Электронная библиотека » Всеволод Глуховцев » » онлайн чтение - страница 16


  • Текст добавлен: 3 мая 2014, 11:29


Автор книги: Всеволод Глуховцев


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 16 (всего у книги 46 страниц)

Шрифт:
- 100% +
10

Исследователи творчества Достоевского дружно отмечают во многих его романах приём «двойного героя»: персонажа-резонёра, философствующего или практически воплощающего определённые принципы, оттеняет другой, в котором теоретик, к неприятному удивлению своему, узнаёт собственные идеи, но воспринятые иным умом, с иной мировоззренческой установкой – и оттого ставшие пошлыми, нелепыми, зловеще-искажёнными, ещё невесть какими… Литературоведы находят данный мотив в парах: Раскольников – Свидригайлов, Ставрогин – Пётр Верховенский, Иван Карамазов – Чёрт… Наблюдение достаточно верное и тем более справедливое, что Достоевский, очевидно, заметил эту закономерность в реальной жизни. Хорошенько всмотревшись, можно увидать немало тому примеров: как удивительно, в неожиданном, неуловимом ракурсе схожи бывают человек просвещённый, широко и сильно мыслящий – и некто сумеречный, хотя со странной светящейся, блуждающей точкой в душе, как бывают схожи оригинал и шарж. Как дневной и ночной ландшафт. Как рассвет и закат.


Императору Александру жизнь сама, твёрдыми приёмами отбирала сподвижников – и вот, распорядилась так, что к 1808 году ближайшими из них, незаменимыми, стали двое, совсем не похожие и гротескно похожие один на другого: Михаил Сперанский и Алексей Аракчеев. «Друг друга отражают зеркала, взаимно искажая отраженья…» Двум столпам власти вряд ли приходило в голову, что каждый из них – кривое зеркало другого, а ведь оно и вправду было так…

Сперанский – интеллектуал, мозговой центр государства. Сильный, но сугубо аналитический разум, приложенный к управленческой деятельности, не мог, видимо, не привести его обладателя к идее универсальной правящей машины, то есть такого устройства Российской империи, которое работало бы безостановочно и исправно при любых персоналиях и любых обстоятельствах. Иначе говоря – административный перпетуум-мобиле, способный сам себя по ходу дела чинить, ремонтировать, исправлять не чьей-либо персональной волей, но совокупным действием множества обезличенных воль, каждая из которых сама по себе ничто, а вместе они – Левиафан. Надо бы, полагал Михаил Михайлович, продумать такую систему, выстроить, запустить… а уж дальше она пойдёт работать сама по себе.

Некоторые исследователи упрекали и упрекают поныне Сперанского в масонстве: именно упрекают, горячо и сердито, как бы априори определяя вредоносность масонства вообще и Михайлы Михайловича в частности. Идеологема о государстве-автомате и людях-запчастях этого автомата действительно вполне масонская, а вернее, она просто в русле, в интеллектуальной моде того времени – но, думается, никакого сатанинского умысла в ней не было, вне зависимости от того, мыслил так масон или не масон. Это типичнейший простодушный рационализм, отросток наивной веры в способность разума понять, организовать и упорядочить всё. В данном случае – социальную жизнь.

Может показаться, что такая псевдо-вера (которая, конечно, «псевдо»!) должна абсолютно исключать веру настоящую: не сочетаются эти два качества в одном человеке, или – или… Но закон исключённого третьего вещь всё же ограниченная: бытие человеческое не любит слишком уж схематичных сюжетов, с удовольствием сочетая несочетаемое. Сын священника Михаил Сперанский, выросший в духовной среде, естественно впитал её в себя – а детство остаётся в человеке навсегда, если даже потом человек всю жизнь воюет с ним, со своим детством. Да потому, собственно, и воюет, что чувствует его странную, неизъяснимую силу: силу маленького ростка, пробившегося сквозь камень… Самые неистовые русские атеисты чаще всего были выходцами из духовного сословия – и этот их атеизм был скорее анти-теизмом, ни чем иным, как верой, пусть и анти-верой…

Сперанский атеистом совершенно не был. Более того, он воистину полагал себя православным человеком. И при том, как государственный деятель он действовал так, словно никакой веры и никакого православия на свете нет, а есть лишь политическая необходимость… «Царство Божие внутри нас, – говорил он, – но нас самих там нет» [30, 120]. От менеджера-теоретика, очевидно, веры и не требовалось.

Сегодня, с расстояния двухсот лет, этому удивляться незачем. Не стоит удивляться и тому, что это было в Российской империи, государстве, официально и настойчиво позиционировавшем себя как православное. Ничего странного: в течение столетий в христианской цивилизации вера и повседневность разъезжались в стороны, и то был объективный исторический процесс…

Аракчеева подозревать в масонстве не приходило в голову никому из самых отъявленных недоброжелателей. И правильно. Вся идеология, вся психологическая аура масонства бесконечно чужда душевному строю графа. Вряд ли, правда, его душу назовёшь светлой, прозрачной, ясной – но её сумрак вовсе не масонский, шуршащий и извилистый; нет, то, скорее, сумрак казармы: строгий строй нар и тумбочек, сапоги, голые стены… Это настоящий порядок – наверняка думал Алексей Андреевич и ещё думал, что хорошо бы, когда б такой порядок настал по всей России.

Было, впрочем, в этой душе кое-что ещё: тёмные закоулки, тщательно запертые на ключ, а что в них – о том позже.

Нет совершенно никаких сомнений, что сам Аракчеев считал себя истинным христианином. Но вот со стороны назвать житие графа христианским как-то рука не поднимается… Не стоит, впрочем, воспринимать это как обвинение; да, в полумраке графской психики были совсем уж таинственные углы, куда лучше всего заглядывать записным фрейдистам – но вообще говоря, был он человек как человек, не самый лучший, не самый худший. Его мировоззрение также адекватно отражало некую часть тогдашней эпохи – какую-то другую, но объективно присутвующую в этом подлунном мире её часть. Он, вероятно, просто не мог, да и не хотел представить иного мироустройства – и идеологию имперской, дворянской России по суровой простоте разума воспринимал как действительное православие, правду и справедливость, чему и служил истово.

Если продолжить метафизические аналогии, то можно выразиться так: к началу 1808 года поле тяготения российской власти, приобретшей облик Александра I, по закону единства и борьбы противоположностей притянуло на ближнюю орбиту две контрастные планеты. Разумеется, они, Аракчеев и Сперанский, невзлюбили друг друга, при том, что, конечно, вынуждены были взаимно терпеть: слишком уж, слишком уж разные люди, ничего похожего, ни одной чёрточки… Хотя, пожалуй, не в противоположности дело – потом, много лет спустя, оба они сосуществовали в системе власти вполне мирно, чуть ли не по-приятельски. Тогда их, должно быть, свело слишком близко, замкнуло в системе политической гравитации: обоюдно не любя и сторонясь друг друга, они диалектически заполнили ту самую ближнюю орбиту, создали устойчивость и функциональность власти. Сперанский – стратег, Аракчеев – тактик. Сперанский – фронт, Аракчеев – тыл. Сперанский – будущее, Аракчеев – настоящее…

Последнее состоялось с точностью до наоборот, но тогда о том ещё никто не знал.

Аракчеев 13 января 1808 года сменил на посту военного министра Вязьмитинова. Для последнего очень уж несчастным образом сложились обстоятельства… Граф Сергей Кузьмич вызвал сильное неудовольствие императора: человек он был мягкий, добродушный, в финансовой отчётности совсем не разбирался… и под его незлобивым началом вконец расшалились армейские интенданты – воровство сделалось совершенно бесстыжим. Слухи о непорядках (возможно, искривлённые некими «доброжелателями» в нужную им сторону) дошли до Александра, тот разгневался, принял строгие меры – интендантский корпус отлучался от права носить военную форму (по тем временам – страшный позор!). С такой же оскорбительной формулировкой был уволен в отставку и сам министр: «без права ношения мундира».

Аракчеев, приняв должность, разобрался в ситуации и нашёл, что Вязьмитинов не виноват: он чист и простодушен, его обвели вокруг пальца проныры из интендантства. И тогда… Алексей Андреевич сам подал в отставку – мотивируя это тем, что с его предшественником поступили несправедливо.

Был ли это виртуозный политический трюк или на самом деле честная прямота верного служаки?.. Как знать! Нам известен результат: император Аракчееву поверил, перепроверил дело и убедился, что новый министр был прав. Отставка его принята не была, а Вязьмитинову возвращены и мундир и монаршая благосклонность: генерал вплоть до самой своей кончины остался в числе приближенных ко двору [5, 332].

Аракчеев обеспечил Александру спокойный тыл – он это умел. Вельможные диссиденты попритихли. Фрондировать они, правда, не перестали, но теперь их свободомыслие блуждало и шептало где-то по углам и закоулкам «света». Это было не опасно.

И вот тогда-то Александр со Сперанским могли заняться настоящим, главным делом.

11

На бюрократическом Олимпе всегда тесно: места мало, а желающих хоть отбавляй. Покинуть же сонм добровольно – на это очень редко кто решается.

Поэтому даже если б Сперанский был не «поповичем», а природным дворянином, наверху никто бы не спешил перед им расступиться. И Александр прекрасно понимал это, и понимал ещё, что действовать напролом здесь неприемлемо. И он пошёл обходным путём: назначил Сперанского своим статс-секретарём, в сущности, чиновником по особым поручениям. Не стоит, однако, думать, что это было что-то вроде адъютанта: всё же поручения не чьи-то, а царские. Скорее, Сперанский стал министром без портфеля. К тому же поручение, по большому счёту, было одно: обустроить Россию. С соответствующими для решения данной задачи полномочиями.

Таким вежливым и хитроумным маневром реформаторы обошли на вершине всех и принялись за дело.

Апогеем влияния Сперанского считаются 1809-10 годы. Год 1808 почти весь ушёл на черновую, подготовительную работу. За этот год Александр и его первый сановник очень сблизились, можно сказать, что они стали друзьями… Осенью должна была состояться встреча Александра с Наполеоном – второе (и, как оказалось, последнее) рандеву правителей Восточной и Западной империй; она и состоялась, эта встреча: в сентябре-октябре, в прусском городе Эрфурте. Разумеется, царь включил в свою дипломатическую команду и Сперанского.

Михаил Михайлович относился к Наполеону с глубоким пиететом: его сильный ум угадывал такой же в Бонапарте, и не мог не уважать подобное, тем более, что оно сумело организовать и пустить в ход столь мощную государственную машину… В Эрфурте два этих интеллектуала познакомились, пообщались – и остались в самых выгодных впечатлениях друг от друга. Наполеон, вдобавок ко всем прочим своим качествам, был, конечно, и актёром. В лучах всеобщего восхищённого внимания он расцветал, это внимание было для него род энергии – и он сверкал и гремел внезапными, ослепительными эффектами. Можно не сомневаться, что в Эрфурте он блистал, как Гаррик в «Короле Лире»: после Тильзита Французская империя вознеслась к зениту своему.

Зенит в нашем земном мире, однако, имеет то неприятное свойство, что он – конец подъёма. Дальше – спуск. Правда, выясняется это запоздало и с сожалением… Разве что ясновидящие вроде Авеля действительно способны заранее знать подобное – и это без малейшей иронии; но их-то как раз о том не спрашивают.

Справедливости ради нужно сказать, что первые тревожные звоночки для Бонапарта уже прозвучали. В Испании – в недавнем прошлом союзнице, а теперь, по сути, оккупированной стране, где напором французской дипломатии королём был сделан брат Наполеона Жозеф. Но сам Наполеон не сумел расслышать в этих сигналах с юга тревожные мотивы своей будущности…


К слову: с испанского трона братья сместили всё тех же Бурбонов – в восемнадцатом веке разные колена этой династии правили как во Франции, так и в Испании. В последней, претерпев много исторических невзгод, Бурбоны царствуют и сейчас, и современные французские монархисты (есть такие!) вполне всерьёз считают нынешнего испанского короля Хуана Карлоса II претендентом на потенциальный французский престол.


Народное возмущение против французского владычества покоритель мира воспринял как досадную, но быстро устранимую помеху. Пустяки и мелочи, считал он; в два счёта разгоним эти банды.

Не разогнал. Вообще, испанская война для императора Наполеона так никогда и не кончилась – «банды» оказались не бандами, а всей страной, не пожелавшей содержать на шее соседей-благодетелей. Можно победить армию, но никогда не победить народ – эту истину Бонапарту довелось постичь не отвлечённо, а совершенно конкретно, правда, опять-таки с фатальным запозданием…

Но в Эрфурте царила эйфория от успехов. Трепеща, крылья вдохновения ещё держали Наполеона в зените. Александр, правда, уже знал цену этому трепету, грому и блеску, а вот у Сперанского, впервые оказавшегося в центре мировой политики, глаза оказались велики от восторженного изумления.

Это немного странно: Сперанский, такой аристотелианский, прохладно-аккуратный ум, стремившийся создать государство-автомат, бесперебойно работающее независимо от личностного наполнения, открыто восхищался совершенно противоположным: имперской Францией, государством, созданным одной-единственной личностью и на этой личности держащимся. Да, какое-то время Наполеонова держава была всесокрушающей, почти сверхъестественной машиной. Но ритм её работы был безумный, на износ, и он в любом случае не мог быть долгим, ни экономически, ни политически… Впрочем, разум человеческий необъятного объять не может, какой бы он ни был развитой и мощный. И почему б не заблуждаться даже Сперанскому?.. А от самого создателя этой Гомерической системы он удостоился высшей, хотя и неофициальной похвалы, ставшей, наряду со многими прочими афоризмами императора, историческим преданием. В какой-то из бесед, поражённый интеллектом русского статс-секретаря, Бонапарт воскликнул: «Государь, не согласитесь ли Вы уступить мне этого человека в обмен на какое-нибудь королевство!..» [86] Александр шутку оценил, улыбнулся, ответил изящной и незначащей любезностью… В свите же его переглянулись, ядовито ухмыльнулись. Запомнили. Для свитских «выскочка» был как заноза в самом ранимом месте души.

Ну, а в целом переговоры – как сказали бы сейчас, саммит Россия-Франция – проходили ни шатко ни валко. Партнёры темнили и хитрили, обещали, уверяли, каждый зная, что обещаний своих не исполнит, и зная, что собеседник об этом знает… Игра была не столько сложной, сколько путаной и утомительной, блуждающей в неустойчивых лабиринтах логических дизъюнкций и импликаций: «или… или…», «если… то…». Если Австрия нападёт на Францию, то Россия… Если Россия претендует на обладание Финляндией… Если в русско-турецкую войну на стороне Турции вмешается Австрия, то Франция…

А если отвлечься от этой преходящей актуальности и спросить главное: понимал ли Александр, что рано или поздно ему придётся вновь сразиться с Бонапартом?.. – то как ответить на этот вопрос? Более вероятно – скорее да, чем нет. Понимал. Во всяком случае, старался выгадать время и позицию, ради чего и берёг союзнические (а точнее, псевдосоюзнические) отношения с Францией, предоставляя Наполеону возможность овладеть Европой всей, до последнего ничтожного герцогства, сознавая, что время идёт и работает на него, на Александра: Наполеон в своих войнах слабеет, а Россия постепенно, шаг за шагом, но восстанавливается, набирает силы.

Ну так что же, в таком случае можно счесть Александра почти провидцем?! Почти, почти – эта осторожная оговорка здесь к месту. Вряд ли он мог провидеть и предвидеть все нюансы, вплоть до дней и часов; но он тонко прочувствовал ситуацию, он сумел верно проложить курс меж всеми Сциллами и Харибдами, внешними и внутренними – что стоит немалого. Политическая интуиция царя сработала безупречно.

Наполеону с его размахом в Европе было тесно, он давно уже рвался на простор: в Азию, в Африку… «Только на Востоке создаются великие империи!» – говаривал он. Совершить Индийский поход совместно с Павлом I не вышло – но вот, спустя почти десять лет, потребовавшихся на усмирение Запада, можно вновь взяться за Восток.

К этому времени страстная корсиканская фантазия, видимо, совсем оторвалась от реальности. Бонапарт видел себя магом, который может всё, которому этот мир сам спешит пасть под ноги… ради одного него всходит солнце, бегут дни, океаны плещутся вокруг материков, звёзды слагаются в созвездия!.. Всё, всё для него, это ж яснее ясного. Весь этот белый свет создавался лишь потому, что в нём когда-то должен был появиться Наполеон Бонапарт.

То была иллюзия, обман мировоззрения. Кто-то сыграл с Наполеоном жестокую шутку. Кто? Вопрос риторический, но каждый волен отвечать на него по своему разумению…

Александр знал (в том числе имел агентурные данные), что его заклятый друг рвётся на Восток, в бескрайнюю азиатскую ширь, и вряд ли кто-либо сможет отвлечь его от этой идеи-фикс. А между Европой и Азией находятся два государства: Российская и Оттоманская империи, две наследницы Византии, духовная и территориальная, более ста лет едва ли не беспрестанно воюющие друг с другом. Вот и сейчас, после коротенького союзничества, вновь война, вновь бои, сразу на двух фронтах: на западном Кавказе и в Валахии. Французам была выгодна эта война, изматывающая обе державы, и французская дипломатия (сначала во главе с Талейраном, потом без него, но с равным усердием) умело маневрировала, науськивая русских на турок и турок на русских… А кроме того, вся Европа, независимо от союзнических ли, враждебных ли отношений внутри неё смертельно боялась чрезмерного усиления России на Средиземном море, в особенности же контроля над Проливами – и Наполеон тут не исключение, тем более с его-то восточными планами! Словом, Александру приходилось держать в уме старую мудрость: надейся на лучшее, но ожидай худшего.

Любая историческая аналогия условна. Сходство в чём-то одном отнюдь не предполагает сходства в другом. И всё же нельзя не заметить параллелей в двух разных эпохах: перед обеими Отечественными войнами в нашей истории. Оба раза руководство страны вынуждено было заключать союз с будущими противниками, оба раза было уверено, что наступит момент, когда насильственная дружба разлетится в прах… И оба раза почему-то оказывалось не готово к войне. Конечно, этому можно найти множество вполне рациональных причин, всё проанализировать, разложить по полочкам. Но всё равно останется нечто неуловимое, необъяснимое, ускользающее от самой изощрённой логики…

Эрфуртская встреча не то, чтобы кончилась ничем, но продлила неустойчивое статус-кво мировой политики. Однако, пусть и неустойчивое, но оно всё же сохранилось, позволило взяться за внутренние дела, не менее долгие и трудные, чем дела внешние…

12

Пушкинское «в лице и жизни Арлекин», с размаху прилепленное к Александру, в чём-то верно, в чём-то нет. Если поэт имел в виду какое-то фальшивое гаерство, то, конечно, это несправедливо. Но актёром император был, и талантливым, только совсем другого склада, нежели Наполеон. Тот был слишком уж упоён собой, а Александра жизнь заставила овладеть искусством перевоплощения – и при этом он воспринимал и переживал происходящее с ним глубоко, на самом деле существуя в предлагаемых обстоятельствах, предвосхищая Станиславского. «Северный Тальма» – назвал его Наполеон именно в Эрфурте (Франсуа Жозеф Тальма – знаменитый драматический актёр того времени). Может быть, царь сам не замечал того, артистизм его сделался личиной, приросшей к лицу… Каким он был наедине с собой? Вероятно, и плутая по бескрайним просторам духа, он был разным: искренне разным, трагически разным. Он хотел того и к тому стремился, что оказалось выше его сил, а жить только по силам – значило для него забыть правду. Он знал свою правду, но был слабее её. И понимал это. А современники не понимали его. Они лишь замечали, что перед ними странный человек – зыбкий, текучий, неуловимый, человек-облако. Другой! вот лучшее слово. Он был другой. И это было трудно понять. Это раздражало. Этого, видно, не хотели прощать.

Тем более, что слабости его были такие же, что и у всех. Другие люди другие в чём-то не очень понятном, а в слабостях, пороках они точно те же, что и всякий мещанин… Те же? Пушкин, например, был с этим не согласен – он зло написал о зубоскальстве публики, узнавшей о каких-то тёмных делишках Байрона. Вот тебе и гений! – радостно ухмылялись обыватели. Такой же мелкий, такой же гадкий, как мы… Разве не так?..

Нет! – ответ Пушкина. Нет! – говорит он с гневом. Врёте! Байрон мог быть гадким, мелким человеком, но он и мелок не так, как вы, и гадок не так как вы – вы мельче, гаже, а он велик даже в гадостях!..

С Пушкиным и в этом случае можно согласиться, можно не согласиться, но что здесь правда – то, что можно простить слабости и даже некие (до определённой степени, разумеется) моральные падения, если в жизни человека не это было главным – а вершины. По ним стоит ценить личность, а не по провалам и подпольям.

Ну, а подполья всё-таки – какими они были в жизни Александра?..

Так называемая личная жизнь его в юности отличилась чрезвычайно ранней женитьбой, а потом потекла, в общем, примерно так же, как у миллионов других, совсем не царственных мужчин. Хотя, разумеется, были и свои тонкости, присущие, впрочем, не императору, а просто человеку, Александру Павловичу Романову. Свадьба шестнадцатилетнего юноши и четырнадцатилетней девушки имела цель скорее политическую, нежели физиологическую, но и эту последнюю функцию она, конечно, исполнила тоже – спасибо всеобъемлющей бабушке… Познать в таком возрасте страсти плотской любви – дело двусмысленное. Конечно, «Амур и Психея» охотно предавались сладостным минуткам, но сколь рано это вошло в их жизнь, столь быстро им и надоело. Натешились. Что совершенно закономерно: супружеский секс сделался обыденностью, скучной и пресной, как всё обыденное. Поэтому ничего удивительного, что и Амур и Психея принялись искать общения на стороне.

Не надо, наверное, объяснять, отчего Александр не испытывал недостатка в женском внимании. И, надо признать, относился к этому неравнодушно. Но всегда трезво. Он умел властвовать собой и головы не терял. Даже в любовных увлечениях, в которых, в общем-то, себе не отказывал.

Многие придворные красавицы пытались обольстить и покорить великого князя, а затем императора – удалось же это лишь одной, Марье Антоновне Нарышкиной, урождённой княгине Святополк-Четвертинской, польке по национальности. Хотя и многим другим прелестницам Александр охотно уделял минуты мужского внимания…

Мария Антоновна была невероятно хороша собой.

Государь увлёкся ею в 1804 году, ещё в эпоху «прекрасного начала», и это увлечение стало настоящей любовью, на много, много лет. В отличие от супруги, Нарышкина не вызывала у него рутинного привыкания; почему?.. тайна сия знакома многим, но велика есть. Отношения с женой, правда, оставались всегда в рамках благоприличия: развод царственной четы в те времена – вещь практически невозможная… Да и не только в том дело.

Всё-таки супруги за годы нажили взаимную привязанность и дорожили ею. В громовое царствование папеньки, который утром обнимал и целовал, а вечером грозил расстрелять, молодые люди, случалось, находили спасение лишь наедине друг с другом: утешали, подбадривали один другого, вместе, обнявшись, плакали… Такое не забывается. Они и не забыли. А всё прочее дело житейское.

Но житейское – не значит лёгкое. Императрица восприняла роман мужа непросто. Её можно понять, можно посочувствовать: в самом деле, узнать, что самый близкий тебе человек, с которым делилась самым сокровенным, теперь так же близок, так же делится с кем-то другим… Тяжко это, ничего не скажешь.

От огорчения ли, ещё от какой причины, Бог весть – но и у Елизаветы Алексеевны моральные устои подкосились тоже. Подкосил их некий ротмистр Алексей Охотников, гвардеец-кавалергард, красавчик, разумеется – типичный герой-любовник придворной сцены. Ничем другим ротмистр себя не зарекомендовал, возможно, просто не успел: адюльтер [предполагаемый?.. – В.Г.] с царицей стоил ему жизни. Осенью 1806 года Охотников был убит при каких-то невнятных обстоятельствах. Молва почему-то осторожно загуляла вокруг Константина Павловича: то ли он счёл себя оскорблённым за брата, то ли сам неровно дышал к невестке; то ли память о мадам Араужо была ещё свежа [73, 137]… Но, в общем, трагическое это происшествие недолго волновало свет – если кто и горевал, то лишь Елизавета, да и той положение не позволяло горевать открыто.

Слухи приписывают женолюбивому Александру Павловичу довольно много детей от разных женщин, но слухами они и остаются. Что же касается детей законорожденных… Первого ребёнка, дочку Марию, супруги родили ещё в годы правления Павла Петровича: тот в последний раз стал отцом всего-то на год раньше, чем стал дедом.

Слово «дед», право же, на редкость не вяжется со взрывным, неуёмным Павлом. Да он недолго таковым и был: бедная девочка прожила чуть более года, и больше своих внуков энергичный император не увидел. К рождению же старшей внучки отнёсся с некоторым скепсисом; увидев чернявенькую кроху, съязвил: «Возможно ли, чтобы у мужа-блондина и жены-блондинки была такая дочь?..» [68, 72] – но вдаваться в подробности не стал.

Кратенькая жизнь девочки как-то не оставила следа в бурной жизни её отца, гонимого всемирными бурями. И биографы если вспоминают о малышке, то мельком, на бегу. И в Исторической Энциклопедии – в древе династии Романовых – ей уделён квадратик с надписью: «Мария 18.V.1799-27.VII.1800» [59, т. 12, 131]. Вот и всё. Конечно, мать любила её, ласково называла Мышкой (Mauschen – по-немецки), плакала, страдала, когда бедняжка умерла от болезни… Но и это прошло. Прав был царь Соломон.


Может быть, тут нечего печалиться: дитя покинуло наш мир почти безгрешным, сразу обретя ясный свет вечности, в отличие от многих тех, кто бесцветными годами прозябал на Земле… Может быть. Но всё же почему-то так грустно бывает иной раз обернуться в прошлое, грустно думать, что крохотное существо ушло из этой жизни в вечную, не успев испытать отцовской любви, которая – кто знает! – могла бы стать драгоценной земной отрадой, поживи маленькая Мария хоть немножко подольше.


С младшей дочерью Елизаветой, родившейся в 1806 году, тоже вышло нескладно. Неофициальные источники довольно дружно утверждают, что девочка была ребёнком Охотникова, официальные, естественно, на сей счёт хранят благоприличное молчание… Но всё это не суть важно – ибо маленькая Лиза, к несчастью, разделила судьбу Марии и ещё одной сводной сестрёнки, дочери Александра от Нарышкиной: скончалась в возрасте полутора лет.

Зато редкостным долгожителем оказался сын Марии Антоновны по имени Эммануил – он созерцал грешный мир едва ли не сто лет. Этого человека тоже иногда называют сыном Александра [86], во что, признаться, не очень верится. Правда считать ли его отцом самого князя Нарышкина, Дмитрия Львовича?.. Вопрос! Мария Антоновна была дама-загадка, историкам, биографам очень непросто выявить последствия её ветреного характера.

Что до Дмитрия Львовича, то как личность он являл собой немногое. Молодым человеком застал Екатерининский двор, стал его неотъемлемой частью – да, можно сказать, таковой и остался. Новый век не задел князя – видимо, очень уж комфортно ему жилось в старом. Собственно, никто его там особо и не беспокоил: меняющийся мир менялся без него. Князь этому миру был не очень нужен, да и сам в него не рвался.

Потомственный аристократ, Дмитрий Львович всю жизнь провёл в «свете» и ничем другим отродясь не занимался. Давал балы, сам посещал их, с важным, осанистым видом толковал о всякой чепухе, с таким же видом играл в карты – вот вся его «трудовая биография». Носил придворный чин обер-гофмейстера (очень высокий, II класс в Табели о рангах), но светские проказники язвили, что главный титул у него другой: «снисходительный муж» [44, т. 3, 97]… С возрастом обер-гофмейстер приобрёл не только множество рогов, но и нервный тик – бывало, в разговоре невроз вдруг дёргал его лицо так, что непривычный человек мог опешить. Правда, в петербургском высшем обществе непривычных почти не было: Дмитрий Львович казался там приложением от сотворения мира.

Государь к «снисходительному мужу» благоволил, как, впрочем, и ко всей семье Нарышкиных. Но особенно – к дочери Софье, с в о е й дочери. Относительно отцовства Софьи разногласий нет; болезненная, слабая, она росла замкнутой, мечтательной и ранимой. Со временем узнала о тайнах семейного алькова, тогда Дмитрия Львовича стала называть дядей… Это, конечно, несколько странно, и даже отдаёт каким-то неприятным ханжеством, но ведь и сама Софья Дмитриевна (всё-таки Дмитриевна!) была странная девушка – воистину дочь своего отца. Два странных, в чём-то чуждых этому миру человека, они стали очень близки друг другу – правда, позже, на закате дней своих.

Печальной была эта дружба, именно закатной: так бывает, когда за плечами долгая, трудная, так и оставшаяся непонятной жизнь…

Впрочем всё это будет потом. Тридцатилетнему императору жизнь не давала вздыхать, тужить, даже если этого ему иной раз и хотелось. Большая игра крепко взяла его в свои объятья, он уже не мог вырваться из них.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 | Следующая
  • 4.6 Оценок: 5

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации