Текст книги "Александр Первый: император, христианин, человек"
Автор книги: Всеволод Глуховцев
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 32 (всего у книги 46 страниц)
8
Ещё 25 декабря 1812 года, в праздник Рождества – когда официально завершилась Отечественная война (соответствующий манифест был высочайше утверждён), родился и другой императорский указ: о возведении в Москве в память победы храма Христа Спасителя, ибо не кто иной, как сам Спаситель, Логос, второе лицо Святой Троицы простёр покров защиты над русскою землёй и спас её от врагов.
Должно заметить, что автором идеи явился генерал П. А. Кикин, он поведал о ней Шишкову [5, 193], а уж от того дошло до Александра и было с чувством подхвачено. Храму Христа Спасителя быть! – так решил монарх и повелел объявить конкурс на лучший проект будущего храма.
Александр Лаврентьевич Витберг был обрусевшим шведом, сыном солидного буржуа из Стокгольма, при Екатерине II прибывшего в Россию расширять бизнес. При рождении, впрочем, сын предпринимателя был наречён Карлом, а одноимённым императору сделался позже, добровольно перекрестившись в православие – видимо, утончённому, художественно одарённому юноше лютеранство показалось тесным и скучным… Не миновал он и масонства: обычный ход мыслящего и ищущего человека той поры. Творческий же дар привёл молодого мечтателя в Академию Художеств, которую он окончил в 1809 году со всеми возможными медалями и отличиями; большую золотую медаль получил за выпускную работу в строго классическом стиле – картину «Андромаха, оплакивающая Гектора». Талант и трудолюбие сделали Александра Лаврентьевича одним из лидеров русского искусства, и потому немудрено, что в 1813 году он получил крупный заказ на серию портретов героев Отечественной войны, став почти придворным художником; во всяком случае, приобрёл доступ в высшие сферы. Именно – к Голицыну.
Будучи оба мистически настроены, художник и вельможа, что называется, нашли друг друга и много толковали о всяком… В этих беседах и зародилась мысль принять участие в конкурсе, хотя Витберг был чистым живописцем и до того архитектурным творчеством не занимался. Но идея величественного храма так захватила художника, что он с увлечением взялся за новое дело, быстро изучил его – благо, базовое образование имеется – составил проект и представил на конкурс…
И выиграл!
Государь всей душой принял проект Витберга – наверное, тот облёк в форму то, что у самого Александра Павловича неясно клубилось в душе… А тут увидел чертежи и сразу понял: вот оно! то, что надо.
Храм Витберга должен был стать необычайно огромным: предполагаемая высота примерно 240 метров. Это и по нынешним-то временам размер более чем солидный, а по тогдашним… здание обещало стать величайшим в мире материальным творением рук человеческих. Однако, не размерами, вернее, не только размерами проект пленил Александра. Император глубоко воспринял символику сооружения, три яруса которого олицетворяли три этапа земной жизни Спасителя. Нижний – в плане представляющий собой паралеллограмм, создавался во имя Рождества Христова; средний, в форме креста – во имя Преображения Господня; верхний – круглая колоннада – во имя Воскресения. И архитектор и царь, должно быть, очень живо представляли в своём воображении, какое мистическое воздействие будет оказывать храм на побывавших в нём, какими духовно преображёнными, отринувшими греховные и пустые помыслы, будут выходить оттуда люди…
Проект Витберга был безоговорочно утверждён. И тогда естественным образом возник следующий вопрос: где строить? Понятно, что при такой высоте купол собора царил бы над Москвой в любом случае, в каком месте ни построй; однако, возобладало желание сделать взлёт купола максимальным.
Москва – город довольно плоский, перепад высот здесь сравнительно невелик. Самое высокое место – Воробьёвы горы, само название которых невольно несёт в себе некоторую контрадикцию с усмешкой: мол, такие горы только воробью впору считать горами… Но уж какие есть, других всё равно не будет. И несмотря на осторожные разговоры о том, что песчаные холмы на правом берегу Москва-реки могут не выдержать возводимого чуда, строить решили всё-таки здесь.
12 октября 1817 года – в пятую годовщину ухода французов из Москвы состоялась закладка фундамента в присутствии государя. Явилось роскошное общество, была отслужена литургия, затем состоялся крестный ход. Архиепископ Августин произнёс речь; все величали Александра Благословенного, а он сам наверняка думал о том, что это станет символом его царствования, что спустя годы, много, много лет, люди других эпох, задрав головы и жмурясь от золотого блеска куполов, будут помнить, что Спаситель мира некогда спас и Россию. И может быть, кто-нибудь вспомнит и о том, что благодарный хранитель Земли Русской, император Александр I воздвиг в память о чуде спасения этот храм…
О ненадёжности грунта на Воробьёвых горах не забывали – потому к строительству подошли чрезвычайно тщательно, и размах его обозначился нешуточный с самого начала. Средств не жалели.
Витберг, как истинно творческая личность, был человек, живший вдохновением, мысль его обитала в сферах горних, а вникать в земные проблемы гнушалась: для того есть помощники, исполнители, подрядчики и рабочие… Он же, творец, питался идеей храма, как Аполлон амброзией.
Всё это замечательно для свободного художника, а вот когда человек с таким душевным устройством назначается начальником строительства, где необходимо нести материальную и финансовую ответственность… это практически всегда обещает немалые сложности. К тому же у Александра Лаврентьевича, видимо, случилось головокружение от успехов: душевное единство с монархом и его доверие он воспринял как знак Провидения и возгордился; при том был нетерпелив и упрям, слушать никого не желал, держал себя задиристо и дерзко. Ясно, что при таких манерах он мигом нажил себе в высшем обществе изрядный массив недоброжелателей. А уж что-что, а интриги плести в свете умели… И скоро архитектор весь оброс вздорными и нелепыми слухами и сплетнями. Доходило, разумеется, и до самого царя; правда, Александр знал цену таким источникам и не очень обращал внимания на них. Но вот уж на что никак нельзя было не обратить внимания, так это на хищения и злоупотребления, буйно и пышно расплодившиеся на строительстве. Сам Витберг был человеком абсолютно честным, ни копейки казённой не потратил зря, но вот в финансово-хозяйственную часть не вникал – умственный взор его, устремлённый в трансцендентную высь, жуликов-подрядчиков и жуликов-чиновников просто не замечал. А они почуяли раздолье – и пустились во все тяжкие, воруя немилосердно… Вдобавок ко всем невзгодам подтвердились наихудшие технические опасения: выяснилось, что под таким громадным зданием непрочный берег всё-таки просядет.
Дело встало. По опустевшей стройплощадке ветер летом гонял пыль, осенью – облетевшие листья, зимой по ней мели метели… Вот, собственно, и всё.
Можно ли историю этого строительства считать символической?.. Вопрос, на который каждый волен отвечать по-своему.
А Витберга, увы, злая судьба не оставила в покое. Злоключения возвышенной души, увязшей в липкости житейских дрязг, только начинались. Но то, что было с архитектором потом – уже другое время и другая история.
Глава 10. Что есть истина?
1
Во время первого послевоенного визита в Москву, перед тем как отправиться в Тулу, Александр, милостиво откликаясь на верноподданный энтузиазм жителей, пообещал, что в следующий раз он приедет в старую столицу надолго – и слово сдержал: приехал в октябре 1817-го и гостевал без малого полгода, до февраля. Закладывалась ли в то заранее патриотическая символика, или само вышло так?.. – как бы ни было, это посещение отметилось чёткими пограничными вехами: приезд – открытие строительства на Воробьёвых горах; отъезд – открытие памятнику Минину и Пожарскому на Красной площади… Здесь можно, конечно, пуститься в ходульную каббалистику, усматривая в действиях Александра глубинные смыслы, но, пожалуй, делать это незачем. Торжественно открыли памятник, день был метельный, вьюжный, настоящий февральский московский день… Есть нечто запоминающееся, нечто мощное, волнующее, тревожное в буйстве зимней стихии – и, должно быть, Александр запомнил день открытия памятника надолго.
В Москве император напряжённо готовился к очень важному для себя событию: первой сессии польского сейма (парламента). Как Царь польский, Александр, конечно, обязан был присутствовать на первом торжественном заседании – это полагалось сделать ему по статусу; однако, он не собирался просто отбывать номер. Напротив: он должен был открыть сейм речью первого лица власти, и вот эту самую-то речь и планировал сделать программной, высказать своё мировоззренческое кредо. Бесспорно, он рассчитывал на мощный резонанс – к «Агамемнону», Царю царей внимание приковано всегда, речь в сейме стала бы слышна по всей Европе – и потому император готовил её тщательнейшим образом (о некоторых драматически-курьёзных особенностях этой подготовки ещё будет упомянуто!..), выверяя каждое слово. Помогал ему Каподистрия, при этом не робел отстаивать собственное мнение; Александр, конечно, прислушивался к умному советнику, но в том, что считал принципиальным, деликатно настоял на своём. Трудная работа продолжалась и в самой Варшаве, куда император прибыл в начале марта 1818-го, окончательный вариант родился (на французском языке) накануне открытия сейма, едва ли не в крайний день. Он, этот вариант, и был озвучен 15 марта на торжественном пленарном заседании, знаменовавшем возрождение польской государственности, польского парламентаризма и – как надеялся Александр, начало русского, точнее всероссийского… Говорилась речь, естественно, тоже по-французски, а на русский перевёл князь Пётр Вяземский. Этот перевод известен исторической науке по сей день.
«Представители Царства Польского!.. Докажите вашим современникам, что свободные учреждения, коих священные начала покушаются смешивать с разрушительным учением, враждебным общественному устройству, не мечта опасная; но что, напротив того, такие учреждения, приведённые в исполнение с чистым сердцем, к достижению полезной и спасительной для человечества цели, совершенно согласуются с общественным порядком и утверждают истинное благосостояние народов… Наконец, да будет с вами неразлучно чувство братской любви, нам всем заповеданное божественным законодавцем…
Воздадим благодарение Тому, кто Единый просвещает царей, связует братскими узами и ниспосылает на них свыше дары любви и мира.
Воззовём к Нему; да благословит и упрочит Он наше дело!» [32, т.5, 374]
Это – квинтэссенция речи; вероятно, это и есть то, ради чего она произносилась. Если так, император Александр достоин восхищения, не меньше и не больше: в этих словах он с силой умной и страстной убеждённости попытался опровергнуть косный и опасный стереотип, к тому времени вполне осевший и утвердившийся во многих европейских умах, считавших себя передовыми. А именно: христианство эти умы отождествляли с навсегда уходящим прошлым, тёмными суевериями, деспотизмом, несвободой мысли, социальным закабалением… словом, со всеми худшими чертами Средневековья. И наоборот – окрылённый, ясный разум, счастливое свободное человечество рисовались безо всякого религиозного присутствия. Говоря обобщённо, мысль прогрессистов полностью противопоставляла христианство и свободу. Одно исключает другое: либо христианство и рабство, либо свобода и атеизм («афеизм» – говорили тогда). Разумеется, до таких Геркулесовых столбов добирались не все, имели место различные и множественные промежуточные стадии, более осторожные и оглядчивые… однако, тенденция была совершенно явственной.
А как же – не должен остаться без внимания вопрос – а как же страшный опыт Французской революции, показавший, в какое невыразимо страшное зрелище обращается «освобождённый» человек?.. Выше говорилось, какое объяснение перегибам революции нашли потомки «просветителей». Такое же незатейлвое, что и они сами: это, заявили они, пережитки прошлого. Пережитки! – тьма, выплеснувшаяся из сознания тёмных людей, не готовых к свободе.
Понятно, что этим можно объяснить всё. Люди, всю жизнь прожившие при деспотии, свободу восприняли безобразно потому, что по-другому просто не могли. Значит, свободу нужно внедрять не столь резко, это была ошибка; постепенно, по шагам… А иные из новых освободителей и во французском опыте не увидели ничего плохого, жалея лишь, что тогдашний Конвент не довёл дело до конца, то есть отправил на гильотину не всех.
Разумеется, так тоже рассуждали не все. Однако антиномия христианства и свободы, идея из прошлого, упорно проникала в будущее. Вот против неё и восстал Александр. Ему, обретшему Истину, всё было ясно раз и навсегда: истинная свобода возможна только во Христе; но огорчало, что этого никак не поймут другие. Что призраки и химеры недавнего прошлого – казалось бы, безжалостно опрокинутые новейшей историей, наглядно продемонстрировавшей их страшную природу, и оттого должные рассыпаться в прах – оказывается, удивительно живучи… И варшавская речь стала молитвой о сокрушении призраков, а вместе с тем и молитвой о восстановлении настоящего христианства из исторических его завалов. Ибо что ни говори, а многие, называвшие себя христианами, сильно приложили руку к тому, что религия и свобода стали восприниматься как антонимы.
Свобода, равенство и братство – лозунг революции. Прекрасные слова! Напрасно многие и поныне иронизируют, утверждая, что эта триада суть примерно то же, что лебедь, рак и щука: дескать, если есть свобода, то невозможно равенство, а если вводить равенство, то надо позабыть о свободе, а о братстве и вовсе речи нет… Подобные силлогизмы, впрочем, не одно только софистическое остроумие – все видели, во что превратилась политика под этим девизом. Но отчего?! Отчего так получилось? – риторически вопрошал император Александр – и отвечал себе и всему миру: оттого, что прекрасный призыв был поднят над пустотой безбожия, и в принципе не мог быть достигнут. Безбожие (пусть даже полурелигиозность) – среда, в которой реакции духовного синтеза либо невозможны, либо ослаблены; вот оттого-то и выходит всё незавершённым, всё в полураспаде: или свобода без равенства, или равенство без свободы… Но пространство веры может чудесным образом всё это изменить – в нём и свобода, и равенство, и братство станут едины, нимало не мешая и не противореча друг другу и самой вере.
С таким программным концептом Александр вступил в большой европейский сезон 1818 года, венцом коего должен был стать конгресс Священного Союза – там, на конгрессе и выяснится, состоялся ли Союз как прообраз будущего вселенского единства, именно такого, каким оно рисовалось русскому императору… А пока, до конгресса, царь осторожен, даже чересчур осторожен. Он чувствует, что его идеи проникают в общество, вызывают там живой энергичный энтузиазм. Формируется класс-не класс, но прослойка элиты, солидарная с императором относительно социальных целей. Как правило, это люди образованные и мыслящие, с творческой жилкой: герой Отечественной войны генерал Милорадович, командующий русскими оккупационными войсками во Франции граф Михаил Воронцов (сын посла в Лондоне и племянник министра), генерал Михаил Орлов, сын младшего из знаменитых братьев, Фёдора Орлова; братья Николай и Александр Тургеневы; причём блестящий молодой интеллектуал, экономист Николай Тургенев, уже написал к этому времени солидный научный труд «Опыт теории налогов». Такими были и лицейские профессора Иван Кайданов и Александр Куницын (любимый педагог Пушкина)… Так что царь творил не в социальной пустоте, его мысль готовы были подхватить пусть не очень многие, но толковые дельные люди, наверняка бы сумевшие составить мозговой центр не хуже, а то и получше Негласного комитета. И сам Александр, конечно, не мог этого не видеть, не понимать. Конечно, не мог! Но…
Но он наложил запрет на статью Куницына в «Сыне отечества», увидев в ней рискованную остроту мыслей. Он ополчился на выступление губернатора Малороссии Волконского-Репнина – тот высказался вслух о необходимости постепенной отмены крепостничества. Он счёл сумасшедшим некогда знакомого ему отставного офицера Бока, предложившего свой личный конституционный проект… Правда, в этом последнем случае основания для диагноза присутствовали более чем весомо.
Лифляндский дворянин Тимотеус фон Бок начал службу в ранние Александровские годы, и царь его отличал, давал некоторые ответственные поручения. Воодушевлённый доверием, лифляндец возомнил себя государственным умом: принялся сочинять всяческие записки и доклады, которые отсылал прямо в царскую канцелярию; там, ознакомившись с этими опусами, насторожились – почувствовали, вероятно, что-то неладное, и поскорее отправили добровольного советчика в отставку.
Он вернулся в Лифляндию, поселился в своём поместье, жил тихо-мирно, а когда император негласно отменил в Прибалтике крепостное право, воспрянул и вспомнил старое. Составил конституционный проект из 52 пунктов и отправил государю.
Что такого могло содержаться в этом проекте?! Ведь Александр старался быть с людьми как можно мягче (он мог вспылить, но тут же отходил и просил прощения за несдержанность); но фон Бока после этого его выброса творческой активности повезли на принудительное лечение в Шлиссельбургскую крепость: других психиатрических учреждений тогда в России, увы, не было…
При этом полным ходом продолжалось строительство военных поселений; при этом – недаром упомянут Негласный комитет! – Александр вызвал к себе Новосильцева и поручил ему составить проект конституции (Государственной Уставной грамоты Российской империи). Что же это? Как понять странную двойственность императора?..
Понять просто, ибо по внимательном рассмотрении странности никакой нет. Император всё никак не мог поверить в то, что общество, страна готовы к переменам. И дело не только в отчаянном сопротивлении крепостников, которое Александр, конечно же, предвидел. Предвидел он другое – или, сказать точнее, опасался своего предвидения; хотел бы, чтобы оно не сбылось, но в глубине души – куда ему, наверное, не очень-то хотелось заглядывать – побаивался…
Того, что эта самая «болезнь века» никуда не делась, и от варшавской речи призраки не рассеялись. По-прежнему – Александр чувствовал, что по-прежнему мир насыщен миазмами опасных заблуждений, ложной свободой совокупно с безверием, насилием, агрессией; и жутко было думать, что даровав гражданские права, он, император Александр, лишь плеснёт горючего в тлеющий злой костёр, который вдруг полыхнёт до небес…
Священный Союз! Вот что должно обеспечить – не сразу, не по мановению волшебной палочки, но должно – ту самую среду, где синтез веры и свободы станет естественной социальной реакцией. Поэтому император придерживал ретивых, занимался повседневными делами, опять путешествовал по стране, на сей раз большей частью по югу: Бессарабия, Одесса, Крым… и с нетерпением ждал осеннего конгресса. Там, надеялся он, многое станет ясным.
2
Вестфальский город Ахен (иногда пишут: Аахен) – самый западный населённый пункт Германии, на стыке трёх границ: с Бельгией и Голландией. Долина Рейна, перекрёсток племён и народов… Сегодня небольшой городок почти незаметен на фоне соседних Кёльна, Дуйсбурга, Дюссельдорфа, но когда-то… О, когда-то! История Ахена – история Европы.
Ещё Бог знает в какие времена добравшиеся сюда римляне обнаружили здесь источники целебных минеральных вод. Люди практические, они быстро организовали лечебницы, укрепляли здесь своё здоровье… Затем наступившие тёмные века накрыли весь западноевропейский мир мраком, и проступил из него город Ахен лишь в самом конце VIII столетия, вместе с Карлом Великим, собственно и вытащившим этот мир из оскудения. Именно в Ахене Карл утвердил свою резиденцию – город стал своего рода рабочей столицей императора. Далее, правда, у Священной Римской империи были другие столицы – но короновались императоры непременно здесь; здесь же было одно из мест заседания имперского сейма. Так что город был на виду, процветал, и длилось это цветение вплоть до Реформации и религиозных войн [10, т.5, 564].
Тот страшный век прошёлся по Европе смертной метлой, и после него в мире что-то изменилось навсегда. Явилось новое, прежде невиданное и неслыханное, что-то сгинуло без следа, что-то пропало, но возродилось, а что-то не пропало, но ушло в тень нового, молодого, амбициозного и агрессивного… Такое случилось и с Ахеном. Он стал заштатным городом, живущим памятью о прошлом, городом-памятником.
Видимо, в знак былых имперских заслуг первый конгресс Священного Союза решено было провести здесь.
В самом конце сентября государи и министры съехались в Ахен. Англию представлял Каслри, Россию, Австрию и Пруссию – монархи (министры, разумеется, тоже были здесь). С момента провозглашения Союза прошло три года. Каков результат проделанной работы?..
Вопрос вроде бы простой – но вот ответ трудный. Как оценить эти три года? С одной стороны – да, несомненно, Европа успокоилась. Но, во-первых, кто знает, может это лишь сравнительное ощущение – после Наполеона, вероятно, и герцог Альба показался бы столпом стабильности, и три года все только и делали, что мало-помалу отходили от пережитых потрясений. А во-вторых, что-то не наблюдалось за эти три года настоящего, активного возврата к христианским ценностям – суть того, чего ради и образовывался Союз. Конечно! – и наверное, Александр не раз старался убедить себя в этом – можно делать ссылку на первоначальный этап, когда в сердцах и умах свершается незаметная работа, исподволь накапливается то самое количество, что непременно должно перейти в качество…
На конгрессе Александр надеялся увидеть это новое качество.
Но с самого начала выявились разноречия между его возвышенным настроем и приземлённым разумением Меттерниха и Каслри. Они во всех вдохновенных порывах русского императора видели с подозрением только одно: усилить влияние России, и без того огромное. Поэтому они затевали привычные им подковёрные игры, привычно строя и раскачивая комбинации, они были в своей стихии, озабоченные, зашоренные ею, все в водовороте дел, и где ж им было остановиться, оглянуться, посмотреть в небо – и увидеть неведомые прежде измерения мира… Иначе говоря, там где Александр хотел религиозной цельности, его партнёры видели одну лишь политику. Нет, нельзя сказать наверное, что и Меттерних, и Каслри, и многие другие религиозно были абсолютно индифферентными людьми. Они даже вполне могли считать себя верующими людьми – и даже без притворства, которого, надо думать, тоже хватало; но без него, наедине с собой, честно глядя в свою душу – да, они горячо и искренне восклицали: верую, Господи и уповаю на волю Твою!.. – и, возможно, даже со слезами били себя в грудь.
И всё таки – чего они, видно, не замечали, воспринимая как нечто само собой разумеющееся – единства у них не было. Религия не сочеталась с политикой: первая сама по себе, вторая сама. Им, людям грубого склада, это, видно, вовсе не мешало, они так жили всегда и собирались жить дальше.
Но их соратник по нелёгкому поприщу, император Александр, так жить уже не мог. Он знал, что это раздвоение нехорошо вообще, а может стать роковым. Что политика должна стать прямым действием веры, причём во всемирном, всехристианском масштабе… Собственно, здесь повторяться незачем, это всё изложено в «Трактате братского и христианского союза», и под этим подписались, этим обязались руководствоваться все. Прошло три года. И что же?..
И Александр вынужден был с горечью сознаться, что он остался непонятым. Ему не противоречили, нет; но разговор русского царя с Меттернихом всякий раз превращался в фантасмагорию без начала и конца, когда оба собеседника кругами ходят вокруг одного и того же, об одном и том же толкуют, вроде бы соглашаются… но понимают, что чего-то не понимают. Однако, соглашаться всё-таки приходиться, хотя бы по видимости: оба они глубоко осознают, что их разноголосица – пугающая трещина, которой стоит только чуть расшириться, как в неё немедля начнут вливаться эманации ненависти, неизбежное порождение той самой свободы без Бога, при которой «всё дозволено».
Политика сильна верой! – призывал Александр. Здесь не может быть двойных истин. Евангельская заповедь! – вот истина, одна-единая, на все времена, каждому человеку и для всякой ситуации. В том числе и для нас, политических руководителей: всё, что нам необходимо – подать всем пример настоящего, бескорыстного добра, стремясь делать это так, как делал в земной жизни Христос. Когда мы, правители, начнём жить по совести, по заповедям, то люди, наши подданные, сразу увидят это, и сразу откликнутся, сами станут проводниками добра, и весь человеческий мир вскоре преобразится… ну, не вскоре, пожалуй, это было бы слишком; однако начнёт несомненное движение к преображению, к жизни, в которой нет места злу, насилию, несправедливости… Надо лишь, чтобы это понимали и так делали все монархи и правительства Священного Союза, все вместе! Тогда преображение охватит весь мир – цельное действие даст цельный результат.
Понимаю! Вполне понимаю Вас, Ваше Величество! – спешил откликнуться Меттерних. – Очень надеюсь, что именно так всё и будет. Но… в данный момент это нереально: надо бы немного подождать, точнее, завершить насущные дела… Мир едва начал приходить в себя, он всё ещё не остыл от революции, Бонапарта, всё ещё неспокойно в мире. И сейчас в первую очередь надо покончить с этим беспокойством. Смутьянов надо изолировать, обезоружить. Просветить их примером христианской чистоты?.. Хорошо бы, да они этого не поймут и не оценят. Видимо, придётся ненадолго отложить эту прекрасную мысль о единстве нравственности и политики, о светлом единстве человечества. Пока к этому единству мы принуждены идти путём льва и лисицы, силы и хитрости, по заповедям мудрого и глубоко понимавшего человеческую душу Макиавелли… И кстати, чем быстрее мы это сделаем, чем быстрее одолеем этот неприятный отрезок пути, тем скорее сможем приступить к настоящему объединению мира на религиозных и нравственных началах.
Александр, наверное, чувствовал, что он не может убедить австрийского канцлера. Истина, светлая, ясная и совершенно понятная царю наедине с собой, в беседах с Меттернихом как-то лишалась этой привычной ясной убедительности, складывалась не в те слова, становилась неуклюжей и шаткой… А тот, напротив, обладал гигантским даром убеждения. Тревожная картина современной Европы, красочно обрисованная им, заставляла Александра призадуматься. Он ведь и без этого знал многое из того, что можно назвать «беспокойством» – и в Европе, и в своей стране; знал, и сам беспокоился, а Меттерних умел психологически попасть в цель… Да ведь со своей позиции, политического здравого смысла, он был, безусловно, прав.
Послевоенная Европа действительно опасно пошевеливалась где-то в социальной глубине. Не в самом низу, конечно, не в густых пластах простонародья, а среди сравнительно небольшого слоя людей, большей частию молодых, ухвативших с миру по нитке какие-то клочки образования: интеллигенции и полуинтеллигенции. Правда, были среди них люди и в самом деле умные, и по-настоящему образованные, у таких духовное детство кончалось быстро; а некоторые так и не успели повзрослеть, закончив молодую жизнь на эшафоте или в бою… но оставались и те, в ком искренность и благородство дружно уживались с умственным ребячеством не по возрасту. А честность, пылкость и глупость – социально весьма взрывоопасная смесь…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.