Текст книги "Александр Первый: император, христианин, человек"
Автор книги: Всеволод Глуховцев
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 39 (всего у книги 46 страниц)
5
Любопытно: происхождением Фотий перекликается сразу и со Сперанским (по социальному происхождению) и с Аракчеевым (по месту рождения). Новгородец и сын сельского дьячка, Пётр Никитич Спасский (в миру) продлил стезю родителя, достигнув на ней куда больших успехов. Пробившись в столичную семинарию, он сумел закрепиться в столице; сложно говорить сейчас, как складывалось в детстве и юности воспитание и образование будущего архимандрита, но вряд ли стоит сомневаться в том, что его мистический талант был значительным. Возможно, он не уступал и дару Авеля (о Серафиме Саровском не говорим – иная категория…), но ясно, что с одним талантом не станешь праведником и пророком. Нужно ещё иное, возможно, вообще неопределимое в терминах обиходной рациональности: что и как должно сложиться, слиться в душе, чтобы она озарилась светом горнего мира?.. Это, конечно, особая тема; скажем лишь, что в Фотии, к сожалению, так не слилось. Но бывает, по выражению Набокова, что в тёмном человеке удивительно ярко и неожиданно, и непредсказуемо для него самого играет какой-то маленький фонарик – и зрелище случается диковинное, после чего разговоров хватает надолго. Нет никаких оснований думать, будто Фотий лгал или сочинял о посещавших его необыкновенных видениях: он должно быть, и в самом деле странствовал по границам миров, угадывал их отзвуки и отблески – душа его была чуткой, трепетной; может быть, слишком трепетной… Слишком чуткой душе, наверное, быть невозможно, а вот трепет… Для Фотия он был естественным, привычным состоянием, дарившим монаха грозными предчувствиями, о которых он неустанно «вопиял» – вопли эти отличались, как мы знаем, каким-то неестественным красноречием.
Исследователи либерально-позитивистского толка прямо и недружелюбно записывали архимандрита в сумасшедшие или, по крайней мере, в психопаты [13, 97]. Вообще-то, среднему позитивисту подозрительным кажется всё яркое и необычное, всё, что хоть как-то выходит за рамки… но в данном случае, возможно, истина не так уж далеко. Неистовый монах ходил по тонким, хрупким граням опасных бездн – они то обдавали его лютой стужей, то опаляли адским пламенем… а от этого трудно ожидать небесной ясности в душе.
Слава ревнителя веры и обличителя нечестия пришла к Фотию рано: ему было всего-то двадцать пять лет, когда он получил должность законоучителя. А вскоре молва пошла по столице – о молодом священнике, пылко-благочестивом и яростном, потрясающем сердца людские, подобно Савонароле… Это было в 1818-19 годах; Фотий сразу же явил себя крайним врагом всяческого «мистицизма», разумея под этим словом тогдашнюю идейную моду, исходившую от самого царя. Но Его величества, конечно, обличения не касались – а обрушился воин духа на масонов, квакеров, лжепророков вроде «Криднерши» и Татариновских чудаков, не слишком делая разницы между ними. В битву эту он ударился со всем огнём своей страстной натуры: бушевал, проклинал, устраивал сожжение еретических книг с торжественной анафемой… Воюя с врагами внешними, параллельно вёл жестокий бой и с внутренними: бесами, которые, чуя в нём опаснейшего противника, вторгались в пространство не физическое, но ментальное, в сны и видения монаха, то ужасая его чудовищностью дьявольских личин, то наоборот – являясь в виде прелестных ангелов, называли величайшим святым, способным совершить всё, что угодно, ласково говорили: «Сотворил бы ты, отче Фотий, некое чудо – перешёл бы по Неве, яко по суху» [44, т.3, 145]. Отче сражался с сатанинскими полчищами горячими молитвами и истязанием плоти: носил тяжкие вериги, постился так, что телесно являл собою обтянутый кожей скелет, трясся в ознобе даже летом; а после Великого поста вынужден был питаться в буквальном смысле крохами, чтобы усохший желудок постепенно восстанавливал свои функции… Так что, сокрушая бесов, правдоискатель более сокрушил себя самого, бесы же, увы, преследуют человечество и поныне.
Итак, слава о монахе-праведнике загуляла по Петербургу. Из царских покоев, правда, Фотий пока замечен не был, но в некоторых светских салонах о нём заговорили сочувственно, а кое-где готовы были встретить как желанного гостя… Получилось так, что вельможный кров Фотий нашёл в роскошном доме графини Анны Орловой-Чесменской, дочери Алексея Орлова, того, кто некогда нёс корону за гробом убитого им Петра III.
Жизнь графа Алексея пролетела бурно, бешено, в огне и грохоте битв, с пряным привкусом приключений, на которые горазда была тайная политика Екатерины… Человек невеликого образования, но толковый, разносторонний, граф увлекался многим, в том числе и экономической наукой; Бог весть, благодаря ли этому или совокупности многих факторов – но дни свои Алексей Григорьевич закончил баснословно богатым, и всё это богатство досталось дочери Анне, тоже особе прелюбопытной, хотя и совершенно иного плана.
Анна Алексеевна выросла женщиной чрезвычайной набожности. Граф Алексей Григорьевич был, видимо, замечательным отцом: он не просто воспитал дочь в традициях светской утончённости, но сумел чем-то вселить в неё благоговение перед своей персоной – Анна в нём души не чаяла. Однако, эта огромная любовь к отцу, и живому, и, тем более, покойному (он скончался в 1807 году) каким-то образом должна была уживаться в душе графини с кошмарным знанием об его грехах, особенно в самом страшном из них – цареубийстве.
Примирить одно с другим, казалось, было невозможно. Факт убийства Петра III не опровергнешь! Что же тогда – признать, что отец обречён на вечные муки в аду?.. Признать такое было бы свыше всех сил.
Несчастная Анна молилась денно и нощно о спасении отцовской души. Замуж не вышла, несмотря на богатство, вокруг которого женихи вились стаями – а деньги и драгоценности жертвовала направо и налево: монастырям, нуждающимся, просто духовным лицам… Немало самоцветов перепало и Фотию, но вовсе не корысти ради – он совершенно не ведал, что такое роскошь, живя в мире бушующих грёз; бриллиантами же, рубинами и сапфирами любовался по-детски невинно, ибо чуткая душа его бессознательно стремилась к прекрасному, а все виды светского искусства он клеймил как «бесовские служения» и «мерзости языческие»… Ядовитые языки намекали на его греховное сожительство с Анной (отметился тут несколькими эпиграммами и Пушкин) – что, конечно, неправда. Борьбу с плотью Фотий вёл честно.
Он отвергал не только искусство, но вообще всю «учёность», понимая под этим и науку, и философию, и теологию; с какой-то особенно ревнивой неприязнью относился он к Филарету, к его Катехизису, к идее перевода Библии на русский язык, витийствовал, сотрясая воздух эпохи пугающими страстями… «Учёность» и вправду может быть религиозному подвижнику не нужна, но может и присутствовать, и худа от того нет: первые апостолы, призванные Христом, были совсем простыми людьми, пастухами и рыбаками, а апостол Павел – вполне образованная личность, что не сделало никакой разницы в их жизненных целях. Мог Фотий обойтись без «науки», без философской и теологической подготовки?.. Наверное, мог. Но для того он должен был уединиться в монастыре, предать себя подвигу сосредоточенного, при необходимости и молчаливого, затворнического служения, вне всякой суеты – так, как поступили и Авель и Серафим Саровский. Не были они людьми образованными, и не мешало это им… А вот отцу Фотию помешало, его витийства выглядят смешной нелепостью, несмотря на то, что – повторимся! – был он и вправду духовно талантлив, открыт тайнам бытия, многое мог чувствовать и видеть. Но чего-то потаённого, странного и опасного так и не увидел… Кого-то, вернее.
Сражаясь с бесами, воинствующий подвижник и не заметил, как с тыла к нему прокрался самый хитрый, самый искусный, самый утончённый бес – прокрался и проник, как червь в яблоко. Мы это, собственно, видели выше: масоны, и Наполеон, и Пестель, и многие, многие другие, люди и общества – перечислять нужды нет – в разные эпохи, с разными подробностями были изъедены и опустошены этим самым бесом, бесом осознания собственной исключительности, высшей вознесённости над прочими, величия!.. – ловко цепляющимся за человеческие самолюбие и честолюбие, качества совершенно естественные, возможно, и необходимые, но должные, конечно, пребывать под строгим духовным контролем. Как определить, где кончается здоровое стремление проявить себя и начинаются нездоровые зависть и ревность?.. Тонка, неуловима, странно игрива это грань – иные честолюбцы беса вовсе не интересуют, пусть они хоть корчатся от неутолённой жажды славы или, наоборот, глупо довольны собой; а отчего так – надо выяснять отдельно. Нам же остаётся с печалью констатировать то, что борец за торжество веры и бессребренник Фотий пропустил в себя вирус гордости – да так и не сумел вытравить его. Попросту не заметил. Так и жил с ним, и вопиял, и обличал, и проповедовал, не чуя с некоторых пор, что устами его глаголет не он один…
«Я ему прямо скажу: как хотите, я не могу жить без Петербурга. За что ж, в самом деле, я должен погубить жизнь с мужиками?.. Эх, Петербург! что за жизнь, право!» [19, т.4, 33].
Так говорил Хлестаков. Отец Фотий так не говорил, но жизнь сама сказала за него – что он вкусил Петербурга и отравился им. Войдя в высшее общество, он не смог оттуда выйти, не мог больше жить вдали от царя, министров, света, высших иерархов – жизнь без этого всего уже казалась слишком пресной, слишком мелкой для его огнедышащих талантов. Нет, только Петербург! А там, глядишь, и дальше, выше, и возможно, весь мир потрясётся от явления митрополита, а потом, кто знает, и от патриарха Фотия?..
Поучительно: судьба настойчиво предлагала монаху заняться своим прямым делом, собственно тем, чем и должен монах заниматься. Весной 1820 года в Казанском соборе уже входящий в славу ратоборец духа произнёс столь громоподобную проповедь, что кто-то испугался и решил перестраховаться, направив модную знаменитость в Новгород, в Деревяницкий монастырь, считавшийся не очень престижным. Формально это выглядело повышением – Фотий стал игуменом, настоятелем монастыря, но реально от него, разумеется, хотели избавиться… Однако, не так-то просто это было! В Петербурге графиня Орлова активно захлопотала за своего духовного отца, и хлопоты удались: митрополит Серафим перевёл Фотия в другую не самую первоклассную обитель: Сковородскую, с возведением в архимандритский чин; что было, разумеется, не более, чем тактической рокировкой перед настоящим взлётом.
Вот уж воистину: художник – рисуй! Писатель – пиши! Монах – монашествуй! Для того ты и принял обет, чтобы находиться чуть поодаль от мира, смотреть чуть со стороны, держать дистанцию… Не раз и не два Фотию открывалось поле для действительного духовного подвига, и кто знает, что бы сумел этот неординарный человек свершить на должном поприще. Но… «нет, как хотите, я без Петербурга не могу».
Конечно, незачем и думать, что архимандрит рвался в столицу ради власти как таковой – нет, это его не трогало, возможно, даже не приходило в голову. Нет! Он мечтал быть вдохновителем и источником благости для царя, а стало быть, и для всей России – ибо уже чувствовал себя перстом Божиим, орудием Высшего Промысла, сосудом, отверстым Абсолютной истине… одним словом – Избранным.
Архимандритом Фотий сделался в январе 1822 года. А весной, сразу после Пасхи, Серафим вызвал его в Петербург.
Трудно отделаться от мысли, что настоятель ехал из Новгорода в столицу с радостно и тревожно бьющимся сердцем, предвкушая, что с каждой верстой он всё ближе и ближе к дивному, невиданному прежде звёздному часу своей жизни.
6
Весна и лето 1822 года – время, когда влияние и слава Фотия взошли в зенит. 21 мая при самом активном посредничестве Орловой состоялось знакомство архимандрита с министром духовных дел; и сразу же меж ними процвела самая пылкая и умильная дружба… Общение с графиней и монахом поглотило князя: он почти забросил все прочие министерские заботы и по шесть, а то и девять часов в день впитывал «слово и дело Божие», льющееся из уст новгородского праведника – тот, окрылённый вдохновением, говорить не уставал. Да что там какие-то дела по сравнению с потоком истин! Голицыну почудилось, что наконец-то, через годы поисков он обрёл то, чего желал: понятия «свобода» и «христианство» для него в отце Фотии слились воедино.
Князь недаром стал с годами ближайшим другом императора: оба они сильно, сходно, по-братски почувствовали великую правду христианства, и оба остро прочувствовали странность мира сего – то, что в наблюдаемой ими жизни эта правда как-то обидно растерялась, перестала ощущаться как правда многими людьми… И оба всей душой решились восстановить утраченное, выправить пошатнувшийся, опасно покосившийся в непонятную сторону мир. Как они это стали делать, известно – удач было немного, а если честно сказать, почти и не было. Дело трудное, разумеется!.. Но и сами моралисты дров наломали. Особенно Голицын – он в поисках идеалов духовно странствовал как-то уж особенно мудрено; потом сам понял, что заплутал – и осадил себя. И тут перед ним возник отец Фотий.
Возможно, что у Голицына были на новообретённого друга определённые политические виды. Но если так и было, то было явлением вторичным. Иначе трудно понять столь стремительный подъём Фотия во властную высь посредством князя – на свою же в недальнем будущем голову. Опытнейший царедворец, князь в придворных играх профаном никогда не был; покуда он вообще не проигрывал. Тридцать лет при дворе – шутка ли! И всё вверх и вверх, не слишком быстро, но надёжно: многих из тех, кто был выше и сильнее, время смыло, а князь Голицын теперь на самом верху, выше некуда.
Но сколь умело министр духовных дел лавировал вокруг царя, столь же ощупью и наобум орудовал он этими самыми духовными делами – и новая эпопея с Фотием оказалась в его карьере последней. Голицын сокрушительно ошибся в своём протеже потому, что взглянул на него не политическим, а философским взором – будучи в философии беспомощным – а потому и увидел то, что увидел. Взвинченный, экзальтированный монах почудился князю столпом истинной веры. Это вам не квакер, не скопец, не барабанщик Никитушка, а настоящий православный провидец!.. А уж эта мировоззренческая ошибка повлекла за собой и политическую: вводя Фотия в самый высший, самый ближний к царю круг, Голицын, вероятно, и представить не мог, что «орудие Промысла» вскоре обратится в орудие Аракчеева, повёрнутое именно против него, Голицына…
Тогда же, в мае-июне 1822 года всё, казалось бы, складывалось как нельзя лучше. 21 мая – первая встреча Голицына с Фотием; затем дни-ночи напролёт жарких духовных поучений… и вот свершилось! 5 июня в Каменноостровском дворце состоялась встреча Фотия с государем.
Но и здесь, в этих двух феерических неделях не всё так гладко. Именно в них-то и начала закручиваться пружина будущих коллизий, столкновений сил, воль, интересов… И прежде всего здесь, разумеется, надо сказать, что сам Фотий отнюдь не ощущал себя ничьим, кроме Провидения, орудием – ни Голицына, ни Аракчеева; другое дело, что последний в житейской повести, творимой архимандритом, смотрелся положительным героем, а первый – отрицательным. Отчего так? Почему деликвентную распущенность графа суровый ригорист снисходительно не замечал, а духовная суетливость князя вызвала у него в скором времни даже анафему?.. Возможно, Фотий вправду считал эротоманию таким пустяком по сравнению с излишним любомудрием, что и говорить нечего; весьма возможно, и Аракчеева он полагал лишь временным подспорьем в той великой миссии, которую возложил на него Всевышний, а потому и курил фимиам Алексею Андреевичу из тактических ухищрений… Возможно, всё возможно. Во всяком случае, юлить и хитрить архимандрит ловко умел уже тогда, счастливой для него весной 1822 года – и нисколько не стоит сомневаться в том, что своё лукавство он совершенно оправдывал и ничуть его не стыдился, невинно веря, что всё сие совершается ради блага веры и церкви – такое вот иезуитское простодушие, sancta simplifiсata. Весьма приемлемо допущение: уже в первые дни знакомства с Голицыным, в тех самых беседах с участием Анны Орловой, Фотий понял, что с его точки зрения министр неисправим. Понял, но и виду не подал. Почему? Так нуждался в личной встрече с государем?.. И это очень может быть, и опять-таки с сугубо высшей целью – ведь он, Фотий, рождён быть царёвой совестью, это же яснее ясного! И ясно, что судьба ведёт эту совесть к её объекту, как то и должно – а раз так, то на этом святом пути хорошо всё, и отчего бы не притвориться другом и наставником «сына беззакония», зловредного князя Голицына… Пусть и он послужит делу, как разгонная ступень ракеты, которая потом отстреливается за ненадобностью.
И вот – 5 июня 1822 года. Каменноостровский дворец.
Александр жаждал восприять от гостя очередную порцию духовной свежести – и отчасти получил её, примерно так же, как некогда в беседе с Криднер. Правда, сам Фотий от такого сравнения пришёл бы в ужасный гнев (или в гневный ужас?..), да и сама аура свидания была совсем иной, чем в Гейдельберге в 1815-м – не слёзная грусть о грехах с последующим покаянием, а буйное, грозовое вскипание истин. Царь увидел, что пришедший к нему монах духовно пробуждён тем же самым, что и он, Александр – правдоискательством; только куда более мощно, решительно, горячо. И Александр поверил Фотию, увидел в нём наставника.
Император повергся перед гостем на колени, лобызал руки его – и просил совета. Что делать?! Что делать русскому царю, оказавшемуся в духовном тупике, в опаснейшем одиночестве?.. Ответ прозвучал тут же и без малейшего сомнения: «Противу тайных врагов тайно и нечаянно действуя, вдруг надобно открыто запретить и поступать» [5, 292].
Знал ли архимандрит о тайных обществах? Очень вероятно: через графиню Орлову он наверняка должен был быть в курсе тайн и полутайн бомонда. Но явно, что под «врагами» он разумел отнюдь не только заговорщиков в узком смысле: членов Северного и Южного обществ. Если Фотий и ведал об этих организациях, вряд ли он как-то особо выделял их из числа «тьмы сил вражьих», к чему причислял и масонов, и Библейское общество, и всевозможных сектантов, и даже архиепископа Филарета, которого невзлюбил до крайности. Вот на них всех и предложил провидец обрушить меч праведного царского гнева.
Наверное, Александр был несколько разочарован. От встречи с разрекламированным праведником можно было ожидать большего. Вполне можно допустить, что где-то в глубине души император надеялся увидеть чудо: преображение мира, хотя бы частичное; может быть, исходящий от гостя нетленный свет разлился бы по комнате…
Однако, ничего подобного не разлилось. В ответ на самые свои насущные запросы царь получил довольно банальные ответы. Опасность распространения тайных обществ он видел и без Фотия, и возможность обрушить на них тяжкую властную десницу у него была уже давно. Но он страшился рубить по живому; а Фотий ничуть не боялся такой радикальной хирургии: руби, царь! и будет ти благо, и нам вкупе – рецепт самый незатейливый, в котором Александру нетрудно было угадать рядовое социальное дилетантство.
Правда, он не мог не признать суровой действенности этих слов. Не мог не понимать, что если раньше были возможны какие-то паллиативные варианты, то теперь, в 1822 году, очевидно, не осталось никакого другого способа решить проблему, кроме как одним сильным ударом разгромить заговорщиков… понимал и всё-таки не хотел смириться с этим, и отчаянно и страстно желал какого-нибудь другого, мирного способа, его ждал и от Фотия: сотворит-таки отче Фотий «некое чудо»: мощным духовным полем преобразит вдруг ситуацию, и те, кто считают царя врагом, увидят, что никакой он им не враг, что всю жизнь он хотел только одного: сделать Россию счастливой. Наверное, того же хотят и они – но не понимают, не могут осознать, не прочувствовали ещё на себе, насколько это трудная, тяжкая, невероятно тяжкая работа! Так как же было Александру не жалеть прожектёров, не вспоминать себя самого времён отцова царствования и Негласного комитета… А значит, и не рубить сплеча, с горечью сознавая, что рубить надо себя, своё прошлое. Да, впрочем, Бог уж с ним, с прошлым! что было, то было. Стало то, что стало – вот ведь в чём беда… Но это ставшее, эта правда, эта сила, постигнутые, пережитые царём – почему это всё оказалось бессильным?! Почему то, что Александр одолел в себе, выросло вновь, как недополотый сорняк в сердцах других людей, других поколений – а время идёт, и подрастают новые поколения… И приходится признать, что этот сорняк злой, живучий, и вряд ли императору или кому другому удастся нащупать корень его.
Так ли это?..
Тем не менее, Александр Фотию поверил. Захотел, очень захотел поверить – это будет вернее. Энергия била из необычного гостя мощнейшими пучками квантов; пространство не просияло, но самый воздух в комнате словно вздрагивал от электричества – царь не мог этого не ощутить. И не подумать, что такой необычайный талант, пусть пока и не произведший чуда, сумеет произвести его в будущем… Следовательно, отец Фотий – ближайший духовный резерв; пусть будет всегда вблизи.
А тот с превеликою охотою внедрялся в высшие сферы – его предназначение исполнялось, как то и должно быть; он воспринимал происходящее с ним самым натуральнейшим образом: явился он в этот мир, чтобы наставлять царей – и мир послушно выполнил волю Отца небесного. Отец Фотий встал рядом с царями и наставляет их…
Не только Александра. Прослышав об удивительном священнике, заинтересовалась им Мария Фёдоровна.
Она вообще провела жизнь как бы в засаде, так и не дождавшись решительного броска. Сложная дворцовая обстановка научила её быть чрезвычайно осторожной дамой, по относительной молодости лет она ещё могла восклицать: «Я буду царствовать!..» – а потом уж этого себе не позволяла. Но и мыслей не оставляла, точнее, обстоятельства сами не давали мыслям остыть… Нет, было бы, наверное, слишком опрометчивым считать, что мать нечто замышляла против сына; однако, состояние его души, грустные разговоры, невнятица с престолонаследием – всё это потихоньку наводило вдовствующую императрицу на то, что и её час может пробить, а шестьдесят два года – для большой политики ещё не такая уж и осень. Бог наградил Марию Фёдоровну редкостным здоровьем, она и в этом возрасте смотрелась цветущей крепкой женщиной, даже на лошади верхом каталась с удовольствием… При таких условиях тактика «засады» может себя и оправдать.
Встреча Марии Фёдоровны с Фотием состоялась в августе и прошла в «тёплой, дружественной обстановке» – язык протокола в данном случае вполне уместен. Императрица и архимандрит отлично поняли друг друга: он словесно язвил именно тех, кого она терпеть не могла: Голицына, Александра Тургенева, Родиона Кошелева [5, 292], а богатая сокрушительными метафорами речь его должна была восхитить царицу, в русской грамматике нетвёрдую… Расстались совершенными друзьями.
Фотий умел быть мастером интриги: уже ведя вовсю тайную войну против Голицына, он внешне продолжал выказывать к нему расположение, даже приязнь, писал министру письма льстивого характера [70, т.3, 140]. Теперь, при таком-то положении и влиянии, архимандриту было как-то не по чину оставаться главой скромной обители – несмотря на то, что он всего полгода как её принял – и митрополит Серафим пролоббировал назначение Фотия настоятелем большого и славного Юрьевского монастыря (всё там же, в Новгородской губернии), главой коего не так уж давно был архиепископ Московский Филарет, ныне один из наиболее раздражавших Фотия людей… Вместе с назначением архимандрит получил личную награду и от императора: наперсный крест, украшенный алмазами.
Отныне даже своё пребывание в монастыре Фотий мог не считать удалением от Петербурга: он закрепился на социальной вершине прочно, а всей информацией о происходящем в столице его исправнейшим образом снабжала графиня Орлова. Теперь уже самим вельможам надобно было искать дружбы с Юрьевским настоятелем – что со временем лучше всего удалось сделать Аракчееву…
А радикальный совет Фотия Александру всё же не остался без последствий. Первого августа был издан Высочайший указ о запрете существующих тайных обществ и недопущении новых. К таковым были отнесены масонские ложи, различные секты; под действие данного акта подпадали, разумеется, и «настоящие» общества, Северное и Южное, но они-то указа точно не заметили, словно не было его… Ну, собственно, и всё. «В России строгость законов уравновешивается необязательностью их исполнения,» – премудрость известная.
Но что же сам Александр? Насколько эффективного действия ожидал он от собственного указа? Некоторые обстоятельства говорят о том, что ожидания были невелики – таковым в действительности и оказались… На самого же Фотия надежды продолжали возлагаться немалые. При этом, правда, поиск подобных талантов продолжался: вскоре он дал новые результаты. Этот важнейший фронт был по-прежнему доверен Голицыну, но у императора были и другие фронты, не столь возвышенные, но не менее громоздкие и трудоёмкие, и никто, конечно, ответственности за них с императора не снимал. Время сжимало и сжимало клещи. Вздохнуть было некогда.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.