Текст книги "Александр Первый: император, христианин, человек"
Автор книги: Всеволод Глуховцев
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 38 (всего у книги 46 страниц)
2
Русская неспокойная публика: недовольные, критики, скептики, фрондёры – изначально не очень однородная, с приходом 20-х годов продолжала заметно дифференцироваться, расходясь в своих морально-политических исканиях. Самые умеренные: князь Вяземский (ещё одна живая иллюстрация к словам о либералах в юности и консерваторах в старости), Милорадович, Воронцов, братья Тургеневы, ещё ряд аристократов – почти одновременно с докладом Васильчикова подали царю записку с предложением создать Общество содействия освобождению крестьян. Воронцов получил высочайшую аудиенцию; поговорили. Александр вроде бы согласился. Но вскоре переменил решение, объясняя это тем, что незачем дублировать подсистемы в и без того громоздком госаппарате. Для подобных функций существует-де министерство внутренних дел, а в нём опытнейший министр граф Кочубей, вот он и будет заниматься «обращениями граждан», в том числе и такими…
Разумно вроде бы? Вроде бы так. Но почему-то дальше не пошло. То ли инициативной группе показалось неинтересным работать «под министром», в то время как они рассчитывали иметь дело непосредственно с государем, то ли пассивность императора охладила их?.. Увы, и этот проект канул в омут забвения.
Братья Тургеневы в данной компании были самыми радикальными – их социальность балансировала на границе тайных обществ и легальной жизни, не предаваясь с головою ни туда, ни сюда. Поэтому в компании обратной, в Союзе благоденствия, братья, напротив, оказались самыми мягкими по взглядам. Там мировоззренческое расслоение постепенно нарастало – умеренные, центристы и экстремисты расходились в представлениях о будущем и во мнениях на конкретные действия в существующих условиях. Быть России монархией или республикой? Допустимо ли цареубийство (со временем разговор зашёл о разных степенях насилия по отношению к династии Романовых вообще); как быть с национальными и религиозными меньшинствами, стоит ли вовлекать в дело простонародье, и если да, то под какой идеологией это делать?.. Много, много вопросов, и серьёзных, и вздорных, и рабочих, повседневных – и всё это вызывало дебаты, полемику, всё далее и далее разъединявшие русских Гракхов… И наконец настал такой момент, когда большинству из них показалось, что имеющаяся форма более не вмещает меняющееся содержание.
Кризисы роста – в общем-то нормальные, рядовые явления любой саморазвивающейся системы; другое дело, что не всякая такая система, биологическая ли, социальная ли, саморазвивается нормально – преодолевает эти кризисы, становясь устойчивее и эффективнее… Причины системного распада? Разные, конечно, хотя нечто общее во всех них есть. В этом смысле кончина Союза благоденствия была для тайных обществ и успехом и неуспехом: они росли и развивались, вырастая из прежних оболочек, как насекомое из промежуточных форм; сам Союз благоденствия стал, несомненно, более высокой стадией развития относительно Союза спасения. Но прошло время, и он показался многим его членам слишком рыхлой, аморфной массой – и это было тоже правдой, за три года организация обросла случайными людьми, иной раз набираемыми по совершенно неопределённым принципам. Потому распалась и она, дав начало более жёстким, более действенным, более агрессивным партиям – чтобы уж те завершили своё существование полным провалом.
В феврале 1821 года в Москве состоялся съезд Союза благоденствия, формально констатировавший кончину сего собрания. Умеренность одних и радикализм других больше не смогли сосуществовать в единой упряжке; фактически на московском совещании центристы постарались отделаться от пугавших их экстремистов – прежде всего от Пестеля. Он, кстати, на съезд даже не был приглашён – многие, вероятно, просто боялись его. Их страшили давящий взгляд этого человека, сильная воля, тяжкая логика: заговорщику, в глубине души понимающему, что он близок к преступлению, однако, норовящему от такого признания увернуться, придумав оправдание поблагороднее, куда как нелегко сопротивляться мрачной честности того, кто твёрдо убеждён в необходимости преступных действий, сознаёт их именно как преступные и называет вещи своими именами – и возразить на это нечем, кроме ничтожных софистических увёрток…
В известных мемуарах придворной дамы А. О. Смирновой-Россет приводится мнение самого младшего брата Александра, Михаила о Пестеле; цесаревич говорил так: «У него не было ни сердца, ни увлечения; это человек холодный, педант, резонёр, умный, но парадоксальный и без установившихся принципов» [58, 66]… Думается, великий князь и прав и не прав. Прав относительно холодности и педантизма, по-своему прав насчёт принципов – то, чем руководствовались декабристы, тем паче крайние из них, Михаил Павлович наверняка не мог считать принципами. Но как таковая «парадигма Пестеля» несомненно, существовала: цельное, хотя и не вполне определившееся мировоззрение, развиваемое от года к году и отчасти изложенное в «Русской правде» – некоем законоподобном документе, который, конечно, не назовёшь философской программой, но из которого достаточно явствует политическая физиономия автора. «Русская правда» существует в трёх вариантах (все они не закончены [98]), в них есть нестыковки, впрочем, не принципиальные. Нам, наверное, нет нужды разбирать данный документ, скажем лишь, что он в целом выглядит как сочинение типичного якобинца, убедившегося, что революция не удалась потому, что не всех её врагов перебили, и что террор был недостаточно свирепым… Правда, этот якобинец русский. Верующий ли? Сам он наверняка считал своё мировоззрение религиозным. «Бог нужен для метафизики как для математики нуль,» – Пестель не только не отвергал религию как социальный институт, но считал её немалым инструментом будущего государственного устройства. Несмотря на лютеранство по рождению, он в своём проекте предусматривал жёсткую, если не сказать жестокую конфессиональную ассимиляцию: все граждане России в перспективе должны были стать русскими и православными. Принудительно! Для несогласных же законотворец-теоретик предусматривал крутые меры вплоть до переселения или даже полного отселения из страны – такое предполагалось в частности для иудеев, которых Пестель почему-то особенно невзлюбил… Творческое освоение французского опыта проявилось также и в любовном внимании революционера к идее внутреннего политического шпионажа [95]; подобная подсистема, правда, возникает, будучи необходимой, во всякой власти – будем последовательны. Однако, Павел Иванович разрабатывал данную тематику с особым тщанием: видимо, всерьёз вникнув в технологию отъёма и удержания власти, пришёл к выводу, что разветвлённая сеть осведомительства есть чрезвычайно успешный приём властного действия. «Высшее благочиние» – так одухотворённо назвал Пестель своё гестапо – должно было пронизать информационными щупальцами все слои общества, при этом оставаясь, разумеется, неведомым для прочих граждан… И, конечное дело, это для блага самих граждан; всё та же старая и не очень добрая масонская этика – декабристская социальная мысль не выдумала ничего нового по сравнению с прошлым столетием.
Итак, московский съезд Союза благоденствия подвёл черту под его житием. Практически тот же кадровый состав заговорщиков образовал два общества: Северное (Петербург) и Южное (2-я армия) – с этими названиями они остались вплоть до последнего их дня.
Позднее, тоже в южных гарнизонах, независимо от тех двух возникло общество Соединённых Славян, самое демократическое, самое плебейское по составу; согласия меж ними так и не вышло, хотя попытки воссоединиться были, и вроде бы о чём-то там договаривались… Но и внутри даже самих обществ не унялись разногласия, особенно в южном.
Потаённость тайных организаций была делом весьма относительным. Люди петербургской элиты, бывавшие во дворце, посещавшие рауты, балы и театры – между прочим (обыкновенно ночью) собирались на квартире у кого-либо из членов, где тоже было весело, лились шампанское и пунш, вздымались бокалы… Многие в свете знали или догадывались: и члены и не члены Северного общества вращались в одном и том же кругу, наверняка кто-то под честным словом делился секретами с друзьями; но честное слово честным словом, а слухи в «свете» – вещь с почти абсолютной проникающей способностью. С некоторым утрированием, но верно по сути можно сказать так: все знали и все молчали, своего рода табу – всем известный магический объект, о котором нельзя упоминать. Знал и сам царь, но и он молчал, как спартанский мальчик. Почему? Надеялся что-то сделать, исправить нелепую ситуацию? Каким образом?..
3
Жизнь Александра Павловича к лету 1821 года принесла его в такую бухту житейских разочарований, где пропало всякое течение и обвисли все паруса – политические и административные мероприятия, столько лет проводимые императором, почти не дали результатов, огромные усилия пропали зря. Ничего из того, что пытался он сделать, не сбылось. Не отменилось крепостное право, не стали военные поселения школой свободы, не воссоединились разделённые церкви… И Священный Союз не стал духовным куполом будущего. И храм Христа Спасителя не был построен.
Но ведь не мог Александр обмануться тогда, осенью двенадцатого года! То, что он пережил, не забудется, потому что не сможет позабыться – это единство с Вечностью, эта причастность к правде, сильнее всяких доказательств, сильнее всего, что есть в мире!.. Отчего же эта сила распылилась в прошедших годах, не воплотилась в счастье, пусть бы самом маленьком, самом простом, самом будничном человеческом счастье? Отчего император Александр, добрый, совестливый человек, всегда стремившийся всем делать благо, так никого и не сумел сделать счастливым?! Отчего из времени вокруг Александра незаметно и неизвестно как соткались в плоть враждебные силы, которые всё больше окружают его?..
Что-то было не так в этих годах. Надо было иначе действовать, иные меры принимать… Надо было. А время ушло и не вернуть его. Осталось ли оно ещё? Что делать царю в мире, наполненном воплотившимися призраками, созданными им самим, как Франкенштейном [роман Мэри Шелли только что вышел и имел огромный успех – В. Г.]?..
А я говорю вам: любите врагов ваших, благословляйте проклинающих вас, благотворите ненавидящим вас и молитесь за обижающих вас и гонящих вас [Мф. 5:44].
Да, это так. Но что же делать, если нет сил для такой любви! если позади двадцать тяжких царских лет, оставивших в душе безмерную усталость, трудную память обо всём и бессильную жалость к этому несчастному миру…
И всё-таки придётся жить дальше. Христианин не должен хотеть смерти от тоски, не должен и бояться смерти – он вообще не имеет права считать, что жизнь не удалась. Значит – причины своих неудач он должен искать в себе. Искать, и находить, и устранять – и верить, что толпы сил вражьих рассеются от точного соприкосновения души с Небом, как это было уже один раз. Да, нелегко такому повториться, и годы прошли, груз прошлого стал тяжелее и суровее, чем был… но что же ещё делать, чтобы разомкнуть силы, обращающее земные пути императора Александра в заколдованные круги!..
Первым помощником императора в этом стал, конечно, Голицын: кому, как не министру духовных дел организовывать поиск истины! Что касается прочих министров, то среди них шла постепенная естественная ротация; так, Коновницына в 1819 году сменил генерал П. И. Меллер-Закомельский, что вообще-то практического значения не имело: как был в военном ведомстве первой фигурой начальник Главного штаба, так и остался. Конкретно – тот же Пётр Волконский. Трощинский, не сработавшись с Аракчеевым, ушёл в отставку ещё в 1817-м, вместо него юстицией руководил теперь Д. И. Лобанов-Ростовский. Крупные перемены настигли правительство позже, в 1823-24 годах, и мы к ним вернёмся. Ну, а реально «премьер-министром» или «вице-императором» оставался, разумеется, Аракчеев – сей политический тяжеловес огромной административной массой накрывал практически всё правительство, включая и номинального премьера Лопухина; минуя Алексея Андреевича, к государю входили разве что Голицын и Волконский – но у тех были особые, внесистемные функции. Точнее, надсистемные: друзья детства, эти люди создавали самый ближний, самый уютный круг жизни Александра. С матерью отношения у него продолжали оставаться неестественно-вежливыми, с младшими братьями – ровными, хорошими, но очень уж велика была разница в возрасте; Константин далеко; с женою Александр давно привык быть в равнодушном отчуждении… Дочь Софья подросла, стала отцовской отрадой, настоящим утешением – но это всё же нечто иное, другая сторона души. А вот опора и поддержка, спутник по дороге в неизведанное – князь Голицын, только с ним, с его поддержкой государь ощущал себя способным войти в пространство Духа: Голицын поможет, Голицын найдёт, как это сделать!..
И князь действительно искал. Он осознал важность вставшей перед ним задачи, поскольку и сам считал так: лишь мощным мистическим актом можно вдруг разорвать паутину неудач и полуудач и выстроить все политические и иные обстоятельства под царскую волю. Сознавал министр и то, что ни он, ни император, видимо, не обладают достаточной духовной силой для подобного метафизического прорыва. Нужен человек, могущий сотворить это! И Голицын пустился на поиски.
4
Наверное, что вина, что беда князя Александра Николаевича Голицына заключалась в недостатке – а правду говоря, отсутствии – настоящего, серьёзного образования. Мистическая одарённость дело штучное, почти уникальное; развить в себе такие способности можно, однако, для этого, как в любой творческой деятельности, необходимы упорные, многолетние, систематические учение и труд… А вот этому в жизни вдохновенного вельможи места не нашлось. В юности он тешился светскими проказами; повзрослев, вдруг воспылал религиозным воодушевлением, что, конечно, похвально: человек нашёл стержень своей жизни – мир, прежде бывший легкомысленно-туманно-шатким, обрёл ясность, прочность, надежду… Это, повторим, похвально, и далеко не всякий человек способен на такое; но ведь это лишь первый шаг, а дальше – долгий, трудный путь, с испытаниями, преградами, обманными ходами: судьба много, много раз будет делать странности, запутывать, обнадёживать и разочаровывать… и нелегко, очень нелегко не сбиться, не заплутать и наконец не махнуть рукой на перепутья, бледные рассветы и тенистые закаты, на дурную бесконечность – знать не зная о Гегеле – и просто жить как живётся, а конец придёт сам.
К чести князя должно сказать, что он духовных исканий не бросал; но и верного пути найти не сумел… Людей, совсем уж лишённых религиозного чувства, невидимой, но прочной трансцендентной нити, связующей нас с Небом, по большому счёту нет, но…
Сумбурный интерес министра к разного рода сектантам и мистикам-одиночкам вызвал, конечно, вокруг него вихрь суетных искательств и страстей. Не забудем: князь оставался обер-прокурором Синода, светским начальником церкви, и ничего удивительного, что между ним и иерархами возникла напряжённость, сначала скрытная, а затем перешедшая в явную фазу.
Митрополитом Санкт-Петербургским ещё с 1801 года был Амвросий (Андрей Подобедов) – аккуратный, осторожный, типичный церковный чиновник, хорошо научившийся уживаться с властью. Но конформизм его имел всё же пределы, и когда Голицынские духовные эксперименты хватили, по его мнению, через край, владыка осмелился протестовать. Министра это рассердило, хотя вида он не подал: умелый интриган, он, напротив, затаился, выжидая удобного случая атаковать митрополита с неожиданной стороны… Вскоре случай представился.
Слаб человек – даже священнослужитель, даже высокого ранга. Была небольшая слабость и у Амвросия: он любил прифрантиться. Вроде бы трудно представить, как можно делать это в рясе, да ещё в преклонном возрасте, однако, иерарх умел найти выход. И вот однажды он не удержался от искушения обшить манжеты и подол своего саккоса [верхняя архиерейская одежда – В. Г.] роскошной опушкой из горностая – и в таком виде предстал на богослужении при большом стечении народа, в том числе и великосветской публики.
Горностаевый мех негласно, но традиционно считался у нас исключительно царской привилегией, примерно как в Риме пурпурный, а в Китае жёлтый цвета. Поэтому по Петербургу тут же поползли пересуды – что бы это значило, на что владыка Амвросий намекает?.. Ну, а мастера по разгадыванию подтекстов водились на Руси всегда. Владыка-то ровно ни на что не намекал, просто самым невинным образом решил, грешный человек, щегольнуть – но не тут-то было. Голицын ловко сыграл на этом случае: нашептал царю такое, что тот очень огорчился.
Здесь мы вынуждены признать одну бывшую и прежде, а со временем ещё более развившуюся не очень приглядную черту в характере Александра: добрый, великодушный, вполне толерантный, он был необычайно, до болезненности раним и мнителен по пустякам, тщательно скрывая это и стараясь не выплёскивать ни на кого, так как понимал несправедливость подобных эксцессов…
Не сдерживал себя он разве что с Волконским, которого знал столь давно и близко, что по привычке продолжал держать себя с ним как барчонок с дядькой: случалось, и сердился, и капризничал – к чему, в общем, оба привыкли, даже, наверное, не замечали этого.
Понимал, но совладать с собой не мог и в душе перебирал копеечные обиды и подозрения до бесконечности. По глухоте на одно ухо ему всё мерещилось, что улыбки, разговоры и смешки придворных относятся к его персоне; однажды какие-то ябедники донесли дурацкую сплетню – якобы он подкладывает в лосины ватные прослойки (прообразы нынешних «имплантантов»), чтобы ноги казались стройнее и рельефнее. Вздор – но Александр расстроился чуть не до слёз… Или вот ещё история: в 1818 в Варшаве император, до крайности серьёзно относясь к предстоящему выступлению в сейме, где речь должна была пойти о конституции, репетировал эту самую речь перед зеркалом, отрабатывал позы, жесты, мимику… что делал, разумеется, втайне, один в комнате, но забыл закрыть дверь, что ли. Внезапно вошёл адъютант – и обомлел, увидя, как Его Величество изображает разные фигуры. Оба застыли от неловкости; затем адъютант забормотал что-то извинительное, выскользнул из помещения, ну и как будто ничего не было… После, однако, уж Бог весть каким путём, нечаянным ли, с неуловимою ли тончайшею издевкой – Александра достиг слух, что польскую конституцию называют «зеркальной» [44, т. 3, 138] – и он, никому ничего не говоря, горько переживал насмешку.
Вот и в случае с горностаевым саккосом император вдруг разнервничался; в итоге митрополит Амвросий возглавил Новгородскую епархию – по существу, оказался в почётной ссылке. Теперь пришла пора переживать ему: старик действительно был очень огорчён удалением из столицы и, видимо, не в его возрасте такие огорчения терпеть… Вскоре он скончался.
Петербургским митрополитом стал черниговский архиепископ Михаил (Матвей Десницкий), человек тоже немолодой, известный добрым, мягким нравом. Это, должно быть, и подкупило Голицына, да ещё то, что владыка был здоровьем слаб – министр рассчитал, что из такого человека он слепит всё, что захочет…
И ошибся.
Михаил, пожилой, болезненный и кроткий, сумел найти в себе и силы и волю противостать курсу, на его взгляд, ошибочному и губительному – нездоровому интересу князя к сомнительной публике. В вопросах принципиальных митрополит оказался на удивление твёрд – и вновь пошли неудовольствия, прения и трения, в которых здоровье иерарха подорвалось окончательно… К началу 1821 года он сам увидел, что его дни земные сочтены; царя же рядом нет, он на конгрессе – и тогда Михаил отправил Александру в Лайбах откровенное письмо, где изложил свою позицию и опасения на счёт политики, проводимой министерством духовных дел. О самом Голицыне владыка отозвался с грустью – как о человеке, теологически неподготовленном и оттого легко впадающем в ереси… Письмо прозвучало духовным завещанием: император успел получить его, прочесть, а через две недели, там же, в Лайбахе, узнал о смерти митрополита Санкт-Петербургского.
Говорят, Александр серьёзно задумался над трудной для него правдой, облечённой в строки владыки Михаила [32, т.6, 391]. От Голицына, конечно, отказаться он не смог бы, как Данте не мог отказаться от Вергилия – слишком уж надёжной и привычной опорой государя был князь, и в придворной жизни, и в мире возвышенных исканий… но коррективы в ход действий внести было необходимо; царь это осознал. Ортодоксия церковной элиты оказалась значительно более твёрдой и неподатливой, чем это думалось императору и министру: оба они догадались, что за этим стоит сила настоящего убеждения, что следует быть поосторожнее и поаккуратнее, учли «конструктивную критику» и взяли необходимые меры.
Первой из них стало выдвижение на Санкт-Петербургскую кафедру митрополита Серафима (Глаголевского), человека на редкость тихого, смиренного, даже робкого; при том чрезвычайного консерватора, которого никто и никогда, ни при каких обстоятельствах не сумел бы уличить в отступлении от сложившихся канонов и обрядов… Тем самым и Голицын и сам Александр надеялись закрыть себя от малейших подозрений и упрёков в ереси – и, в общем, тактически были правы.
Однако, это было даже не полдела. Главное – а оба они по-прежнему надеялись на возможность трансцендентного прорыва, должного воедино развеять тёмные заблуждения мира – так вот, главным здесь было найти особенного человека, и непременно безупречно-православного, чей мистический талант равен масштабу задачи.
Внятно определённая цель и безбрежная энергия отнюдь не являются гарантией эффективности поиска данной цели. Очень многое зависит также от умения верно ставить промежуточные задачи и выстраивать алгоритмы их решения. Иначе говоря, от методологии поиска. Какую методологию мог выработать князь Голицын, человек неглупый, оживлённый благой вестью – но, к прискорбию, круглый невежда в богословской специфике?.. Увы, результат поиска, как нельзя точно выражает дилетантскую природу устремлений князя. Министр нашёл того, кого нашёл. Не Серафима Саровского – в чём ни вины, ни беды Голицына нет, знал он или не знал о великом затворнике: тот ведь не мог до поры выйти из затвора… Но в том проблема, что пути-дороги привели князя и ни к кому иному из строгих подвижников, обретавшихся по Руси – к Авелю, например. А увидел он православного чудотворца в игумене Фотии, том самом бывшем – теперь уже бывшем – законоучителе из кадетского корпуса, а теперь настоятеле Сковородского монастыря. Очевидно, только в таком мистике как Фотий, мог узреть искомое такой мыслитель, как Голицын…
A propos: Фотий был на короткой ноге с настоятелем Саровского монастыря Нифонтом, прохладно относившимся к подчинённому ему монаху Серафиму: игумен Нифонт, очевидно, считал деяния подвижника странным и рискованным новшеством [5, 383]. Более чем вероятно, что подобным же образом отнёсся бы к ним и Фотий.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.