Текст книги "Хам и хамелеоны. Роман. Том I"
Автор книги: Вячеслав Репин
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 15 (всего у книги 21 страниц)
Гремя сапогами по полу, солдаты топтались в тесном вестибюле. Появился Рябцев с тяжелой связкой ключей и выпустил их на мороз. Но даже после того как солдаты исчезли во дворе, в помещении оставался запах чего-то прелого, едкого.
Вернувшись к столу, Иван наблюдал за тем, как вторая прислужница подавала через окно кухни тарелки с посыпанной укропом картошкой, салаты, заливное, пирожки и сразу чай. Сидящие за столом ели и пили охотно и много – одновременно и чай, и привезенное Глебовым французское вино.
Владыка Ипатий, так к пожилому священнику обращался Рябцев, словоохотливостью не отличался. Однако стоило ему произнести хоть слово, как все умолкали. В своем дачном кресле владыка сидел очень прямо и ел очень мало. Из разговора между Глебовым и молодым батюшкой владыка понял, что Иван Лопухов, повстречавшийся ему в уборной, живет в Лондоне. Владыка сразу развернулся к Ивану:
– Правда? В Англии живете? А как давно?
– Больше десяти лет.
Старику подлили чаю. Он с удовольствием сделал глоток и, глядя на Лопухова с тем же вопросительным искусом на дне глаз, поделился:
– Я тоже жил в Англии. Так долго, что самому не верится. А потом в Вашингтон переехал.
– Служить? – спросил Иван с заминкой, просто чтобы поддержать разговор.
– Совершенно верно. У нас, в американской церкви… в американской, но русской, – подчеркнул владыка Ипатий, – тоже посылают служить.
– Владыка ушел на покой епископом, – сообщил Ивану Рябцев…
Разговор за столом тек размеренно. Говорили о политике, об оторвавшейся от берега льдине, на которой находилось около сотни рыболовов-любителей; их унесло в Финский залив, и весь минувший день полным ходом шла эвакуация горе-рыбаков вертолетами, о чем твердили по всем каналам телевидения.
Молодой священник мимоходом обсуждал с Рябцевым приготовления к утренней литургии, просил его перепоручить кому-нибудь другому покупку цветов, чтобы Михаилу Владимировичу не пришлось вставать в шесть утра. Рябцев с улыбкой обещал сделать всё так, как нужно.
Иван тем временем шуршал страницами небольшого издания в мягкой обложке, протянутого ему Рябцевым. Автор книги – сам владыка. «Владыка Ипатий (Величков)» – имя и фамилия были выведены на обложке. К удивлению Ивана, книга была посвящена современной космологии.
Затем кто-то заговорил об уже забытом всеми захоронении царских останков в Петропавловской крепости, мимо которой только что проезжали. Владыка мнения на этот счет не высказывал, предпочитал слушать, что говорят другие. Дискутирующие пытались прочесть по его лицу реакцию на каждую свою реплику, и это было нелегко.
– Вы верите в то, что говорят? Что в Петропавловской крепости погребены настоящие останки? – всё же подтолкнул владыку к разговору кто-то из сидящих; вопрос был настолько буквальным, прямым, что выглядел бестактным. – Ведь столько чернил было пролито в газетах…
Владыка Ипатий, взиравший на собеседников со старческой безмятежностью, словно предлагая брать с себя пример – не мучить себя и других нелепыми вопросами, – вдруг решил ответить. Прибегая к простым, но наглядным формулировкам, владыка высказал неожиданное мнение, что вопрос об истинности останков не имеет принципиального значения. И тут же пояснил, что это значит: согласно учению святых отцов – раз уж главным авторитетом в этом вопросе остается Церковь, – поклонение мощам недостоверным вменяется в поклонение святому, который чтится. То же самое уже не один век происходит с Туринской плащаницей. Для владыки вопрос был исчерпан. Сам он будто бы собирался на церемонию захоронения поехать, его приглашали, но как раз в это время заболел и слег.
– Значит, для вас всё это не лишено правдоподобия? – уточнил Иван с некоторым удивлением.
Поймав на себе добродушный взгляд старика, по-детски чистый и наивный, Иван устыдился всеобщего тона.
– Вы, наверное, правы. Всё может быть, – сказал владыка. – Но ни то, ни другое невозможно доказать с абсолютной достоверностью. Современные технологии… воздействия на умы… достигли такого уровня, что им под силу всё. И в то же время, как мы убеждаемся, они бессильны.
Теперь все ждали от владыки Ипатия дополнительных объяснений.
– Бессмысленно анализировать. Правда не здесь, – добавил владыка, странным образом отвечая именно на те вопросы, которые Иван даже в мыслях не мог как следует сформулировать. – А если она и откроется, то покажется мелкой, неубедительной. В наше время нет ничего достоверного. И в то же время достоверно всё.
Старик многозначительно улыбнулся собравшимся. Некоторое время все молчали.
Воспользовавшись паузой, Глебов стал собираться. Иван хотел уйти вместе с ним, но был вынужден задержаться еще на несколько минут, поскольку владыка стал рассказывать о своей прошлогодней поездке в Анды, при этом обращаясь как будто бы к нему одному. Рябцев пошел проводить Глебова…
Под конец ужина владыка подарил Ивану свою книгу и сказал:
– Я вам могу дать еще одну книгу. На интересующую вас тему…
Не уточняя, какую именно, Иван поблагодарил; он не чувствовал себя вправе отказываться.
– Завтра утром сможете зайти? – спросил владыка. – А то я потом в Москву уеду недели на две…
– Приду, конечно, – пообещал Иван, понимая, что предложение свидетельствует о каком-то особом личном доверии.
– Утром у нас будет отпевание.
– Здесь, в этом храме?
– Часов в девять, правильно, Михаил Владимирович? – уточнил владыка у вернувшегося Рябцева.
– Попозже. В половине десятого.
– Я приду, спасибо, – Иван попрощался и поспешил за Глебовым…
Обтянутые красной тканью и обложенные гвоздиками и хризантемами, три одинаковых гроба преграждали проход в среднюю часть небольшого храма с низкими сводами, скупо озаряемыми горящими на аналое свечами. Лиц покойников от входа видно не было. И тем внезапнее они приковывали взгляд посетителя, когда вдруг становились различимы за силуэтом читавший Псалтирь пожилой прихожанки.
Неожиданно для себя Иван вдруг осознал, что стал свидетелем службы не совсем обычной. Отпевали военнослужащих. Удивлял, прежде всего, возраст усопших: всем им было не больше двадцати пяти лет. Что-то еще живое виделось в их лицах. Возникало ощущение, что они просто затаили дух и чего-то ждут, еще не поняв, что всё уже закончилось, что жизнь у них отнята безвозвратно.
Одна из пожилых женщин, видимо родственница, может быть мать, сидевшая на скамейке возле свечного ящика, громко всхлипывала. Вокруг группы военных, толпившихся тут же при входе, маячил вчерашний молодой человек, тот, что сидел с солдатиками в трапезной. На нем была та же, что и вчера, камуфляжная куртка, но из-под нее выглядывал подрясник.
Солдатам были розданы свечи. Досталась свеча и Ивану. Несмотря на шиканье дьячка в камуфляже, один из солдат зажег свою свечу от зажигалки и передал огонек по кругу.
Распахнулись царские врата. Из алтаря вышел облаченный в белое владыка Ипатий. Заметно прихрамывая, он проследовал за алтарниками в центральную часть храма, повернулся спиной к присутствующим и неожиданно громко, но не басом, как это обычно принято, начал: «Благословен Бог наш, всегда, ныне и присно, и во веки веков…»
В душе Лопухова царила сумятица. Глазеть на чужое горе было и совестно, и как-то неловко. Хотелось выйти. Но как покинуть храм у всех на виду? К тому же владыка уже успел поприветствовать его едва заметным кивком.
Молодой человек в камуфляжной куртке, чем-то напоминавший пастуха, по инерции сгоняющего бестолковых подопечных в гурт, не переставал одергивать солдатиков. Они еще теснее сбивались в кучу за спиной капитана. У всех затравленный, пристыженный и какой-то голодный вид. У Ивана было такое чувство, что перед ним ватага старшеклассников, которых школьный военрук пригнал в военкомат прямиком с занятий по НВП1717
Начальная военная подготовка – общеобразовательный предмет в старших классах. – Примеч. ред.
[Закрыть], где всех их попросту обдурили, как в стародавние времена рекрутов из простонародья, воспользовавшись их наивностью. Ведь невозможно было представить себе, что кто-то из них мог и вправду мечтать о такой службе… Армейский мир казался Ивану до боли знакомым. Именно своим тяжелым и стойким духом, который исходил от солдатской массы – этим извечным амбре арестантства, состоящим из въедливой смеси выхлопной гари, солидола, хлорки, кирзы, гуталина, хлебной опары, дешевого курева и ржавчины. Дух этот невозможно было спутать ни с чем на свете. Отец приносил его домой всё детство…
Начали читать заупокойный кондак. Каждое слово поражало бездонным смыслом. Ошпаривающее чувство протрезвления, сопровождаемое панической боязнью тут же лишиться обретенной внутренней ясности, стоит распустить внутри себя какой-то узелок, в то время как и затянуть его намертво тоже казалось непосильным – это и заставило Ивана выйти на улицу, не дождавшись окончания службы. Ноги сами вынесли на Кронверкскую улицу. Он остановился перед витриной магазина и, глядя на мужской манекен, пальцем показывающий на машины, осознал, что профиль за стеклом с очень правильными и неживыми чертами напоминает лицо одного из лежавших в гробу.
Он вошел в безлюдное кафе. Буфетчик с благодушной миной алкоголика подал ему чашку чая и пышку на блюдце. От чая пахнуло немытой посудой. Но обижать буфетчика не хотелось. Иван взял чай и направился к столику. Не притрагиваясь к чашке, он стал наблюдать за буфетчиком, повадки которого отдавали воровским благородством (не укради, мол, у того, кто беднее тебя…), а черты лица нет-нет да и притягивали взгляд характерными признаками, что так роднят всех пьющих со стажем. Иван не удержался от соблазна, которому давно перестал противиться, – начал расписывать в уме «горизонт событий» этого человека.
Без малейшего усилия над своим воображением, хотя и с неприятным чувством, что сознательно совершает нечто неправильное, сродни святотатству, Иван представлял себе буфетчика в самых разных ситуациях, в разной обстановке. Образ был фактурным, пластичным и податливым. Лопухов даже смог вообразить этого человека лежащим в гробу: еще свежа была в памяти картина, увиденная в церкви несколько минут назад. На безжизненно-восковой, всё еще виновато-беспечной физиономии так и проступала печать благодушного заупокойного умиротворения. Но в своем воображении Иван почему-то представлял гроб не с красной обивкой, а с черной. И стоял этот черный гроб не в церкви, а в отсыревшем деревянном кузове грузовой развалюхи с намалеванными белой краской номерами… Борта откинуты. Цепляясь за них и подсаживая друг друга, в кузов лезут незнакомые люди… Представлял Иван и место последнего пристанища буфетчика. Тут и погост, и нагромождение ржавых обелисков, меж которых вьются в стороны заросшие жухлым чертополохом и раскисшие от грязи кладбищенские тропы. Тут и швабра, всаженная в рыхлый холмик глинозема. Мнимый «горизонт» сливался с увиденным наяву. Где-то здесь и был «порог описуемости», предел всему. Воображение не выносило сопоставления с действительностью. Действительность не выносила анти-действительности. Наступал какой-то коллапс. Не он ли и поджидал за всеми этими «горизонтами»? Коллапс, спадение границ, уход в новое измерение, внутрь себя… Воображение, это загадочное всезнайство, как ни странно, выхолащивало абсолют из исходного, еще не облеченного в слова представления о вещах, о мире, о себе самом. Воображение наделяло пониманием. Но оно же и размывало знание как таковое. Человеку, с его всеядной природой, для которой характерны повышенная чувствительность к каждому дуновению ветра, зависимость от всего на свете, данное качество было, наверное, ни к чему. Скорее, даже в тягость. Но многие ли это сознают?..
Поймав на себе виноватый взгляд буфетчика, Иван вдруг понял, что не может капитулировать, не может спустить всё на тормозах, не может опять всё бросить, взять и уехать… Это было бы тем самым малодушием, на которое указывал даже анонимный аналитик Глебова. Временным спасением от всего, если уж искать этого спасения, мог стать лишь отъезд в Тулу, к отцу. Эта внезапная мысль вдруг поразила его своей очевидностью.
Иван решил сегодня же позвонить отцу и брату, чтобы окончательно всё с ними согласовать. И как только он принял это простое решение, впервые за многие дни он почувствовал, что с плеч его свалился непосильный груз…
Четырнадцатого июля в родильном доме Святой Фелиции под Женевой Мария Лопухова родила мальчика, не доносив двух недель, но роды прошли легко и быстро.
Пухлощекий, с едва заметным белесым пушком на крупной головке, новорожденный был назван Базилем и передан на воспитание фактическим родителям, подданным Швейцарии Мариусу и Элизабет-Эстер Альтенбургерам… В таком духе были составлены документы, нескончаемый перечень бумаг и заявлений, которые Маше Лопуховой пришлось подписывать в Женеве в дополнение к тому, что месяцы назад Альтенбургеры уже оформили в Нью-Йорке.
Часть бумажной волокиты Мариус решил перенести на осень. А пока новоиспеченный отец сделал всё для того, чтобы суррогатная мать Мария Лопухова могла оставаться в Швейцарии, нянчить и вскармливать младенца…
Жизнь семейства с безвременной монотонностью текла в обжитых апартаментах, занимавших целый этаж старого городского здания на Плас дю Перрон, 7. Квартира была настолько просторной, что, будь в этом необходимость, в ней можно было бы приютить не только Машу с новорожденным и нанятую ей в помощницы няню, а также постоянно прислуживающую домработницу, которая на ночь исчезала в отдельной квартирке в мансарде того же здания, но и еще пару таких же семейств с детьми и прислугой.
На последнюю, августовскую, консультацию новорожденного повезли всем семейством, дома остались только Ева с няней. Первым из такси выбрался Мариус. С великой осторожностью, боясь растормошить младенца, он принял из рук жены старомодную плетеную колыбельку и понес ее во дворик клиники. Едва ребенок оказывался на руках у отца, как он начинал истошно орать. Это повторялось раз за разом. Впечатлительный папа терял уверенность в себе, пуще прежнего боялся сделать что-нибудь не так, а может, просто не хотел выглядеть посмешищем в глазах окружающих. И от этого очень нервничал, впадал в панику, хотя и мужественно пытался это скрывать.
С видом горделивой гусыни за мужем плыла Лайза. Маша, непривычно выспавшаяся, семенила в хвосте. Узкий подол льняного сарафана, купленного ей Лайзой в день последнего обхода детских магазинов в Шамбези, не позволял делать нормальных шагов.
Доктор Манцер вышел семейству навстречу. Невысокий плотного сложения главврач приветливо поздоровался с каждым из них и пригласил в свой кабинет.
Усадив всех в кресла вокруг письменного стола, доктор справился о здоровье и самочувствии малыша. Проблем – буквально никаких. Мальчик отлично ел, хорошо спал… Главврач широко улыбнулся:
– Ну что я могу вам сказать… Вы произвели на свет не ребенка, а настоящего богатыря, дорогая мама… Если бы у меня в клинике каждый день рождались такие дети, я был бы спокоен за будущее Швейцарии…
Лайза, державшая на руках безмятежно спящего Базиля, смотрела на доктора растроганно. Со дня рождения приемыша очень чувствительная к комплиментам, она приняла хвалу на свой счет. Свалившаяся на нее радость материнства нуждалась в постоянном одобрении окружающими. Без этого Лайза – странное дело – чувствовала себя несчастной. Вот и сейчас, ища поддержки, она взглянула на мужа. Мариус благодарно улыбался Марии, державшей на коленях пустую колыбельку…
– Ну что же… – тихонько хлопнул в ладоши главврач. – В моих услугах вы больше не нуждаетесь. Всегда буду рад, так сказать, снова принять вас в наших покоях… Результаты анализов малыша идеальны. Никаких противопоказаний нет, так что можете ехать куда душа пожелает. Самолет таким маленьким детям, конечно, не рекомендован. Перепады давления, перегрузки, недостаток кислорода, да и излучение… Что-то мы там получаем в повышенных дозах, как говорят ученые умы. Но, между нами говоря, от всего не убережешься. Лучше сразу привыкать. Так что в добрый путь!
– Мы поедем в Виллар… до конца лета, – сообщила Лайза.
– Правда? А я на лыжах там катался! Десять лет назад. Чуть ногу не сломал… Изумительные места, да… – мечтательно произнес главврач и поднялся, дабы проводить своих пациентов…
Альтенбургер уехал в Виллар с домработницей, чтобы за выходные привести дом в жилой вид. В понедельник утром Лайза с новорожденным и падчерицей, а вместе с ними Маша и няня Эльза отправились следом за ними на машине. За рулем сидела Лайза. Она была уверена, что сто километров до Виллара они смогут покрыть за два часа с небольшим.
День выдался солнечный. Виды предгорий радовали глаз райским благополучием и свежестью. Маша едва ли была в состоянии вслушиваться в лившуюся бурным потоком речь Лайзы, которая всю дорогу без умолку тараторила, расписывая достопримечательности проезжаемых мест. От терпких духов Эльзы у Маши побаливала голова. Лайзе же духи, напротив, нравились, она даже сделала няне комплимент. Сердито морщась во сне, прикрытый от солнечных лучей тонким тюлем, малыш крепко спал в автомобильном детском кресле. Большой семейный «крайслер», купленный Мариусом на прошлой неделе, еще не успели обкатать, и просторный салон всё еще источал резкий фабричный запах, отчего в машине было немного неуютно и душно.
Виллар представлял собой заурядный курортный поселок – дремлющее скопление шале, вилл и улиц. Во все стороны лениво расползались аллеи, каждая из которых упиралась если не в отель с рестораном, то в очередную горстку коттеджей, рассыпанных по безупречным газонам. Канатная дорога над деревьями привлекала взгляд беззвучно плывущими над головой пустыми креслами. Оазисы цветочных лавок, магазины, заваленные горнолыжным снаряжением, витрины, заманивающие пестрой сувенирной дребеденью, кондитерские с целыми стеллажами шоколада – фигурного, плиточного, и уставленные спиртным со всего света бакалейные лавки… Окна магазинов на главной улице поселка были настолько чистыми и прозрачными, что иногда так и тянуло шагнуть сквозь отражение в прохладу помещения, вместо того, чтобы совершать очередной уличный подъем, на который порой уходили последние силы.
Впервые за много лет Альтенбургеры застали в Вилларе пасмурный август. Сполохи молний опаляли небесный свод, а за ними следовала оглушительная канонада грома; от раскатов с деревьев взмывали птичьи стаи и звенела посуда в кухонных шкафах, а в груди и в голове появлялось ощущение, будто что-то с треском лопнуло… С утра до вечера моросил дождь, когда же он прекращался и из-за туч проглядывало солнце, с гор сразу наползали сырость и туман. И округу опять заволакивало на весь день. Погода стояла – хуже не придумаешь.
Поездку к горным склонам Шамоссэра, откуда открывался редкий вид на Альпы и просматривались массивы Монблана и Дан-де-Миди, пришлось отложить до лучших времен. Как, впрочем, и прогулки к озерам и пастбищам, и экскурсию в ущелье, покрытое вечными снегами, во время которой намечался обед в германской деревушке. Дни проходили безвыездно на вилле «Атитлан». Насупленная Ева, еще в Женеве начавшая ревновать взрослых к младенцу, с утра до вечера играла в железную дорогу, – эта дорогущая игрушка, занимавшая полкомнаты, была куплена по первому ее требованию. С печальным упорством девочка гоняла поезда по нескончаемым рельсам и даже устраивала крушения, то и дело призывая на помощь весь дом.
Не поднимала настроения и вегетарианская диета, на которую сели Альтенбургеры. Никогда до сих пор не отвергавшие мясной пищи, Мариус и Лайза самоотверженно поглощали салаты, хлебцы, сухофрукты, орехи и специальные йогурты с какими-то добавками. Готовить мясное для одной Маши домработница удосуживалась редко, и ей приходилось довольствоваться общим меню. Быт в Вилларе отличался еще большим однообразием, чем на Плас дю Перрон в Женеве.
Единственной отрадой, единственным спасением от вязкого состояния внутреннего опустошения была детская. Здесь всё менялось каждую минуту. В мимике карапуза, в его поведении и в запросах Маша, что ни день, замечала новое. Иногда ей казалось, что не она учит ребенка жить, а он ее. Доктор Манцер нисколько не преувеличивал: малыш был абсолютно здоров и замечателен во всех отношениях. Не ребенок – а херувим с картинки.
Отношения с Мариусом и Лайзой складывались наилучшим образом. Но ожидаемой легкости на душе Маша не испытывала. Всё было вроде бы позади. Но что именно? И что теперь ждало ее впереди? От одной мысли, что однажды придется расстаться с этим крохотным причмокивающим созданием, которое доверчиво следило за каждым ее жестом, за малейшей переменой в ее лице, едва она приближалась к кроватке, одна мысль о том, что скоро его нужно будет отдать, как куклу, чтобы с ней могли забавляться другие, приводила Машу в состояние внутреннего оцепенения.
Ей не удавалось внушить себе, что этот ребенок ей неродной. Разглядывая курносенького сероглазого мальчика, Маша не видела в нем, как ни старалась, ничего иностранного. На пеленальном столе барахтался обыкновенный русский карапуз – молочный, пухлощекий, неугомонный, счастливо ей улыбающийся. Маша узнавала свой нос – тонкий, с изящным аккуратным вырезом ноздрей, видела абсолютно свой высокий лоб, унаследованный ею от матери, свои серо-зеленые глаза. От ребенка пахло чем-то родным, теплым…
Наблюдая за коренастой Эльзой, за тем, с какой ловкостью толсторукая швейцарка, от которой постоянно пахло полынью, пеленает мальчика или укачивает после кормления в своих мощных объятиях, в груди у Маши всё переворачивалось. Так происходило всякий раз, когда Базилем занималась не она сама, а кто-то другой.
Альтенбургеры на ребенке буквально помешались. Лайза бродила, как тень, за ней и за Эльзой. Заменить младенцу мать она не могла, как бы ей этого ни хотелось. Поэтому и стояла над душой, то любуясь и расхваливая ребенка, а то просто не давая остаться с ним наедине. Лайза никогда не покидала детскую, пока в ней кто-нибудь находился. И, чтобы перед кроваткой не было столпотворения, иногда приходилось чуть ли не составлять график.
Когда же глаза Лайзы ни с того ни с сего наливались слезами умиления, Машу пробирал страх. Она вдруг спрашивала себя: нет ли за этими метаморфозами, которые она подмечала в поведении Лайзы еще в Женеве, какой-то патологии, запрятанной на дне ее сложной и противоречивой натуры? Всё ли можно было объяснить безмерными чувствами к малышу? Чудаковатость Лайзы особенно резко бросалась в глаза, когда та нянчилась с Базилем, думая, что ее никто не видит. Стоило Лайзе остаться одной у кроватки, как на лице у нее появлялась безрадостная отрешенность, что-то хищное, беспощадное, немного птичье. Казалось, что Лайза рассматривает не ребенка, а себя, перебирая в тайниках своей души что-то мелкое, хрупкое, едва только зарождающееся, но уже непосильное – по ее представлениям – для разума окружающих. Какую-то иступленную манеру смотреть на всех невидящими глазами Маша замечала в Лайзе и раньше, но не придавала этому значения, списывала всё на переутомление, рассеянность, – на что угодно, только не на явную патологию. Теперь же она всерьез спрашивала себя: а не припрятала ли Лайза для всех какого-нибудь сюрприза? Не попахивает ли здесь отклонением, о котором не подозревает даже ее муж?
– Какой он… какой красивый! Я никогда не думала, что так может быть… – горячечным шепотом восторгалась Лайза в подтверждение ее, Машиных, догадок, опустившись на колени у кроватки и слизывая с губ слезы, которых не стеснялась. – На Мариуса как похож! Смотри, носик его! А лоб – выпуклый! У них в семье у всех этот лоб, эта выпуклость… Надо же, как странно… Базиль… как будет по-русски – Базиль?
– Василий… Вася.
– Васья! – мечтательно произнесла Лайза. – Странно звучит. Как женское имя. Васья… Васья… – всё повторяла она, неуклюже пытаясь помочь Маше одеть малыша.
Как раз по этому поводу у них и возникли первые разногласия. Маша объясняла, что в России младенцев принято пеленать плотно, заворачивая в пеленки как в «кокон», а не одевая в распашонку и ползунки.
– Как же он тогда сможет двигаться?! – ужасалась Лайза. – Он ведь задохнется. Ты посмотри на эту крошку!
– Все через это прошли, и я тоже… Вот так. – Маша бралась продемонстрировать сказанное на ребенке.
Тот не противился, с довольным видом сладко причмокивал губами.
– Какой ужас… Жутко смотреть! – причитала Лайза. – Да что же с тобой делают… мой ты зайчонок?!
– Единственное, что потом остается, это привычка спать закутавшись. Русского человека трудно заставить спать в постели, застеленной конвертом… Ну, вот вы загибаете края одеяла под матрас, конвертом. А для нас это пытка, – объясняла Маша. – Первое, что делает русский, когда ложится в постель где-нибудь в чужой стране, в гостинице, он вырывает края одеяла из-под матраса, чтобы завернуться в одеяло поплотнее.
– Поэтому вы такие несвободные… Поэтому столько лет жили в концлагере, – вдруг выдала Лайза.
Внезапное непонимание, даже в столь элементарных вопросах, было для Маши внове и больно задевало.
Покой и ясность возвращались к ней лишь в минуты уединения с ребенком. К какому бы искусственному скрещиванию клеток, к каким бы ухищрениям врачам не пришлось прибегнуть, чтобы этот комочек родной трепещущей плоти мог появиться на свет, он принадлежал ей, ей одной. Ничто и никогда не смогло бы ее в этом разуверить. Очевидность этого факта была сильнее всех доводов, сильнее всех сомнений.
Казалось непонятным, как швейцарцы могли проявить такую неосмотрительность. Еще в Нью-Йорке, на тех же тематических сайтах, посвященных суррогатному материнству, которые Маша просматривала месяцы назад, она как-то наткнулась на ознакомительную статью, разъяснявшую, почему фактическим родителям обычно рекомендуют забрать ребенка сразу: тем самым они ограждают его от близкого общения с выносившей его женщиной и избавляют себя и суррогатную мать от возможных проблем. Мариус, впрочем, не раз уже пытался ее убедить, что не стоит сидеть по ночам у кроватки. После таких «бдений» она чувствовала себя разбитой весь день. Мариус советовал ей гулять одной, без коляски, ведь после обеда и кормления в детской оставалась няня, и у Маши было предостаточно времени для себя…
Первая такая прогулка вылилась в настоящую пытку. С каждым шагом ноги тяжелели, а мысли густели как застывающий клейстер. Доверия к плечистой, пахнущей полынью Эльзихе, как про себя называла няню Маша, с каждой секундой становилось всё меньше и меньше. Наступил момент, когда оно улетучивалось начисто. И тогда ей захотелось бежать сломя голову назад. Маша едва смогла заставить себя шагом дойти до главной улицы…
Вокруг зеленела французская Швейцария. Горы опоясывали облака. Низовья и долины растворялись в туманной дымке. Повсюду курился из труб ароматный дымок: спасаясь от сырости, в домах день и ночь топили камины. Тянуло запахом смолы и сосновых шишек. Где-то на востоке, там, где просматривались сливающиеся с облаками заснеженные вершины и небо озарялось по утрам лиловыми просветами, находилась Москва. А с другой стороны, далеко-далеко – Риверсайд-Драйв. Жизнь продолжалась. Но по-новому. Когда Маша оказывалась на улицах Виллара и наблюдала за мерным течением жизни поселка, в которой никогда и ничего не менялось, ей даже думать бывало странно, что мир продолжает жить прежней жизнью. Превратности судьбы отдельно взятого человека его оставляли совершенно безразличным. В этом постоянстве внешнего мира было даже что-то успокаивающее. Вместе с тем стоило на минуту задуматься, что она и воплощает собой этого самого отдельно взятого человека, как уже хотелось кричать в голос, чтобы заявить о себе. Хотелось не сладкого обмана иллюзий, а справедливости, элементарного сочувствия, перемен.
Одиночные прогулки постепенно всё же вошли в привычку. Мариус оказался прав: они заставляли немного отвлечься. В детской Маше просто некуда было деваться от осознания того, что крохотное создание, безмятежно посапывающее в кроватке, – одно на всем белом свете, и что мир – чужой, огромный, манящий и в то же время отторгающий – не стоит и мизинца этого спящего малыша, а поэтому расстаться с ним – означало расстаться и с миром, и с жизнью…
Прогулки были еще и спасением от скучного и унылого быта Альтенбургеров. В булочной в конце главной улицы Маша покупала к ужину свежий хлеб, Еве – ее любимое черничное пирожное, а себе за два франка un résinet – так назывался пирог с грушевой начинкой. Затем, обычно еще около часа, она бесцельно бродила по улицам, разглядывая витрины. На обратном пути заходила в кафе и, если не шел дождь, некоторое время проводила на террасе, наблюдая за возвращающимися с прогулок туристами.
Место было идеальное, чтобы любоваться закатом, в горах он завораживал своей стремительностью, и каждый раз в один и тот же миг, как только солнечный диск озарял округу прощальным светом, прежде чем окончательно скрыться за горным кряжем, на ум Маше приходила одна и та же путаная, но настойчивая мысль: в своем стремлении помочь ближнему человек порой действует во вред не только себе, но и всему миру, а потом обязательно жалеет о содеянном…
В горах в голову лезли неожиданные мысли. Иногда настолько неожиданные, что приходилось бороться с наплывами какого-то дурмана, мутного, парализующего, и это чувство неизбежно усугублялось от болезненной потребности, которую она испытывала постоянно, запираться внутри себя. На мир, на вещи и на людей, наверное, вообще нельзя смотреть слишком отстраненно. Земля тут же начинала уплывать из-под ног, и появлялся какой-то страх, наподобие того, который можно испытывать в темноте или забираясь на большую высоту…
Однажды под вечер на террасе кафе, которое находилось в конце главной улицы, близ подъема к вилле, появился новый посетитель. Рослый незнакомец, одетый не по погоде в бермуды и джемпер, сел за соседний столик и заказал белое мартини.
В первый миг Маша даже не поняла, чем мужчина привлек ее внимание. Но потом, осознав, что незнакомец обращается к официанту по-французски с русским акцентом, она уставилась на него, как на привидение.
Незнакомец внимательно разглядывал горы, а затем встряхнул над столом газету и погрузился в чтение.
Рваные тучи в серо-черных разводах плыли над крышами. Дождь был неминуем, и теперь уж точно проливной. Ходьбы до виллы «Атитлан» – четверть часа. Ливень не мог не застать ее в дороге. Пока Маша раздумывала, что ей делать, улица потонула в предгрозовом мраке.
Решив всё же не засиживаться, она сделала знак официанту. Тот подошел не сразу. Протянутая ею купюру оказалась слишком крупной, у официанта не нашлось сдачи. Гарсон пытался ей что-то объяснить по-французски, – увы, Маша его не понимала. Парень перешел на немецкий, а потом и вовсе на язык жестов. Маша отрицательно качала головой. Отчаявшись достичь понимания, она выдала по-русски:
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.