Текст книги "Горсть океана"
Автор книги: Владимир Лим
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 15 страниц)
– Боязно? – спросил весело человек.
– Не-ет, – сказал мальчик, но человек все же подождал его и взял за руку. Ладонь у него была большая, твердая и мягко вяжуще пахла легкой гарью и машинным маслом.
Мальчику стало хорошо, он зашагал вольно, весело взглядывая и на идущего рядом большого спокойного человека, и за звенящие тонкие перила.
Они все поднимались и поднимались, и, когда мальчику стало казаться, что теплоход давно уже закончился и они идут неизвестно где, человек вдруг остановился, отворил дверь, махнул рукой в коридор и сказал своим густым радующим голосом:
– Так и чеши – прямо и наверх.
Мальчик с сожалением вынул руку из его ладони и побежал.
Дверь сзади затворилась, гул оборвался, и сразу стала слышна музыка, голоса.
Мальчик почувствовал лицом и особенно нагретой ладонью встречный ток холодного сырого воздуха, поднялся по трапу и оказался на палубе.
Открылся океан.
Мальчик услышал совсем рядом, над головой, знакомый давящий голос Виталия Семеновича. Он и Наташа стояли за соломенными креслами у самого трапа.
– Конечно займусь, это, извините, долг… Только ты подумай, зачем он тебе? Он же неудачник, лентяй, каких свет… – Виталий Семенович поймал руку Наташи и потянул к себе.
– Что это вы? – засмеялась Наташа.
– Он не ценит тебя, ты удивительная, я тебе дам все, – Виталий Семенович придвинулся, прижал Наташу к перилам.
– Ну-ну! – сказала она.
Виталий Семенович, шумно дыша, потянулся к ней губами.
Наташа уперлась ему в грудь, вывернулась, шарахнулась к трапу и, увидев мальчика, охнула.
Мальчик потянулся к ней, но Наташа подхватила подол платья и пробежала мимо, гневно перестукивая каблуками, Она бежала все быстрее и быстрее – от него бежала, больно ощутил он. Ему стало страшно, как если бы остался один на огромном мертвом без людей корабле, охваченном железным гулом взбесившейся машины.
В каюте стоял тяжелый запах вина – памятный горький запах мамы.
Дядя Митя неподвижно, бревном, лежал на диване.
Наташа открывала иллюминатор.
Мальчик забрался на верхнюю койку, задвинул шторы и вдруг услышал плач.
Наташа сидела на диване, уткнувшись лицом в колени. Плечи ее вздрагивали.
Мальчик стал рядом, долго не решался утешить ее, потом сказал:
– Не плачь, я тебя люблю.
Наташа помотала головой и заплакала в голос.
И мальчик тоже заплакал. Сначала – неизвестно почему, потом подумал о бабушке Вере, папиной маме, у которой живёт белый драчливый петух, он не хотел ехать к ней на материк, он любил море, морских рыб и боялся петуха, его клюва, его круглых злых немигающих глаз. Он любил бабушку Нину, но у нее нет здоровья; он вспомнил, как она стояла на пирсе, может быть, она и сейчас стоит там же, протянув руку, и, хотя он знал, что она ушла, продолжал думать, что она стоит, и заплакал уже от жалости к ней.
Они плакали долго, потом мальчик устал и замолчал.
Наташа обняла его и, икая, сказала:
– Т-ты-и чего ревел?
– Бабушку Нину жалко, – признался мальчик.
Наташа тихо засмеялась, и мальчик почувствовал лицом ее влажное дыхание.
Теплоход остановился, дрогнул, загремели дробно якорные цепи.
– Бухта Русская, – слабо донесся из иллюминатора сонный женский голос.
Наташа подняла голову дяди Мити к себе на колени, запустила пальцы в его волосы и попросила:
– Димыч, не спи, не спи…
Мальчик забрался на стол и выглянул в иллюминатор.
Он увидел тяжелую блескучую черную воду, мутную набегающую кромку тумана, стеной нависший черный берег, над ним, у самой черты остекленевшего неба, – лучистые огни.
А под берегом, знал мальчик, в широких листьях морской капусты, стоят, мягко шевеля плавниками, твердощекие окуни, жмутся ко дну рыжие мирные лини и, может быть, крадется к ним из ледяной мглистой глубины черная акула.
Человек с побережья
Ваш брат говорил мне, что тот, кто теряет связи с своею землей, тот теряет и богов своих, то есть все свои цели.
«Бесы», Ф. М. Достоевский
Гибель Ильи Загорского поразила Ломова. Виделись они дважды, оба раза непродолжительно, но впечатление Илья оставил тягостное, долгое: было в нем, в его любви к Ольге что-то несоразмерное, нелепое, как и сама его смерть.
В свое время Ольга, тогда невеста Андрея Константиновича Ломова, училась в Ленинграде, на третьем году разлуки она написала: есть тут один аспирант, влюбился, пишет ей письма, посылает по почте, хотя живут они в одном общежитии.
Ломова это встревожило, он взял отпуск за год, приехал в Ленинград и расписался с Олей.
Из загса они поехали в гостиницу. У подъезда, в стороне от крыльца, под дождем и увидел Ломов тогда Илью – низенького молодого человека с мелкими напряженными чертами.
Вышли из машины, Илья сдернул с головы отяжелевшую от влаги замшевую кепочку и, держа далеко перед собой букет алых цветов, подошел к Оле. Она ткнулась губами куда-то в его мокрое несчастное лицо, и он, дернувшись, тотчас же ушел.
Ночью из-за разницы во времени – Андрей прилетел с Камчатки – долго не мог уснуть, читал, заслонив собой настольную лампу, время от времени подходил к окну и видел, как Илья, почти не различимый во тьме за светлыми струями дождя, тенью отрывался от стены и придвигал серое пятно лица.
Во второй раз они встретились через десять лет в доме Андрея Константиновича. Выглядел Загорский довольно внушительно: дорогой кожаный пиджак с серым мазком сигаретного пепла на черно-глянцевом лацкане, туфли со щеголеватой скобой на узких носках, изрядная лысина, облагораживающая его остренькое личико. И вот что удивило: он оказался на полголовы ниже Оли. Трудно понять мужика, способного ухаживать за женщиной, которая смотрит на него сверху вниз.
Держался он уверенно, с насмешливой утонченной вежливостью, правда, говорил неприятно, хотя и умно – то капризно, как бы с неохотой, то быстро, возбужденно и зло.
– Видишь ли, Ольга, – сказал он, как только Ломов сел к столику, – провинциальность – понятие не географическое, а духовное. Можно жить на Камчатке, на краю света, и оставаться истинно интеллигентным человеком, а можно жить на Невском и…
– Ага, все-таки – оставаться, – осторожно подловила его Оля.
Илья, не отвечая, с ласковым удивлением смотрел на нее.
– Значит интеллигентными становятся в столицах, – объяснил за Ольгу Андрей Константинович, – а здесь стать таковым нельзя, здесь им можно оставаться?
Илья, не отвечая, по-прежнему с улыбкой смотрел на Олю и лишь неопределенно пожал плечами в ответ Ломову.
– И что такое – интеллигенция? – спросил Андрей Константинович.
Илья вдруг кивнул, размашисто опустил окурок в пепельницу и с лекторским пафосом ответил:
– В высшем смысле – ум народа. То лучшее в народе, что призвано осознавать жизнь народную, направление ее, смысл её, да! Вы правы, – соглашался он с Андреем Константиновичем в том, чего тот вовсе не утверждал, – какие мы все интеллигенты? В лучшем случае… члены общества книголюбов, да? – он неприятно хихикнул. – Нас обуревают не страсти жизни народной, а сознание собственной пустоты и стремление всячески эту пустоту заполнить! – Илья оживленно огляделся и, наконец, заметил смущение Оли.
Откуда ему было знать, что Оля – активистка общества книголюбов! Ее стараниями коллеги по институту, студенты были знакомы со всеми знаменитостями, посещавшими Камчатку в последнюю пятилетку, ее стараниями пополнялась домашняя, занимавшая две стены, библиотека.
– Что же плохого в обществе книголюбов? – тревожно краснея, спросила Оля.
– Ничего! Ровным счетом ничего! – заерзал он вдруг, перегибаясь через низкий столик и ловя ее руку.
– Странно и нехорошо, не так ты говоришь, Илюша, – сказала Оля, с грустным недоумением глядя на его затылок, поросший светлым младенческим пушком.
Оля ушла на кухню, прикрыв за собой дверь; через мутное рифленое стекло было видно, как она стояла у окна.
Андрей Константинович обернулся к Илье, и его поразило выражение откровенного, ничем не прикрытого несчастья, которое он застал на его лице.
Илья спохватился, поджал вывернутые по-детски влажные яркие губы, шумно закурил и спросил:
– Вы коммунист?
Ломов от неожиданности едва не выпустил изо рта приторный финский ликер, вскочил, давясь. Следом за ним вскочил Илья, схватил за локоть, придвинулся близко, заглядывая снизу в его лицо, быстро заговорил:
– Я тут в местной газете статью посмотрел. О начальнике треста, распорядился брус перевозить самолетами, хотя можно было тракторами; оказывается, ему чем дороже, тем лучше, ведь работа треста оценивается по сумме затрат… Ладно, такова селяви, как говорил один знакомый, неправильно оцениваем, но совесть у этого начальника треста есть? А наверняка интеллигентным человеком себя считает! Теперь совершенствуем хозяйственный, так сказать, механизм, а почему? Да потому, что подлость человеческую не учитывали!
Илья с неожиданным задевающим ожесточением посмотрел на Ломова, крепко, до боли, сжимая его локоть.
Андрей Константинович чуть было не оттолкнул Илью, но сдержался и в шутку предложил померяться силой в руках. Тот с долгим изумлением смотрел на него, потом сказал:
– Вы непобедимы. Да, непобедимы, – повторил он и, втянув голову в плечи, прошел в прихожую, быстро приладил на голове берет, с механической ловкостью выдвинул руку для прощального пожатия и с каким-то вежливым, тоже как бы механическим, дружелюбием сказал:
– Рад был с вами познакомиться.
Ломов засмеялся. Илья невнимательно, с какой-то посторонней, не к Андрею Константиновичу относящейся грустной мыслью посмотрел на него и отвернулся к двери.
Вот так, глядя в дверь, он стоял, наверное, с полминуты, потом, не оборачиваясь, тихо, но с грубой требовательностью сказал:
– Я хотел бы попрощаться с Ольгой.
Ломов окликнул жену, но та не отозвалась, тогда он вошел к ней и сказал, что Илья хочет попрощаться.
– Ну, так пусть прощается! – сказала Оля насмешливо.
Ломов подтолкнул ее легонько к двери.
Оля пробыла в прихожей недолго, вернулась с такой откровенной досадой на красивом, округлившемся от беременности лице, что Андрею Константиновичу стало тогда неловко – то ли за себя, то ли за нее, он вспомнил, как две пятилетки назад сырой ленинградской ночью Илья стоял под окнами гостиницы, вспомнил и то счастье обладания красивой юной женщиной, с щемящей торопливой доверчивостью целовавшей его в казенной комнате… Ломов испытал в то мгновение странное чувство почти родственной близости к Илье, какую-то смесь удивления и благодарности – неизвестно за что.
Ломов нагнал его у подъезда; висела, клубилась мягко мелкая водяная пыль, от этой сеющей седой влаги сразу же намокло лицо, руки.
– Зря вы беспокоитесь, – сказал Илья, – я прекрасно ориентируюсь.
И все-таки он был неприятен, особенно своей манерой выражаться с задевающей многозначительностью.
Молча дошли до остановки и так же молча, поглядывая на целовавшуюся в тени парочку, ждали автобус. Подвернулось такси. Садясь в машину, Илья вдруг сказал:
– А начальник треста, возможно, и не такой уж и подлец, как говорится, житие определяет сознание. Хороший семьянин, приветливый гостеприимный хозяин, да?
Ломов не сразу понял, о ком он говорит, а когда понял, то и отвечать было некому – машина тронулась, Илья, поворотившись, смотрел – неясно, серым быстро удаляющимся пятном мелькало под уличными фонарями его лицо.
На следующий день Оля позвонила Ломову в управление и попросила устроить Илью на лето к Максиму Коняеву, на ставные невода.
Коняев, председатель песчанкинского рыболовецкого колхоза, был ее одноклассником, и Оля вполне могла сама его попросить. Ломов сказал ей об этом.
Она помолчала, в трубке слышен был резкий долгий звонок – то ли с лекции, то ли на лекцию, потом сказала:
– Неужели ты не понимаешь, что мне просить его об этом, – она повторила, – об этом – неловко?
– Что ж тут неловкого? – удивился Андрей Константинович.
– Он может неправильно меня понять.
Ломов сообразил, что Оля опасается за свою репутацию, и решил подразнить жену.
– Что понять?
Оля тотчас же раскусила его, фыркнула, бросила трубку.
В тот же вечер Ломов переговорил с Коняевым об Илье.
И вот, через два месяца, в пять часов утра звонит Коняев и сообщает: доцент утонул, запутавшись в неводе.
Не сразу Ломов понял, о ком говорит Максим. Да, с той ленинградской ночи прошло больше десяти лет – вполне достаточно, чтобы аспирант стал доцентом.
– Как же так! – поразился Андрей Константинович нелепому трагизму известия; невольно посмотрел в дверь спальни, хотя жена была в больнице.
Коняев стал говорить что-то невнятное по смыслу, но отчетливо виноватое по тону.
– Ну, что же ты, Максим? – сказал Ломов, размышляя, как все это передать Оле.
Коняев вдруг обиделся. Их разъединили.
Оле Ломов ничего не сказал, осторожно расспросил об Илье; Илья рос без родителей, у тетки, одинокой, вечно занятой общественными делами учительницы, на Камчатку приехал по договору, будет читать в институте историю. Рассказывая это, Оля вдруг смутилась, посмотрела искоса, показав на мгновение крутые белки глаз.
«Не будет читать», – чуть было не сказал Ломов.
Оля что-то уловила, но не спросила, хотя всегда чувствует и не любит, когда он что-то не договаривает.
В последнее время с ней что-то происходило, она все более становилась похожей на ту обидчивую, молчаливую девчонку с робкими, как бы готовыми наполниться слезами глазами, которой была когда-то. Сначала это умиляло Андрея Константиновича, но потом стало тревожить. Все же он привык к другой – спокойной, целеустремленной и решительной в поступках Оле.
Год назад Ломов неожиданно для себя и своих сослуживцев из руководителя отдела шагнул сразу же в начальники управления. Это произошло помимо его желания, и он чувствовал себя в новом положении не совсем уверенно. Оля-девочка своей мнительностью, обострившейся чувствительностью, неумением обходиться одной поддерживала то тревожное напряжение, от которого прежде он освобождался, едва переступив порог квартиры.
Ломов сказал, что улетает на Побережье, Оля кивнула, но по глазам, по тому, как рассеянно и потерянно она вдруг принялась оправлять на себе больничный халат, он понял, что она обиделась. Ломов и сам чувствовал, что ее нельзя оставлять одну.
Ее обида почему-то обрадовала его, он оживился, удачно и успокаивающе шутил, уходя, крепко, надолго забрав ее губы, поцеловал.
Она задохнулась, притворно оттолкнула, но по улыбке, по слабому румянцу было видно, что она соскучилась по нему в больнице и его ласка волнует ее.
Это было мгновение, когда он чуть было не сказал ей об Илье.
В Песчаном Ломов не был почти пятнадцать лет – с тех пор, как они с матерью переехали в Петропавловск, но первым знакомым человеком, встретившимся ему в аэропорту, был не кто-нибудь из земляков, а Атласов. Атласова Андрей Константинович знал и не любил давно, еще по тем временам, когда был комсоргом. Атласов работал тогда в обкоме комсомола и они вместе проводили конкурс профессионального мастерства. Все призовые места заняли подопечные Ломова, и Атласов, державшийся с начальственной снисходительностью, пытался повлиять на жюри и поделить призы между тремя предприятиями. Это ему не удалось, и он был недоволен Андреем Константиновичем.
Атласов, почти не изменившийся с тех пор, с тем же моложавым румяным лицом, быстро шел через летное поле, энергично отмахивая руками. Так же энергично обнял Андрея Константиновича, припав на мгновение к его груди, и тут же заговорил – уверенно, отрывисто, с неожиданной доверительностью, но без заискивания, как с равным.
Атласов второй год работал председателем райисполкома и, похоже, карьерой своей был доволен.
Ломов принял его тон не без удовольствия, с тайным чувством снисходительного превосходства, какое испытывал к тем, кому некогда подчинялся.
Перед самым въездом на косу, за новым, еще не утратившим живой древесный цвет мостом, их встретил Коняев. Поздоровался как-то буднично и бесцветно, словно виделись каждый день, тут же отошел к рыбакам, возившимся на берегу с неводом.
Атласов усмехнулся и сказал:
– Артист… Он и на бюро райкома таким является…
Вид у Коняева и вправду был театральный черные брюки, заправленные в тяжелые яловые сапоги с помутившимся от пыли глянцем, серая куртка «Аляска» на оранжевой подкладке, треугольник тельняшки в распавшемся вороте модной рубашки.
Коняев спустился к самой воде. Было тихо, солнечно, и когда чайки летели низко, то на воде под ними возникало и текло серебристо их ломкое отражение.
Какой-то неразличимый на расстоянии человек, переобуваясь у костра, смотрел на Ломова, Ломов подумал об Илье и почему-то отвел взгляд.
Андрей Константинович думал не о том, явившемся в его дом, раздраженно рассуждавшем Илье, а о другом – молодом, жалком, неотступно, с безмолвной ненавистью глядящем из дождя. Думал со странной, удивительной яркостью, думал и видел, как он давился жгучей, соленой, разрывающей легкие, морской водой.
– Да, – сказал Атласов многозначительно, – что, давненько в родных краях не был?
Ломов ничего не ответил, смотрел на Коняева, на далеко и тускло открывавшееся с гребня косы море и отчетливо понимал то несправедливое, что думал о нем Атласов.
Да, Ломов поддерживал Коняева, но не как земляка и одноклассника жены, он поддерживал крепкого расторопного руководителя.
Широким, буксующим на гальке шагом подошел Коняев, извинился за задержку. Андрей Константинович машинально улыбнулся, но тотчас же спохватился и принялся придирчиво расспрашивать Максима о путине: как идет сдача рыбы, как обходится с тарой, где и кто рыбачит.
Максим стал жаловаться, но как-то вяло, с улыбкой глядя на поселок в дрожащем мареве. Андрей Константинович понял, что дела у него идут неплохо и жалуется он, чтобы не отделяться от других.
До вечера Максим показывал свое хозяйство на косе, оно было, в сущности, почти таким же, каким помнил его Андрей Константинович, когда ходил сюда мальчишкой, правда, тогда все это называлось не колхозом, а третьей базой комбината имени Кирова.
Те же две улицы – Морская и Речная, тот же мягкий, пылящий черный песок, корейские огороды в серой паутине сетей, стайки с углем; те же мехмастерские с земляным черным от масла и металлической стружки полом; те же глубокие гулкие чаны в засольном цехе; с тем же стуком, плеском и скрипом проворачиваются лопатки транспортера, поднимая тушки красной рыбы на эстакады, и такие же мальчишки – в длинных, под пах развернутых сапогах, топают безбоязненно на трехметровой высоте, пропихивая застрявшую в желобах рыбу мокрыми деревянными толкачами.
Атласов то и дело встревал в разговор, перебивал Коняева, который, как ему казалось, не то и не так рассказывал. С видимым удовольствием Атласов посвятил Ломова в тонкости коняевских новшеств по организации труда во время путины, извлек из портфеля плакат, отпечатанный в районной типографии в двух цветах: заголовок и текст – красным, а снимки и схемы – синим.
На одном из снимков Андрей Константинович разглядел синего, с разинутым ртом Коняева, рядом стоял капитан малого сейнера Геворкян, с натянутой улыбкой рассматривавший огуречную плеть.
– Здесь, – Атласов потряс плакатом – все о почине. Не мешало бы и вам в управлении этот опыт обобщить, такого подсобного хозяйства нет ни у кого в районе, да и в области – тоже…
Пока Атласов говорил, Максим отошел и остановил пожилого прохожего в черной фуфайке с тусклым масляным глянцем на груди. Лицо его, большое, с выражением добродушной покорности, было отчетливо знакомо Андрею Константиновичу.
Атласов вдруг замолчал и принялся быстро и нервно сворачивать плакат.
Максим что-то сказал прохожему, тот уставился на него с испуганным недоумением, Максим засмеялся, ударил его в плечо и отпустил.
– Узнал его? – спросил Коняев Ломова. – Это же Репин, при твоем отце теплотехником был. Помнишь, закладывал как? Бросил, механиком у меня, горя не знаю.
– Ты кормить нас думаешь? – оборвал его Атласов.
Максим замялся, сказал Андрею Константиновичу;
– Разве что в столовую, я то холостякую, мои на материке, дома – шаром…
– В столовую так в столовую, – весело сказал Ломов, почему-то вот таким рестерянным, по-детски смущенным, он все больше и помнил Максима еще со школьной давней поры.
Как-то, дежуря по школе, восьмиклассник Ломов выудил из детской толпы малявку Коняева, тот явился без сменной обуви, да еще в грязных, со взрослой ноги кирзовых сапогах, он не канючил, как остальные, а топтался на крыльце, со смешным отчаянием вздыхая…
На площади перед столовой стояли грузовики, автобус, на подножках, на строительном лиственничном брусе сидел народ – явно не местный, должно быть сезонники из комбината, сыто с матерками курили.
Коняев подрулил под самые окна, пошел занимать очередь.
Атласов с открытой неприязнью усмехнулся.
Ждали его молча и долго, наконец, Атласов не выдержал, открыл дверь в столовую, бормоча:
– Будет он тут свой квасной демократизм демонстрировать…
Андрей Константинович машинально двинулся за ним, ловя долгие любопытные взгляды людей.
Столовая, столь невзрачная и серая снаружи, оказалась уютной и веселой внутри. Стены обиты обожженной и покрытой лаком клепкой, кухня отделена от главного зала деревянной, увитой зеленью решеткой, второй зал – маленький, с низко висящими дорогими светильниками – был предназначен для рыбаков. Время от времени туда кто-нибудь пытался прорваться, но его тут же, с каким-то ленивым достоинством оттесняла красивая, несколько потрепанная женщина.
Атласов, взяв поднос из рук Коняева, направился прямиком в малый зал. Женщина обмахнула и без того чистый стол, поправила салфетки в пластмассовом стаканчике и приглашающе посмотрела на Атласова. Тот ей что-то шепнул, она засмеялась, отошла, встречая Коняева и Андрея Константиновича еще с той, предназначавшейся Атласову улыбкой, и сказала Максиму:
– Да я бы обслужила вас… что ж вы не подошли… без жены-то…
В зале было три стола, один свободный, за другими, сдвинув их, сидела компания молодых людей, есть они закончили и теперь развлекались тем, что пытались поставить на ребро граненые стаканы, одному из них – в домашних тапочках – это уже удалось, и он насмешливо, уперевшись в высоко торчащие колени локтями, наблюдал за товарищами.
Андрей Константинович заметил, что появление Коняева их смутило, но они не подавали виду.
Наконец компания поднялась и, взвалив на плечи полиэтиленовые кули с продуктами, с подчеркнутым достоинством удалилась. Коняев задержал того, что был в тапочках, и сказал, что пойдет с ним к базе.
Атласов разговорился, рассказал несколько историй о Виколе, директоре Песчанкинского рыбокомбината. Одну из них, связанную с жалобой молоденькой работницы консервного завода, Андрей Константинович знал, сам был на том совещании, а Атласов говорил явно с чьих-то слов, и, посмеиваясь, Ломов не мог не подивиться атласовскому умению представиить все в смешном свете.
А случай был далеко не юмористический. Работница ненароком подгадала под постановление, жалоба дошла до председателя облисполкома Ивана Ивановича Жукова, которого все за глаза звали Ваней Жуковым. На сессии, в своей мягкой учительской манере, рассеянно поглядывая на лежащие перед ним листки, он пересказал содержание ее письма. Девушка писала, что работать по специальности ей не дают, понуждают к припискам и, чтобы она была посговорчивей, поселили в общежитие к сезонникам, а там пьянство, драки, комендант распускает о ней сплетни, администрация грозится уволить по сокращению…
И когда предисполкома замолчал, в зале стало тихо; Жуков помахал перед собой листками с пришпиленным к ним конвертом и сказал в зал:
– Товарищ Викол здесь? Ну-ка, встаньте, пусть на вас посмотрят!
Викол встал, хотел что-то сказать, потом безнадежно взмахнул своими багровыми, торчащими из коротких рукавов тесного пиджака, кулачищами.
Иван Иванович сразу же, без перехода, стал говорить о важности правильной кадровой политики. Викол, тяжело поворочав своей крупной, с рыхлым коротко остриженным седым затылком, головой, пожал плечами и сел. Иван Иванович замолчал, сутулясь выложил свои длинные руки на края трибуны и посмотрел в зал на Викола – тот заерзал, поник возвышавшейся над всеми головой.
– От тех, кто не может или не хочет работать, будем освобождаться, несмотря на отличия и заслуги, – тихо и как-то рассеянно сказал Жуков, помолчал и продолжил с неожиданным оживлением, рыская по залу глазами, – у нас есть молодые инициативные работники, давайте выдвигать! Есть, как вы полагаете, товарищ Ломов? – он назвал фамилию Андрея Константиновича, и Андрей Константинович не сразу понял, что это его спрашивают, а не однофамильца из «Сантехмонтажа», а когда понял, от растерянности вскочил и выкрикнул:
– Есть, конечно есть!
Ломов не раз вспоминал об этом, и то радостное, что вызывалось явным, откровенным одобрением Жукова, постепенно омрачалось воспоминанием того, как поспешно, по-мальчишечьи крикнул.
Расположение Жукова осложнило жизнь Андрея Константиновича. Он почувствовал, как ощутимо меняется отношение к нему знакомых и проявляется отношение незнакомых людей. И то несправедливое, незаслуженно враждебное, что чувствовал иногда в их взглядах Андрей Константинович на разного рода высоких совещаниях, задевало и даже ранило, хотя он давно вышел из розового комсомольского возраста, когда свято радовался чужим успехам и наивно ждал, что все так же будут радоваться и желать успехов ему. Андрей Константинович давно и привычно знал, что и большое дело не только объединяет, но и разъединяет людей, и происходит это с неукоснительностью биологического закона, ибо оно привлекает не только бескорыстных служителей, но и любителей благ в виде высоких постов, могущественных связей и покровителей.
Нет, не случайно Иван Иванович обратился к нему, знал, что родом он из Песчаного и, как говорится, пешком под стол ходил, когда Викол был уже директором комбината; он сознательно сталкивал их, заслуженно унижая одного и одобряя, настораживая другого: вот это и есть тот, кто нам мешает, но мы сами породили его, он был когда-то нашей силой, а теперь – наша слабость и боль.
Как это ни странно, но с Виколом Ломов прежде знаком не был, хотя в школе учился вместе с его сыном. Познакомились они только после того, как Андрея Константиновича утвердили начальником правления, Викол тогда как-то небрежно сказал:
– Вы, значит, сыном Константина Михайловича будете, покойного? – и этим задел Ломова. Не тем, что как бы не придал значения его старшинству по службе, а скрытой неприязнью к отцу, которую Викол распространил и на него.
И теперь не случайно заговорил Атласов о Виколе, этот уж в курсе всего, понимал, что делает приятное; и делает с такой непринужденностью и тонкостью, что смотреть на него одно удовольствие.
Так же ловко, как и говорил, Атласов ел, передвигал тарелки, взмахивал руками, держал стакан с компотом, и по всем его повадкам видно – любит вкусно поесть, хорошо выпить, приятно поговорить.
После обеда Атласов стал прощаться, ему нужно было сопровождать комиссию облисполкома, пригласил он и Ломова. Ломов обещал заглянуть.
В конторе правления Коняев подсунул Андрею Константиновичу секретаря парткома – странно робкую для такой должности женщину, маленькую, невзрачную, с мелкими растрепанными кудряшками, – и куда-то исчез.
Ломов решительно не знал, о чем ему говорить с ней, а она молчала, с мучительной готовностью взглядывала на него, ожидая каких-то, должно быть, каверзных вопросов.
– Вы давно… здесь? – спросил Ломов, пройдясь по кабинету.
– Давно! – женщина просто, облегченно улыбнулась.
В дверь громко постучали, женщина протяжно, чуть-чуть нажимая на «о» отозвалась:
– Войдите!
Вошел Репин, увидев Ломова, подался было назад, но секретарь поспешно задержала его. Они коротко, с недомолвками поговорили о каком-то мотористе Попове. Репин защищал его, говоря: «зато кадр местный, никуда не денется, а эти…» В самый разгар спора Репин обернулся к Ломову и сказал:
– Очень вы на Константина Михайловича похожи! Это отец его, – объяснил он женщине. – Паросиловое хозяйство у нас налаживал, оно после него еще пять лет функционировало без присмотру, о как наладил! Без него не справились, куда! Образования никакого, один опыт, да и характером слабоваты, то достать, это, там настоять, тут поперек встать – куда!
Вошел Максим, слушая Репина, нетерпеливо походил вокруг стола.
– Как поговорили?
Она развела руками.
– Поговорите еще, – успокоил ее Коняев, показал на нее пальцем и сказал Ломову: Ты не смотри, что она такая, яму выроет – не перепрыгнешь! – он повел Ломова из кабинета. Женщина обиженно смотрела вслед.
Они пошли вниз по длинной крутой и такой узкой деревянной лестнице, что люди, пропуская их, прижимались к стене. Лестницу не только давно не мыли, но и, пожалуй, не мели.
– Грязно у тебя, – не сдержался Ломов.
– Отопление меняем, – как-то невнимательно, легко объяснил Коняев.
– Ремонт ремонтом, а чистота тоже должна быть, чистота человеку опускаться не дает…
– Да, это верно… руки вот не доходят, – снова легко согласился Максим, остановился в приемной, отпирая дверь в свой кабинет, и со злостью заметил, – у Викола – чистота, а народ от него ко мне идет…
– Враждуешь?
– А чего… сидит у меня на шее, полкомбината в колхозной столовой обедает, сам видел – на автобусе приезжают, назад поедут – хлеба наберут, у них хлеб плохо пекут, в среду-четверг баню для них топим, у них своя три года не работает, после бани напьются, а у меня своих любителей… Молока дай, овощей дай. Попробуй не дай, он с райкомом вась-вась. А как я ферму заводил, помог мне кто? Все были против: у тебя рыболовецкий колхоз, у тебя специализация – какие еще коровы? А какая в каку специализация, что ж нам одну рыбу жрать? Чуть не посадили – шабашники у меня ферму строили… – Коняев достал из сейфа бутылку коньяка, разлил в стаканы, – выпьем? Или ты как, с подчиненными не употребляешь? – Коняев неприятно усмехнулся.
Ломов взял стакан и, невольно скашивая глаза на отпечатки пальцев на гранях, выпил. Коняев порылся в сейфе, достал коробку несвежих шоколадных конфет и вдруг спросил:
– Как там Ольга, извини, конечно?
Ломов нехотя и неловко рассказал, Коняев, как только Андрей Константинович замолчал, вновь раздраженно заговорил:
– А теперь одеяло на себя тянут. Атаман-то, Атласов, так хитро все представил, мол, под мудрым руководством… Тоню, секретаря парткома, подбивает на почин, шумиху собирается поднять на всю область, и ведь поднимет, он же ловкий…
Коняев, когда бывал зол, смотрел мимо, куда-то под потолок, эта привычка сохранилась у него с детства, а перенял он ее от шахматиста-перворазрядника из сезонников, тот почти год вел кружок, был похож на молодого Маяковского – бритоголовый, с тяжелым взглядом исподлобья, Ломов был у него на нескольких занятиях, скоро бросил, Коняев шахматами заразился, всюду таскал их с собой, не обращая внимания на насмешки детей и взрослых, то с готовностью садился играть с кем угодно и так долго размышлял над каждым ходом, что не у всех хватало терпения доиграть партию до конца…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.