, он ведь хотел мне помочь.
– Почему – медуза?
– Потому что она только жрет и размножается и ничего больше не хочет, – Игорь Петрович вдруг улыбнулся.
Объявили регистрацию на Петропавловск-Камчатский.
– Ты беги, – сказал Игорь Петрович, – я тут останусь. Не люблю прощаться.
Я побежал вдоль опушки и оглядывался до тех пор, пока Игорь Петрович не исчез за деревьями.
Я отдал в чьи-то ухоженные ловкие руки свой смятый билет, и меня выпустили в гулкую галерею. Через стеклянные стены за бетонным полем завиднелась березовая роща, в ясной тихой глубине ее под тонкими веревочками ветвей по-прежнему сидел в траве человек. Я подумал, что расстаюсь с ним навсегда, и мне стало больно и грустно смотреть на него.
Летел несколько дней – из-за непогоды подолгу сидели в Иркутске и Хабаровске.
Всюду – в привокзальных скверах, буфетах, в залах ожидания – люди заговаривали со мной. И я не избегал их, в разговорах с ними забывался, слушал и отвечал без прежней робости, чувствовал острый, болезненный интерес к чужой жизни. В улыбчивых лицах попутчиков невольно искал следы прежних страданий.
В Петропавловске было утро, солнце, но уже чувствовалась осень, близость холодной океанской воды. Рейсы на побережье откладывались один за другим, говорили, что над перевалом туман.
Весь день я просидел в зале аэропорта рядом с дремавшим чернобородым парнем. Время от времени он вскакивал со скамьи и, не обращая ни на кого внимания, приседал раз двадцать, возвращался на свое место, устраивался локтем на черную кожаную сумку, вытягивал далеко длинные ноги в туристических ботинках и снова дремал.
В углу под кустом чайной розы хлопали заигранными картами по чемодану четыре мужика. Затрещал под потолком телевизор, я, наконец, уснул.
Во сне увидел проселок, огибающий березовую рощу, и бегущих ко мне женщин в длинных простых юбках.
Женщины вошли в дом и стали молча, кругами ходить по комнатам. Одна из них – высокая рукастая старуха – закричала:
– Где Ленка?
Я ответил, что Лена замужем и живет в Обнинске.
– А это кто? А это кто? – грозно наседала старуха, заглядывая за мою спину.
Я обернулся и увидел спавшую на забранной постели Лену. Женщины тотчас же обступили ее, повели, сонную, из дома.
Лена смотрела на меня, с печальной укоризной кивала, на щеке у нее был длинный глубокий рубец от подушки, а волосы примяты.
– Я не знал! Я не знал! – закричал я старухе.
Проснувшись, я подумал, что Лена пришла ко мне навсегда, а я не увидел, и вместо того, чтобы отнять ее, удержать, стал оправдываться перед чужой старухой. Подумал с такой тоской, как будто все это произошло на самом деле.
Я вспомнил железную дорогу, в полосы смазанные рвы, мелькающие долгоствольные сосны, луг, вспомнил и увидел разом весь тот охваченный солнечным жаром день…
Нет, Лена не предала меня, потому что не любила – жалела, всегда жалела и понимала – с первой до последней нашей встречи.
За что ей любить меня? Кто я такой? Что умею? Что знаю, и чего хочу в этой жизни? Всегда думал только о себе, своей любви, своих страданиях…
Так за что же ты ненавидишь ее, спрашивал я себя, и все же ненавидел, как ненавидят больные свое причиняющее страдания тело.
В чужом пригородном аэропорту, в дорожном одиночестве, я осознал, насколько жесток и несправедлив был с Викой, единственной девушкой, полюбившей мою неродящую землю.
Я закрывал глаза и жаждал сна, как освобождения, но приходило тягостное, душевное забытье, вновь переживал Новогоднюю ночь, в которую Лена назвала меня чужим именем, видел себя на улицах Калуги, с притворным равнодушием шел мимо Лены…
Из горестного оцепенения меня выводили крики детей, истошный свист больших самолетов; открывая глаза, встречал добродушный взгляд соседа.
Ночью, чтобы как-то обмануть себя, принялся писать письмо Лене.
В сущности, я не писал, а говорил с ней обо всем, что у нас было, о том, что видел и передумал. И чем подробнее и откровеннее рассказывал, тем легче и свободнее становилось на душе, смягчалась боль, отступало тоскливое сознание одиночества, кончил тем, что оправдал ее и обвинил во всем себя, с трудом удерживаясь от сладостно-горьких и благодарных слез…
Впихнув тетрадь в рюкзак, я обнаружил, что несколько часов, которые я писал, прошли так же мгновенно и беспамятно, как если бы я спал.
Явились уборщицы, стали возить мокрыми тряпками по каменному полу, от их окриков, грома ведер и сквозняка пробудились спящие креслах люди.
Я вышел на улицу и стал возле чернобородого парня, соседа по скамье. Зевая и крепко звучно потягиваясь, он смотрел на освещенные холодной зарей вулканы.
Парень обернулся, погрузил пальцы в бороду, поскреб и спросил весело:
– Ты что всю ночь писал, стихи? Роман?
– Да вроде этого, – сказал я ему в тон.
– Про любовь?
– Почему про любовь? – смутился я от неожиданности.
– Так! – засмеялся бородач.
Он отвернул кран на торчавшей прямо из асфальта трубе и стал умываться одной рукой.
Я смотрел.
– Давай? – пригласил он.
Я сунул голову под холодную струю.
– Ого! – одобрил бородач.
Открылся буфет, и я занял очередь.
Продавщица, усталая нервная блондинка, ловко опрокидывала бутылки и из кружек толчками поднималась густая шуршащая пена. Блондинка смотрела поверх очереди, выглядывала кого-то на стоянке такси, швыряла мокрую мелочь на прилавок и грубо обрывала заигрывания мужиков.
– Ну! Быстренько! – крикнула она мне, катнув ко мне кружку.
– Мне не пиво… – замешкался я.
– Ну! Чего?
– Мне… – я оглядел пустую витрину, – что у вас есть?
– Слепой? – буфетчица раздраженно ткнула мокрыми пальцами за спину, на полки.
– Соображай быстрей! – заворчал за мной мужчина с канистрой.
– Ну! – сказала ему буфетчица.
– Пива! – обрадовался он и сунул в окошечко канистру.
– Эй, красавица! – подал голос бородач, протянул руку и постучал в стекло металлическим рублем.
Буфетчица даже не посмотрела на него.
Я выбрал бутерброды с колбасой и яблоки, сказал буфетчице, но она сделала вид, что не слышит. Меня поразило и оскорбило ее стремление унизить меня, совершенно незнакомого ей человека, я закричал:
– Слышите, вы, колбасу и яблоки!
Блондинка только повела плечами.
– Ну! – вновь крикнул я и ударил кулаком по прилавку.
– Сопляк! – взвилась вдруг блондинка, быстро просунула руку в окошечко и дернула меня за волосы.
Все, даже бородач, засмеялись.
Я шагнул из очереди, сел в кресло в зале ожидания, накрыв лицо курткой, чтобы никто не видел прикушенных губ и быстрых моих слез.
Почему-то особенно обидно было то, что и бородач смеялся.
Кто-то сел рядом и толкнул в плечо. Я выглянул из-под куртки. Это был бородач. Он улыбнулся, вывалил на мои колени свертки и сказал:
– Тебе.
– Не надо, – сказал я.
– Ты это брось! – парень взял яблоко и стал сердито жевать.
И тут я заметил, что левая ладонь у него искалечена – вместо пальцев – культи.
– По дурости обморозил, – сказал он и убрал руку в карман.
Я смутился и тоже взял яблоко.
– Ты откуда? – бородач потрепал слегка мое колено.
– Из Песчаного.
– А что, разве рыбокомбинат не закрыли? – удивился он. – Ведь когда еще хотели закрыть!
Я и прежде слышал, что производство в Песчаном будет сворачиваться, одни говорили об этом с радостью, другие – с горечью, меня разговоры о судьбе Песчаного тогда не трогали. И только теперь я впервые подумал, что судьба комбината, судьба Песчаного – это и моя судьба.
– Если закроют, выселят всех? Так? – сказал я.
– Выселят – сильно сказано. Переселят в другие поселки.
– А если я не хочу?
– Слушай, не смотри ты на меня так, я, что ли, закрываю? – парень засмеялся. – Девушка у тебя там?
Я промолчал.
– Между прочим, как бывший рыбак, доложу, что один БМРТ два твоих Песчаных заменит, – бородач вскочил и принялся приседать.
Я для чего-то считал приседания, во мне пробуждалось какое-то жгучее чувство: я думал о Песчаном как о жалком, бессловесном дорогом существе, которое у меня хотят отнять. Что-то похожее испытывал во сне, когда старуха уводила Лену, но только теперь ощущал в себе упрямую злую силу. Не хочу, чтобы чужие, не знающие меня, моей жизни, люди распоряжались моей судьбой.
В райцентре я был в то же утро, но в Песчаный вошел только поздним вечером, когда стемнело. Долго стоял в сенях, не решаясь войти, у меня было такое чувство, словно я много лет не переступал порог родного дома.
Дверь вдруг отворилась, я увидел Вику и тотчас же услышал из-за спины слабый голос матери:
– Дима, что же ты стоишь, я тебя по шагам узнала…
Вика, низко опустив лицо, выбежала на улицу.
– Дима, – вновь позвала мама, – ты прочитал письмо Лены?
– Мам, я привез тебе яблоки, – быстро, боясь взглянуть на нее, сказал я и стал торопливо развязывать рюкзак.
Мама откинулась на подушку, сжимая ворот халата, сказала:
– Дима, сыночек, для кого же я живу? У меня нет никого на белом свете…
У меня больно сжалось сердце – так одинока и несчастна была эта старая женщина – моя мать.
Ночью, под ровный гул моря и беспокойное дыхание матери, я писал стихи.
Далеко, в самом конце поселка, ходили двое, я слышал треск песка под их ногами, игривые вскрики.
«Так хочется леса, писал я, и от волнения холодели пальцы, мне так хочется леса, солнечного летнего леса. Так хочется смеха, мне так хочется смеха, солнечного твоего смеха. Так хочется плакать, мне так хочется плакать. Без теплого смеха, без звонкого леса, вслед ушедшему детству…»
До самого рассвета лежал с открытыми глазами. Проснулась и встала мать. Скоро повеяло печным теплом, послышались частые шлепки тяжелого теста и легкий ответный перезвон посуды в столе.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.