Текст книги "Исаакские саги"
Автор книги: Юлий Крелин
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 14 (всего у книги 20 страниц)
Отцы и сын
Воскресенье. Утром общий завтрак. Вся семья, все четыре составных части ее, два первоисточника и два наших производное, собрались за столом. Это как бы символ, обозначающий семейное содружество. Я не тороплюсь в больницу, даже, если хочу взглянуть на свою вчерашнюю работу – это можно и попозже. Гаврик не бежит в школу, или там, на какую-нибудь олимпиаду, курсы или гульбу, что всё же днём в выходной неминуемо. Дочка ещё маленькая и в бурной жизни семьи ещё не участвует. Лена не торопится на работу; да и не на рынок, ни в магазин – это на ходу делается, идучи домой или в обеденные перерывы.
И в выходной в магазин лучше не ходить – отовсюду приезжают, не пробьешься к прилавку. С другой стороны, после работы, во второй половине дня магазины уже пусты. Говорят, что временно. Нам всегда говорили, что плохое – это временно. И так уже семьдесят лет говорят. И впрямь, перерывы бывают – иначе давно бы все повымерли. Сегодня мы короли: сегодня есть и чай, и яйца, и хлеб и масло. Семья в сборе – простор многословным дискуссиям о жизни, обсуждений еды, погоды, планов… Много пустоты, но всегда весьма животрепещущей, всегда злободневно. На злобу дня. Странное выражение. Почему, если сегодня это важно, так, стало быть, злоба? Можно и на сию тему посудачить. А посудачить? Это что? Причем тут судак? Или судки?
Я не люблю трапезовать на кухне. Я всегда говорил, когда в меня норовили что-либо наскоро впихнуть, не отрываясь от плиты: "Опять хочешь с челядью меня кормить". Смешно нам было.
Правящая идея научить кухарку управлять государством, косвенно оборотилась в советскую традицию принимать гостей в кухарочьем месте. В результате, в каком-то смысле, кухня облагородилась. Рауты, суаре, парти – посиделки близ плиты, паров вечно кипящего чайника, скворчащих сковородок, позволяют хозяевам не отвлекаться, приготавливая чай, кофе, закуску, от политических споров, дискуссий, национальных проблем, обсуждения властных персон, или разговоров о литературе, искусстве, что, конечно, реже, чем осуждение изысков нынешнего режима. Кухня стала героем книг, экранов, сцены. Кухни становились все меньше и меньше (и по размерам и по наполнению), а разговоры кухонные (не по смыслу, но по месту) были все более энергичными и долгими. Как бы плиты ни чадили, кастрюли, чайники ни парили, сковородки ни шипели и брызгались, мы не могли отказать себе в этих посиделках при закусках на скорую руку, при близстоящих бутылках, рюмках и стаканах, вина, водки, чая, кофе, ибо события в общем доме тоже чадили, парили, скворчали, шипели и брызгались. Эти кухонные сквозьнощные поддаточные дискуссии были и защитой, и выстраиванием алиби, и покаянием и воспитанием…
Общество все больше перемещалось на кухню, будто готовясь к управлению того, что было здесь государством. Здесь, у плит и кастрюль вырастала новая поросль ораторов и политиков, которые все же были на порядок выше выдвиженцев от сохи и станка. Хотя нынешние кухонные политики и грамотнее и образованнее, и вышли они на арену дозволено и открыто, тенденции к смещению общества в гостиные пока не обозначилось. Кризис жилья, еды сохраняется – кухня же продолжает оставаться центром мышления.
И все же последнее время нас все больше тянуло в комнату, где стоял телевизор. Интерес к быстро меняющимся событиям и людям, так называемая гласность, потянули нас к, казалось бы, навечно опостылевшему ящику и газетам. Узнавать постепенно становилось важнее и интереснее, чем говорить самому. Впрочем, в компании, мало что может уменьшить потребность немножко повещать. Неумение просто слушать, вообще, общий грех нашего общества. Слушаешь, а не слышишь…
Я уже сидел в комнате за столом, краем глаза поглядывая на картинки в телевизоре с заглушенным звуком, в ожидании исчезновения из эфира, клипа ли, спортивной передачи или кино. Другим краем глаз я глядел в недавно приобретенную книгу об Иване Грозном. Я всегда его считал основателем, или предтечей, большевистского образа существования на нашей земле. На кухне что-то гремело – рождалось нечто, долженствующее сегодня общей трапезой укрепить семью. Гаврик плещется в ванной – то ли, действительно, моется, то ли устраивает шумовую имитацию, чтоб мы не привязывались с глупыми гигиеническими догмами о пользе ежеутреннего душа.
Меня не печалило это временное одиночество – я с мазохистской радостью погрузился в житие и бытие при четвертом Иване нашей истории, прикидывая и собственное когда-то пережитое.
Кончилось одиночество:
– Борь, порежь хлеб.
– Сейчас.
Будто так легко оторваться от опричников.
– Гаврик! Иди сюда. Слышишь? Оказывается Генрих VIII английский тоже считал, что министра можно отставить, лишь казнив его.
– Ну и что?
– Что, ну и что? Ты пойми, Генрих этот чуть раньше Грозного был. Но он у них последний такой. А у нас, в принципе, до сих пор так. Ну, если не казнить, так вечная опала, небытие в общественной жизни.
– Ну и что?
– Мы ленивы и нелюбопытны. Понял? Кто сказал?
– Ну, зануда. Кто надо, тот и сказал.
– Вот, вот… Не знаешь!
– А зачем это знать надо? Да ты не возникай. Я-то знаю – успокой душу свою. Пушкин сказал. Ну и что? Зачем это знать?
– Чтобы человеком быть.
– Ты уж восемьсот раз это спрашивал. Не устал? И каждый раз торжествуешь.
Сын стоял в дверях, и голова его покачивалась где-то у притолоки. Он, наверное, на полголовы выше меня.
– Ладно, ладно. Умылся?
– Естественно.
– Не очень-то заметно.
– Но… пап!
Тотчас видно, что мытье относительное – реакция не столь наглая, как в предыдущих словах.
– Ладно, ладно. Умылся, так умылся.
И я в детстве не больно мыться любил. Как только в голове у меня рождался компромат на сына, я свой внутренний взор обращал на собственное, так сказать, босоногое детство и умиротворяюще начинал оценивать изыски Гавиного поведения.
– Порежь хлеб. Мама просила.
– Она тебя просила.
– А я тебя.
– Но она ж тебя просила. Скажи лучше, что не хочешь, а хочешь читать.
– Я ж с тобой разговариваю, а не читаю.
– Разговариваешь, чтоб поучать меня.
– Да, пожалуйста, могу и сам, если тебе трудно.
– Мне не трудно. Давай порежу. Но скажи, что хочешь читать.
– Да не надо – я сам порежу.
– Нет. Давай я порежу.
– Для чего эта торговля, Гава, когда любому порезать хлеб ничего не стоит.
– Вот поэтому давай я и порежу.
– Что за спор дурацкий! Режь. Пожалуйста. Мать! Ты чего? Скоро?
– Вы начинайте. Яйца на столе. Я сейчас чайник принесу.
– Гаврик, я тебя прошу – режь, пожалуйста, потоньше.
– Так получилось.
– Ну, хотя бы для меня один кусок. Не люблю толстый хлеб.
– Резал бы сам.
– Я и предлагал. Ты ж захотел.
– Захотел! Возмечтал. Взалкал. Экое дело – хлеб захотел резать. Ты мне дал и я порезал.
Наконец, из кухни явилась и мать семейства с двумя чайниками в руках – большим и маленьким, заварочным.
Так. Началась новая дискуссия.
– Гаврик, ты причесывался?
– Не помню.
– А я вижу.
– У зеркала и я увижу.
– Причешись.
– Потом.
И я включился:
– Да, ладно. По обычным меркам у него сегодня вполне благообразный вид. После еды все же причешись.
– Пап, а что по телику?
– Ну вот! С утра тебе телик. Дай поесть спокойно.
– Кончай, мам, с утра заводиться. А яйца крутые, всмятку?
– Всмятку сейчас нельзя. По телевизору передавали, сальмонеллез. Двадцать минут варить надо.
– Какой там еще самолез! А я люблю всмятку. А еще лучше сырые. Быстрее выпьешь.
– Нельзя.
– Да, что будет?
– Заболеешь. Живот… Температура. Болезнь такая.
– Скоро дома разрешат иметь счетчики радиоактивности, начнут продавать индикаторы для поиска нитратов.
– И тогда наступит истинная гласность, – это опять я – И приобщит тебя к поиску и научно-исследовательской деятельности.
– И стану я эдаким евреем талмудистом, в очках и сутулым.
– Талмудистом не станешь.
– Ну, танцующим хасидом.
– Эрудит ты наш. Видишь, мать, доказывает, что книжки читает.
– Эрудит! На лабуду он эрудит. Да сел бы лучше сейчас, сегодня, да учебники хотя бы почитал.
– Мама!
– Ну, что мама! Заниматься-то надо.
– Сегодня воскресенье.
– Ты из каждого дня норовишь воскресенье сделать.
Я почувствовал надвигающийся мрак на наш безоблачный выходной:
– Давайте поедим сначала. А потом разносторонние дискуссии. И даже на дисциплинарные темы.
– Ну, смотри, Борь! Сколько я его не учу, что с острого конца разбивать яйцо удобнее и элегантнее, он…
– Мам. А я, сколько не говорю, что на тупом конце есть воздушная площадка. А ты тоже никак не возьмешь это в ум. Там полость есть.
– И что это дает тебе?
– Я разбиваю где полость и мне легче захватить край не пачкая пальцы, легче в слой попасть.
– Теоретик. Ты посмотри, как папа делает: два удара и ровная крышка срезается. Аккуратно. Элегантно. Скорлупа не сыплется. Быстро.
– И какой русский не любит быстрой еды… – Я старался шутить.
– Значит я не русский.
– В каком-то смысле так…
К телефонному звонку Гаврик сорвался, словно инерции для него не существовало.
– Да… Да… Привет… Ага… Угу… Ладно… Когда? Где? Ага… Сейчас сколько? Угу… Ну… Окей.
Сел к столу и опять принялся то ли исследовать, то ли составлять план наилучшего вскрытия предмета, то ли раздумывал, как его быстрей уничтожить – то есть съесть.
Но мамин пыл, то ли руководящий, то ли педагогический, то ли обобщенно родительски-дидактически-командный еще не исчерпал себя.
– Вот так! Уже договорился. Вот видишь и пролил и насорил скорлупой. Я же говорила, что с острого конца…
– Ну, что ты пристала!? Ты открываешь крышечкой, а я буду разбивать яйцо. Что за дела!
– Ты ж не убираешь за собой. Ты уйдешь, а мне убирай. Обо мне подумай. А то уже договорился. А заниматься когда?
Гаврик вскочил, отодвинул чашку и тарелку, расплескав и рассыпав и чай и скорлупу, выбежал из комнаты. Слышно было, как он натягивал куртку, явно торопясь. Видимо воспользовался конфликтной ситуацией и спешил удрать без лишних разговоров. С моей точки зрения бывшего мальчишки все для него складывалось удачно. Но, тем не менее, я попытался, как бы стать на баррикаду рядом с мамой.
– Гаврик! Сынок!
– Да ладно вам. – донеслось уже от выходных дверей. – Пока!
Дверь хлопнула.
– Вот видишь! И так каждый день. Он ничего не хочет делать.
– И чего ты завела эту идиотскую полемику? Вот уж никогда не думал, что фантазии Свифта могут оказаться, так, до глупости, реалистичны. Война остроконечников и тупоконечников.
Свифт помог – рассмеялись оба.
* * *
А Гаврик уже плыл где-то на просторах, так сказать, океана жизни.
* * *
Гаврик был похож на всех своих сверстников. Та же расхристанность в одежде. Сверхстертые, или как бы сказали лет семьдесят назад – архистертые джинсы. (Правда, джинсов не было тогда, но все остальное было – от архианархистов до архибатеньки.) На коленях дырки. Кроссовки тоже по швам разорваны. Серая куртка с незастегнутой молнией и миллионом карманов. Длинные волосы, достававшие до воротника и прикрывавшие уши и брови. То ли бомж, то ли музыкант сегодняшней эстрады, то ли просто архисовременен… Да все они так нынче ходят. Даже в школу так стали пускать. С модой лишь большевики сдуру боролись. Собственно, не только большевики – любая религиозная организация, приверженная догмам, демагогически сражается с любым новым. А мода вечно сегодня новая, хотя бы это и рецидив прошлого – «ретруха». Мода агрессивна, как вода – моментально заполняет свободное пространство.
Гаврик совершенно не похож на Борис Исааковича ни долговязой фигурой, ни чрезмерной волосатостью.
Гаврик, по документу Гаврила; нарождающиеся принципы бытия страны еще покажут, Гаврила он или Гавриил, Гава, Габриэль. Может, наконец, сотрется разница и, когда кликнут Гаврика, никто не будет удивляться, что зовут Гаву, Габби или Габриэля. Неизвестно еще, что выстроится в стране и в душе этого неоднозначного пока юнца.
– Привет, Шур.
– Салют.
– Куда пойдем?
– Куда глаза глядят.
– Неинтересно. В парке выставку авангардистов открыли. Сходим?
– Давай.
– А может, Кириллу позвонить? Может, с нами пойдет?
– Звони.
– Кирка! Ты? Что делаешь? В парк на выставку пойдешь? С Шурой… Мы уже на улице… Выходи тогда… Через десять минут на нашем углу… Окей!
Люди с обретенной целью мигом меняют походку. Только что шли расслабленно, как бы довольствуясь улицей, погодой, друг другом, разговором, глядя по сторонам, вбирая в себя весь мир. Но вот у них появилась цель. И им вроде бы перестало хватать существующего, им что-то понадобилось еще – мало им мира, воздуха, погоды… Быстро, не обращая внимания на вселенную вокруг них – природу и бытие, видя перед собой лишь нечто только для них существующее, устремились они вперед. Будто мало им сиюминутных вокруг событий, почти бегом рванулись они к грядущему. Они шли, они не разговаривали, они, словно пьяные, в миг потеряли, как принято сейчас обозначать, коммуникабельность – порвалась связь и между собой. Смешно! Но у них цель – о чем же им говорить! Как бы мгновенно распались все связи с миром, осталась лишь одна, что манит их, маячит где-то впереди. Цель объединила и обеднила их. Походка, выражение лица с утерявшейся успокоенностью, убежденного в самодостаточности – все стало иным. Ушла, наверное, на время, какая-то важная сторона существования – есть цель, и боле ничего, ничего вокруг.
А всего-то – идут на встречу с каждодневным товарищем.
Лишь любопытство – великое счастье, кто его имеет – в состоянии оборвать стремительность юного, поступательного движения вперед, к любой цели. Хотя они, полуюноши, слава Богу, покуда еще уверены, что знают, зачем и для чего многое, еще не ведая про всегдашнюю неизвестность будущего и всегдашнюю сомнительность ожидаемого. Впрочем, это и делает жизнь привлекательной, интересной, не всегда предсказуемой – опять же, любопытной.
Любопытство замедляет ход… бег по жизни, скидывает шоры с глаз, освобождая боковое зрение и заставляет оглянуться, отвлекая от доселе привлекающей впереди, порой, к сожалению, единственной точки, цели. Оживает разброс глаз – мир открывается и с боку.
Не надо торопиться только вперед. Поначалу надо бы и оглядеться. Повременить бы с целью. И глобально… И когда с подружкой… Зачем торопиться к товарищу…
В детстве же благословленное любопытство часто приостанавливает бег неизвестно куда и для чего. В детстве чаще смотрят по сторонам. И, слава Богу, ибо неизвестно, что их ждет у цели. То остановятся поглазеть на уборку снега, или поливающую машину, на ремонт или разрушение дома, шагающих солдат – мир познают… если цель не мешает. В юности, в зрелости любопытство постепенно уменьшается и где-то к старости вновь обретается интерес к миру… К уходящему миру. Вернее у уходящего из мира. Запоздалое любопытство. Да поздно…
Итак, вперед, вперед – и не разговаривают, не держатся еще друг за друга, может, еще и не ощущают друг друга… Полудети.
Но что-то их остановило. Любопытство! Услышали музыку, песню. Да не электронный звук магнитофона, а живой человеческий голос, живая струна гитары. Пусть гитара стала стандартом, но живая струна… без электрических наполнителей, дополнительности. Шура остановилась и стала оглядываться.
Слава Богу! Есть еще женская душа более доступная простым символам естества, с большей легкостью отбрасывающая эфемерные целеустремленности, женская душа охранительница человечности, а потому все больше и чаще, особенно в ранней юности, оказывающаяся лидером. К сожалению, чаще в юности только.
Остановился следом и Гаврик.
– Ты чего?
– Слышишь? Где это поют?
– Где-то рядом. Пошли.
– Подожди. Хорошо поет. Да, подожди.
– Чего ждать-то? Пойдем. Кирка ждет.
– Да, постой! Никуда не денется… Обобьется твой Кирилл…
Женщина повела друга на звук песни. И вот оно! Еще каких-то два года назад была немыслима такая сцена, невозможны такие слова. А сегодня подобные куплеты общее место и на крамольные тексты дети внимание не обратили. Но голос… манера…
Уставившись в стену дома, почти вплотную к ней, нарочито и решительно отвернувшись от улицы, от людей, от всего мира, упершись всем своим существованием в глухую стену без окон, стоял парень, годков, так около двадцати, и категорически, наступательно, а как нынче пишут в газетах, – по юношески "бескомпромиссно", отрывал от гитары и голоса звуки, слова, мысли, и швырял в препятствие перед собой. И от стены отскакивало в толпу, собравшуюся за его спиной. Он знать толпу не хотел, ему плевать на реакцию толпы, он был в оппозиции к толпе. На земле, за спиной певца лежала шапка и собравшиеся, молча, будто извиняясь, будто виноваты за Бог знает какие прегрешения всех их, нас, подходили и клали деньги. Не кидали – клали, нагибались и клали. Ему певцу до этого дела нет. Он пел стене, миру. А вы, если хотите, пользуйтесь подарком стены, – всем своим видом говорила толпе его спина.
Остановились и наши друзья. И вновь нет цели. Открылись глаза и уши. Восстановлена связь с миром.
Парень допел. Повернулся и, по-прежнему, не глядя на слушателей и зрителей, поднял шапку, сгреб, что в ней было, сунул в карман и, продолжая показно пренебрегать обществом, крупно, пожалуй, даже гневно, зашагал прочь, закинув гитару на шнурке за спину, а кепку надвинув на лоб по самые брови.
Шура восхищенно провожала глазами уходящую реальность, то не мираж, пока еще общих с Гавриком, целей. Так и могла пойти за ним следом, словно лемминг в толпе себе подобных, за чаровавшим толпу грызунов, музыкантом. Так порой в молодости и уходят. Но то ли век наш шибко прагматичен, то ли Шура не достаточно романтична, или парень не допел до ее нутряных, способных ответить, струн; но она быстро отошла от прельстительных чар пристенного Ланселота и медленно двинулась по изначальному маршруту. Однако с Гавриком еще не разговаривала. Молча пошла, а он, видно, брюхом почувствовав сложность и опасность момента, тоже двинулся за ней, не открывая рта для пустых звуков. То, что нашло, должно пройти само. Время само все расставит. Главное, не обогнать время.
Недолгое время понадобилось. У них времени впереди еще много, но в юности его почему-то торопят, и катится оно медленно… У зрелых да старых времени остается все меньше и меньше, каждое событие более цепко застревает своей следовой реакцией. Дети торопят – время катится медленно. Старики задерживают, но несется время так, что оторопь берет.
Кирилл их встретил справедливыми упреками.
– Сказали, через десять минут, а сами…
– Нам мужик попался. Недалеко от тебя. Хорошо…
– Да, что там хорошо!.. – ажитировано перебила Шура. – Знаешь! Парень! Так стоит! Ни на кого не глядит! Бьет по гитаре, в стену, в стену… До нас и дела нет… Поет! Смелый такой! Ну!
– Ладно вам! Мужик поет. Ну, пошли? Мне дома наговорили: чтоб не забыли про весну, про занятия и экзамены…
– А я удрал. Мои не успели.
Ребята дружно посмеялись над бедами родителей и тронулись к следующей цели.
Шура шла чуть впереди, а следом оба верных её шлейфоносца. Ох, это прекрасное юношеское девичье лидерство. Она ими командует, помыкает, клички дает, да и жизненные их концепции создает порой. Чаще девичье влияние на юношей положительно и действует облагораживающе. Точнее, наверное, девичье влияние катализатор существования и усиливает требования среды, так сказать, обитания. Дворовая девчонка усиливает влияние двора. В подростках интеллигентной компании, присущие окружению качества тоже стимулируются вначале девочками. Так было, что интеллигентные девочки своим стремлением к раздумью, даже порой поверхностным, показным, вычитанным из книжек, а то и неискренним, все ж понуждают своих шлейфоносцев к чтению, музыке, искусству. В конце концов, все равно, проявится тот генетический рисунок, что был в неизвестных недрах записан природой или Господом Богом.
Пошли дальше. Вскоре между ними разгорелся спор о преимуществе той или иной системы "тачек", как они свысока и по домашнему называли компьютеры. Тут уж все три участника проявили завидную и равную эрудицию, да такой при этом подняли ор, что непосвященный прохожий мог бы заподозрить ссору, предвещающую бой. Да и не понял бы сверстник автора половины тех слов, что разлетались в стороны от буйно дискутирующих. То были не только новые термины, но и новый жаргон и новое отношение к обсуждаемому неживому предмету. Впрочем, для спорящих, похоже, "тачки" были существами вполне одушевленными. Когда они называли компьютерные языки и еще какие-то, по-видимому, достаточно приличные слова, не жаргонные, но из их новой грамотности, новой рождающейся культуры, – неуч современного уровня, разумеется, мог принять эти звуки и за эдакий мат новояза нынешней странной молодежи.
Спор остановил их, якобы целенаправленное продвижение по улице. А спор их, в свою очередь, остановлен был толпой, втекающей в улицу из соседней.
Не знаю, нужно ли называть организованное движение толпой? Шли колонной, шли в определённом направлении, несли лозунги – строго говоря, то была не толпа, то была демонстрация. Собственно, многое зависит от лиц, составляющее эдакое людское скопление. Иной раз взглянешь на лица, на мимику их, отношение к соседям, жесты… – толпа. Толпа! да и страшная… А иной раз все не так. И лица, и улыбки, старание не очень помешать соседу, держаться подальше от впереди идущего, чтоб не часто наступать на ноги передних… И нет чувства опасности при взгляде на скопище людей. Впрочем, может, все и не так. Это просто ощущения автора.
Демонстранты шли по середине улицы. Лозунги были привычные: и о шестой статье, и о репрессиях, и о президенте, и о демократии и о будущем вообще. И все ж, единодушие в лицах, однонастроенность, возбужденность давали основания человеку, не захваченному общей эмоцией, заполняющей воздух вокруг, назвать это собрание людей, толпой. Какие бы благородные чувства не владели, но одновременно, столь явное единодушное стремление к одной цели, на первое определяющее место зачастую выводит качества толпы.
Толпа, которая подхватывает, вбирает в себя, увлекает, проявляет ту божественную силу, что истинного Бога оставляет в небрежении, и следом, естественно, стирает личные черты каждого составляющего. Даже, если эта толпа во славу Бога, все равно, возникает опасность бесовства.
Все-таки, уникум, в конечном итоге, продуктивнее толпы. Божественно-бесовская сила толпы легко воздействовала на открытые всем ветрам души наших юношей и с помощью любопытства всосала их в общий строй, включив и в коллективный настрой. Они охотно и весело присоединились и пошли в объединившимся людском потоке.
В колонне было около пятисот человек. По масштабам города – ничтожное количество. Радостно шумя, толпа довольно быстро продвинулась до конца улицы, где наткнулась на цепь людей в форме с прозрачными щитами и зачехленными палками. Давно не знаемое нами возбуждение. Это не привычный ликующий шум нудной обязательной демонстрации нечто неведомого и нетрогающего души. Шлемы на головах, палки, щиты рождали у стороннего наблюдателя неясные средневековые воспоминания, вынырнувшие невесть из каких глубин генетической памяти.
Опасны средневековые чувства всех участников, а не чьи-то воспоминания.
Над демонстрантами понесся тревожный гул: омон, омон, омоновцы. Голова колонны свернула в улочку, где не было препятствия, а оттуда на площадь… площадку, где пересекались несколько улочек и переулков в стороне от основных магистралей. Люди стали растекаться по пустому пространству, окружая передних, создавая из головы, как бы центр сообщества. Люди не толкались, не давили друг друга, а даже извинялись, задев соседа, что было не только не характерно для привычной нашей толпы, но и в меру бессмысленно по ситуации. Выражение лиц было чем-то средним между посетителями консерваторий и стадионов.
Ребята наши остановились чуть в стороне от основной толпы. Все ж они были, как бы пришлые, как бы гости не приглашенные.
Кто-то из центра собравшихся провозгласил, по-видимому, в мегафон: – Господа!
И будто то была команда – из разных переулков въехало несколько автобусов желтого цвета с занавесками на окнах. Автобусы остановились и выстроились вокруг собравшихся. Двери их одновременно раскрылись и из машинного чрева высыпались мальчики, чуть постарше наших друзей, но в форме и с расчехленными палками. Фигурами они были покрепче – за счет ли возраста, образа ли жизни, да и лица их были, хоть и такими же веселыми, но, пожалуй, более озорными. С каким-то странным гулом кинулись они на людей небольшими колонками от своих автобусов по разным направлениям. Одни из них кинулись в гущу людского скопления, а иные из этих юношей, размахивая палками, набросились на стоящих по краям толпы и на окружающих зевак, среди которых тусовалась и наша троица.
Несколько парней с абсолютно счастливыми лицами приближались к впереди стоящей Шуре с воинственными кличами. Кроме фонового гомона явно раздавалось: "Жиды пархатые!" "Ублюдки сионистские!" Прокладывая себе дорогу в незаданном направлении, а просто так, вперед, они не глядя, наносили такие же безадресные удары.
Шура гордо и воинственно закричала: "Какое право" – но удар палкой по лицу прервал неуместную интерпелляцию, и она пригнулась обхватив голову руками. Кто-то крикнул: "Это ж митинг!" В ответ со счастливым смехом: "Жидам не санкционируем!" Палки резиновые продолжали витать над и среди голов. Веселый смех, равно как и лица, с шалой бесшабашности постепенно менялись в сторону, незамутненной никаким камуфляжем, озверелости и ярости. И они уже более обстоятельно обрушивали свои дисциплинарные аргументы на близкостоящих. Гаврик с Кириллом пытались прикрыть Шуру.
Кто теперь знает, чем по ним били: может, палками, может, кулаками, сапогами, может, и еще чем. Да и важно ли это? Кто знает, с первого ли удара упал Гаврик Шуре под ноги, да и важно ли это – сколько ударов сходу получил мальчик…
– Габи! – закричала девочка, но, по-видимому, нерусское звучание восклицания, лишь прибавило сил, наводящим порядок и охраняющим право. Следом свалили Кирилла. Шура вдвинулась в стену. Кто-то, пробегая, наступил Кириллу на руку и он закричал. Гаврик попытался подняться, в неразберихе уцепившись за край военной куртки. Вскрик "Габи" и цеплянье за куртку случились почти одновременно. В результате, Гаврик ударом кулака вновь был сброшен на землю и под крик "ублюдки", "сионисты жидовские", задержавшиеся рядом защитники потерпевшего, куртку которого так грубо схватили, обрушили град ударов на правонарушителя. Били ногами и дубинками. Удары пришлись по ногам, рукам, голове, спине… Лица нападавших постепенно утрачивали мальчишескую веселость и на глазах становились ожесточеннее. Усиливалось озверение. Удары пришлись на то, что оказалось на поверхности и открытым. Гаврик опрокинулся на землю лицом вниз, закрыв его еще и руками, но чей-то меткий башмак, все-таки, угодил в глаз. Сапогом по затылку. Еще удар по темени…
Кирилл откатился к стене под защиту своей Брун-гильды, которая, прикрыв зачем-то руками собственные щеки, с недоумевающим ужасом смотрела, как бьют Гаврика. Тот совсем зарылся головой в землю… Нет… В землю бы, так он действительно мог бы зарыться – под ним был асфальт. Гаврик обхватил голову, прикрыл, как мог лицо руками, почти воткнув его в асфальт, и застыл. Сделав еще парочку легких, завершающих ударов, воины покинули его и бросились к основной толпе.
Шура наклонилась над лежащим мальчиком.
– Габи. Гав. Ты как? – Гаврик молчал. – Габи! – истошно закричала она. Он поднял голову.
– Ты чего орешь так?
– Господи! Живой! Пошли быстрей отсюда.
Из носа текла кровь, на лбу наливалась и багровела шишка, губа раздута и из небольшой ранки сочилась кровь. Шура стала помогать ему подняться.
– Ты что? Я сам.
Шура схватила ребят за руки и потащила их за угол. Кирилл закричал – она схватила за отдавленную руку. Они пробежали чуть в сторону по переулку и сели на какой-то большой камень у забора, огораживающего стройку.
Шура пыталась начать обследование увечий своих пострадавших спутников. Оба отмахнулись. Супермены.
– Ну вот, теперь я дипломированный еврей – чуть сумел искривить распухшую губу Гаврик.
– Ты чего? При чем тут?
– А ты слыхала, что они орали?
– Ну и что? Они ж на всех кричали так. Это просто боевой клич. Как у племени команчей. – уже несколько успокоенный сказал Кирилл, пытаясь двигать распухшими пальцами.
– Они ж другого не знают, – добавила Шура.
– Вот именно. Им достаточно этого знания. На том и строят свой мир и свою войну.
– Чего ты, в самом деле. Я на это и внимание не обратила.
– А чего тебе обращать внимания? Ты славянка чистых кровей.
– А ты? Да у тебя морда рязанская, не только, что славянская.
– Ладно. Чего это вы? Теоретики хреновы. – Кирилл окончательно освоился со своей рукой. Пальцы двигались. Ссадины его не волновали.
Мимо проехало несколько машин скорой помощи.
– Омоновцы, наверное, заранее вызвали. Спланировали.
– И медицина в сговоре с ними.
– Причем тут медицина. Им все равно кого и почему лечить. – Гаврик заступился за отца. Наконец-то у него на глазах появились слезы. – И жидам пархатым, как папа, все равно, кого лечить.
– Да перестань ты об этом…
* * *
Дома еще никого не было. Я остановился у стола сына и поглядел в открытую книгу. Первая глава «Онегина». Хотел наизусть выучить, а все еще на первой главе. Суждены нам благие порывы. Я присел, да и сам зачитался. В смысл не вникал. Так сказать, текст знал. Наслаждался музыкой стиха. И незаметно для себя начал читать вслух. Петь. Ну, разумеется, не оперу. Читал, словно пел. И не слышал, как пришел Гаврик, как открылась дверь, как сын встал за моей спиной и, по-видимому, с иронической улыбкой смотрел на декламирующего отца.
– Мой папа самых честных правил, а сын давно уже пришел.
Я не оборачиваясь, но, прекратив свои интеллигентские забавы, отреагировал.
– И нескладушка. Куда б лучше, если б ты сходу продолжил мое чтение, не заглядывая в книгу.
– Зануда ты, папаня. Все об одном. Как хороший футболист – всегда готов послать мяч в дальний от вратаря угол.
– Да просто хочется, чтоб ты был, действительно, интеллигентным человеком.
– Пошло, поехало! Теперь тебя не остановишь. Давай о другом.
Я обернулся и… Вокруг глаза у сына пламенел здоровенный фингал, под носом, размазанная и уже подсохшая, кровь, распухшая губа, рубашка и куртка в грязи и крови.
Что случилось? Сознание терял?
– Уважаю профессионала. Сразу за сознание схватился.
Я охватил взглядом всего сына – фигуру, стать сиюминутную, лицо, глаза, понял, что катастрофы нет и, успокоившись, заговорил опять в своей назидательной, отеческой манере, за что и получал в таких случаях "зануду" от своего чада.
– У нас при каких-то разборках, как нынче называют иные драки, почему-то вначале бегут схватить ударившего, стрельнувшего…, а уж потом к пострадавшему. Желание поймать виновника, прежде понимания в необходимости помочь. Это и есть, что у нас важнее "кто виноват", чем "что делать". Потому и спросил, прежде всего, о сознании. Не сотрясение ли? Надо ли что-то делать? Вот главный вопрос. Да вижу – ничего страшного. Обычные ваши дурацкие детские драки. Или влез куда-то, где и без тебя бы обошлись? Я тоже был в твоем возрасте…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.