Текст книги "Исаакские саги"
Автор книги: Юлий Крелин
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 20 (всего у книги 20 страниц)
Так, сидя, мы… Да, да, она сверху, словно облако надвинулась на меня и всё скрылось в тумане…
И после, я совсем не усталый, голый, продолжал сидеть и обнимать её в той же позе, как и перед… И наслаждался неземным теплом её голого тела.
Мы молчим. Мы прекрасно молчали. Где мои годы? Я чувствовал себя восемнадцатилетним неумехой. Что сказать? Что сейчас сделать надо?
Опыт-то мой, ведь действительно, ублюдочный. Я, впавший в юность. Она чистый ребёнок…
Или я идеализирую?..
5
Борис Исаакович собирался на конференцию по сосудистой хирургии в Саратов. Предварительно он повидал многих московских участников конференции на заседании Хирургического общества. Там он и встретился с одним доктором, которая когда-то проходила ординатуру в его отделении. Она и тогда на него произвела довольно благожелательное впечатление.
Роман тогда не состоялся. Но что говорить – попытки были. Однако Оля, так её звали, по-видимому, уже была в каком-то романе и все попытки Бориса проваливались в пустоту. Они продолжали общаться. Порой и по делу приходилось встречаться. Он сохранял желание, оставшееся от, сравнительно, недавнего прошлого. Но все его попытки она решительно отметала.
В этот раз, при встрече на Хирургическом обществе, она очень обрадовалась, что они оба едут в Саратов. Борис Исаакович сказал, что он едет на вокзал за билетами, поскольку, больница эту функцию не взяла на себя. Оля попросила купить и ей билет.
Борис Исаакович купил билет в СВ. Билет, сказал, привезёт прямо на вокзал. Встретились они в метро и вместе пришли к поезду. Оля не очень сетовала, что им придётся ехать вдвоём в купе.
В пути они долго обсуждали свои работы. Борис Исаакович занимался артериальной патологией. Операциями при склерозе. У него были весьма неплохие результаты при склерозах аорты и ног. Немало ног ему удалось уберечь от ампутаций. Оля занималась венозными болезнями. Короче интересы их были достаточно близкими.
С собой они, уже вполне по европейски не брали, как когда-то, какую-либо снедь. Однако бутылка коньяка у Бориса в сумке лежала. Ужинать они пошли в ресторан, благо он был в соседнем вагоне. В ресторане к ним присоединились ещё некоторые участники конференции. Попировав вагонно в коллективе, они вернулись и ещё немного продолжили уже купейно припасённым коньяком.
Конечно, коньяк немножко убрал те условности, которые их обоих сдерживали.
Разговор перешёл на прочитанные книги, просмотренные спектакли, снова на больных, которых им доводилось лечить, на общих знакомых. В какой-то момент Боря поцеловал руку Оле. Она не возражала и руку не убрала. В конце концов, Оля всегда относилась с большой симпатией к своему старшему товарищу, который в какой-то степени, был и её учителем совсем в недавнем прошлом. В Боре тоже, как говорится, взыграло ретивое, больше, чем это следовало бы для транспортного романа.
В Саратове они не расставались и, вовсе, не хотели обрывать, возникшую, пока счастливую, связь в Москве. Да, командировки вещь опасная… Или наоборот. Это уж как повезёт.
Впереди Москва. Семьи. Теперь не сломать бы прошлое.
* * *
Я недолго сидел дома и буквально через три недели после операции уже сидел за рулём. Карина в первые дни приходила ежедневно и чего-нибудь приносила из магазина и, порой даже чего-то и стряпала. Но в основном, эту деятельность я освоил сам. Бывала и Лена. И тоже помогала мне по хозяйству. Наконец, приехала и дочка, которая весьма облегчила мой одинокий послеоперационный быт.
Карина всё же приходила и поскольку чаще всего дома была дочка, то её мимоходные ласки в виде поцелуев при встрече и прощании, поглаживание по голове, прочие мелочи меня только ещё больше возбуждали. Я ни разу не возобновлял тот разговор, что был у нас незадолго до начала моего обследования. Карина, как бы, и запустила, завела сложности наших отношений, разрушив ту идиллия, в которой пребывал я, мы. Но, может, и в искупление и, продолжая заботиться обо мне, возбудила процесс обследования, который и привёл к операции.
Как-то, когда она уже не так часто "могла" приехать ко мне или я "не мог" по её словам приехать к ней. Она мне позвонила… Да – по телефону, и опять Борис Исаакович. Давайте не будем встречаться. Нет, Борис Исаакович. Я встретила… Я люблю, Борис Исаакович.
"Мне отмщение и Аз воздам". За всю жизнь мою.
Девочка, родная моя. Что ж, такова судьба. Может, не будем разрывать наши дружеские контакты? Я к тебе обращусь и как к специалисту. Ведь ты сама говорила, что надо будет проверить у вас моё сердце. Я считаю, что с ним всё в порядке. Но, как сказано: "Ты сказала" И может, она считала это дело своей обязанностью. Да, да: интеллигент даёт меньше, чем обязан, а даёт больше, чем имеет право. И вот результат. Меня оперировали. И она опять бы со мной в контакте. Имитация любви вокруг операционного стола. Или иллюзия любви? Не верю.
Я благословляю день нашей встречи.
Я благословляю свою операцию и моё послеоперационное больничное житьё.
Вряд ли, я не верю, но может, действительно, наша любовь, а скорее её разрушение, и привели меня к ситуации, когда она вынуждена была обстоятельствами, столь сильно, честно и искренне заботиться и выхаживать в меня в больнице. Я благодарен. Но это не уменьшает моей горечи и печали по утрате того счастья, в котором я пребывал столь недолгое время.
Прошло ещё время. Сижу дома один. Ну, и что выстроил к концу жизни?
Не жалею. Моя карьера мужчины завершилась, если она завершилась, такой прекрасной любовью, о которой я только мечтал, которую искал всю жизнь. Но она, как и свобода, также опоздала на целую жизнь.
Не дано нам знать
Борис Исаакович глядел в зал спокойным, а вернее, успокоенным взором много повидавшего, знающего цену всем славословиям, что неслись в его сторону с каждым новым выступлением. Даже глупый человек с годами становится мудрее, разумеется, до какого-то предела, и, по крайней мере, на уровне оценки превосходных слов во славу юбиляра.
Поздравляющие вспоминали все, что он сделал замечательного и знаменательного, так сказать, в личной жизни, в быту и на работе. Борис Исаакович представлял себе, как на похоронах его будут говорить еще слаще, еще энергичнее, хотя голоса и будут чуть потухшие, чуть приглушенные и поникшие. В поминальных речах сахара будет, не в пример, больше, чем в сегодняшних спичах. Будут говорить, что он не умер, что он остался среди нас, что пока мы живы… ну, и так далее. Но это глупо: его не будет – и весьма ощутимо. Если, кто привык с ним общаться, то, что бы ни говорили, как бы ни выкаблучивались – "он от нас не ушел и он здесь". Нет – не будет его с ними.
Все, что вспоминалось хорошего сейчас и говорилось в речах, на самом деле, так и было. Всякий, сидящий в зале, думал о юбиляре, действительно, только хорошо. Практически недовольных не было. Борис Исаакович, без сомнения, славный человек – мягкий, добрый, всегда стремящийся помочь людям, всегда всем шел навстречу. Редко ругался. Даже за прегрешения он, максимум, позволял себе пожурить провинившегося. Он считал, что обруганный за проступок, уже считал как бы поквитавшимся. Мол, я нашкодил, ты обругал – мы квиты. А без ругани проступник (ну, конечно же, не преступник), оказывается вроде бы должником и следит – как бы остаться кредитоспособным. Так считал и соответственно ворчал. Однако, после его отеческого брюзжания людям становилось стыдно до того, что хоть закопай по-страусинному голову в песок. Плохие люди не выдерживали работы с ним, не выдерживали режима общего благоприятствования и старались подыскать более приемлемую работу. При этом стандартно ссылались на стандартную догму, что относиться ко всем равномерно хорошо – просто признак равнодушия. И уходили. Видно, спокойнее работать там, где заметно и очевидно разное отношение к сотрудникам по делам их и по словам. Наверное? Выискивали работу с более близким их психологии режимом. Благо, неравномерность отношения к людям найти легко.
И сейчас Борис Исаакович снисходительно делал вид, что слушал приветствия, а сам размышлял о прожитом, и ему тоже не удавалось возродить в памяти своей гнусные поступки на пути от первых сознательных дней до сегодняшнего юбилея. И опять ему мерещились собственные похороны и предмогильное сладкоголосье. А может, ему чудилось сегодняшнее говорение, преобразующееся в выспренние некрологи. Нет, при жизни не скажут, как тогда будет. И сам он такого никогда не придумает, и при жизни так никто всего хорошего воедино не соберет. Он честен и справедлив – сегодня никто не будет усиливать его поступки и чрезмерно украшать события его жизни. А вот на похоронах усилят, наверное, еще больше приукрасят и суммируют драгоценными выводами. Эх, хорошо бы послушать, что они будут говорить. Что и как. Вообще, все, что можно сказать о человеке на его похоронах, надо людям говорить при жизни. Насколько легче жить и работать, любить и помогать, когда тебя хвалят, когда тебе комплименты говорят. В обстановке любви и доброжелательности сподручнее проявлять тоже самое. Да и стыдно быть плохим, коль тебя все считают хорошим.
Борис Исаакович услышал, как кто-то в очередной раз говорит о его бескрайней доброте, которая располагается не на поверхности коры его мозга, но значительно глубже и нутрянее – в подкорке, в животе. Он хмыкнул про себя, по достоинству оценив сей анатомический образ его доброты. "Все ж до конца они меня не понимают. – Подумал Иссакыч. – Не такой уж я добрый от брюха. Все это сознательно, осознанно, от желания жить, по большей мере, вне конфликтов, из желания, чтоб все меня любили".
Он осмысленно считал, что, делая добрые дела, он облегчает работу себе и всем вокруг. Любя себя, легче любить других. Особенно это важно в их работе. Личное выше общественного, потому что только через личное хорошее можно улучшить хоть что-то вокруг.
И еще раз хмыкнул: "Прекраснодушие и чистоплюйство. Однако". Под гул комплиментов Борис Исаакович стал было вспоминать, сколько он на самом деле сделал хорошего: скольким помогал, скольких вылечил, обласкал, сколько людей он радовал беспрестанно – не учил, но радовал, любил и как любили его. Любовь ведь и есть рождение радости. Обоюдной радости.
"Не знаю, спасет ли мир красота, – четко и ясно, формулировкой, словно в своей статье, произнес про себя Борис Исаакович, – но любовь помогает существовать уже много веков, а в последний век, это единственное, что держит мир, более или менее, угодным Богу. Эх! Дед-моралист я стал. Ханжа".
Внезапно отключилось зрение, слух, порвались все связи юбиляра с современным миром, что существовал вокруг и продолжал праздновать его день рождения.
Сидевшие в зале вдруг увидели, что рука Бориса Исааковича безвольно, без всякого признака костей внутри ее, свалилась с подлокотника кресла, голова чуть откинулась назад, а одна нога дернулась и вытянулась вперед.
Кресло юбиляра стояло на всеобщем обозрении отдельно в углу сцены. Цветы чуть поодаль, чтобы не загораживать от зала главное действующее лицо торжества, и потому все произошедшее оказалось весьма наглядным и даже демонстративным. И на большом расстоянии все, кто в этот миг смотрел на него, отчетливо разглядели гибельную бледность, почти мгновенно сбросившую краски с шеи и подбородка. Лица было не видать – шея, подбородок и торчавший над ним нос. Подбежавшие к нему коллеги, пульса прощупать уже не могли… Отдельные последние дыхательные судороги… и ни звука. Сразу могильная тишина.
Больно! Жуткая боль! Терпеть такую боль невозможно… Не-вы-но-си-мо!! Где Карина?
Совсем маленький мальчик схватил какую-то рогатую дощечку с белым шнурком и, спрятав ее за спину, задним ходом быстро, быстро скрылся в дверях. А следом прибежал рабочий и с громкими ругательствами требовал от мамы отдать их инструмент. Боря смотрел в окно и упрямо твердил, что ничего не брал, а как эта штучка оказалась здесь, у него, он совсем не знает. И сколько рабочий ни утверждал, что он не может не верить своим глазам, мальчик набычившись и прикрыв глаза, наполняющиеся слезами, продолжал подскуливать: "Не брал я, не брал. Не знаю". Он хотел было произнести сакраментальное детское заклинание того времени: "честноленинскоечестносталинскоечестновсехвождей", но что-то его удержало – святое чувство самопроизвольно родило табу на кощунство.
Потом он почувствовал себя на коленях у мамы. Он плакал, мама плакала и утешала его, а папа ходил вокруг и негодующе пыхтел. Это был высший знак недовольства и возмущения. Время от времени из папы исторгались предположения о грядущих ужасах ожидающих этого носителя столь гнусных черт характера. Мама и Боря в ответ еще более горестно заливались, кто слезами, а кто все отрицающим подвыванием… А трава такая зеленая, зеленая! И солнце слепит прямо в глаза.
Не-вы-но-симо! Я ж был совсем мал. Несмысленыш. Абсурд. Сколько ж может продолжаться такая адская боль! Грудь разрывает. Раздавливает! Ну, уколите же быстрей. Меня сплющивает!! Часами такую боль не выдержать мне! А-а-а! Невыносимо! Ну, помогите же! Помогите. Где Гаврик! Доченька! Карина!
Подросток стоял у телефонной розетки и что-то с ней выделывал. Все! Удалось! Теперь учителя могут звонить родителям сколько угодно. Не дозвонятся. Будет все время занято. Ха-Ха.
– Боря, ты почему в школе не был?
– Болел. У меня две недели температура была.
– А кто написал эту записку? Это у мамы такой крупный почерк?
– Ага. Честнослово…
Ха-ха! звоните на здоровье. А там, может, эвакуация кончится… А то и война. А эти две недели он весело проводил на рынке. Большие ребята, что вот-вот должны были уйти на фронт, с помощью мелюзги начинали драки, отвлекали людей, обворовывали старушек, и несчастных городских и из деревни приехавших, поторговать своим продуктом. А потом великовозрастные, в скором времени будущие защитники всего этого общества, возвращались к месту драки и выступали пока еще в роли защитников зачинщиков, мелкопакостных шкодников. Большим было все позволено – они уходили на фронт. Ему же тоже было тогда легко и приятно драться – тылы обеспечены будущим фронтом. Заварушку начал Боря. Мальчика, который был явно сильней его, он стукнул по голове зажатым в кулаке ключом. Все мальчишки в то время, по законам военных обстоятельств и непосредственному беспрекословному указанию… приказу школьного начальства, стриглись наголо. Кровь, растекшаяся большим пятном по затылку, была хорошо видна, как и алые потеки, по шее убегавшие за ворот. Сначала его чуть затошнило, но тут он увидел своего старшего покровителя – тотчас прошла тошнота и он опять ударил по голове. А следующие драки уже не сопровождались тошнотой. И плачущие старушки тоже потом не вызывали никакого гнета души, а лишь гнев на то, что они жаловались милиционерам. И тогда же, в то же время, он увидел себя, висящим на трамвайной подножке со скрученной толстой веревкой и хлещущим прохожих, мелькавших мимо быстро бегущего вагона. И ослепляющий огонь солнца. Прохожих уже еле видно. Гаврик! – они не подставляли щёк, не успевали.
Не вынесу! Больно же! Куда же вы все смотрите! Бо-о-льно! Лучше смерть, чем такая мука! Можно терпеть час, два, но не… Ну, помогите же! Карина! Ну, хватит же! Хватит. Грудь… Шея!.. Челюсть! Затылок… Темь. Молнии. Мрак.
Девочка плакала, захлебывалась воздухом и слезами. Самое страшное пряталось от него где-то далеко за телефонной трубкой, на другом конце провода. Он не видел ни глаз, ни рта… Он только слышал звуки в телефонной трубке "Что ж ты наделал!? Я дура, дура! Сама виновата. Ну, позвони же, Боря, хоть раз. Все. Ушел и даже не позвонишь. А мне-то, что теперь делать? Куда ж я такая!" "Какая такая? Что произошло особенного? Я приду. Куда я денусь? В конце концов, и ты жива, и я. И не звони. Я сам позвоню".
И мама его уже не утешала. И он не плакал, но чувствовал себя мужчиной, суперменом, хемингуэевским героем. Он еще мог и похвалиться перед своими ребятами. Он теперь герой. В ушах стоял плач девочки. А потом он уже не слышал чужих слез. А вот еще одна. Внематочная беременность. Ее оперировали, а он испугался и даже в больнице не навестил. А она тоже больше не звонила. Он не слышал ее слез – она не звонила. Он надеялся, что слез и не было. Он медленно идет от больницы, где ей делали операцию, по газону, не ступая на асфальт тротуара. С хрустом вминается зеленая трава, и движется его тень впереди. Чтобы солнце не слепило, он пошел в противоположную сторону, а, вовсе, не туда, где его ждали.
Девочки, девочки. Еще вот… Экзамен сдает. Со шпаргалки списывает. Экзаменатор к нему направляется. А он подсунул бумажку соседу. Того постигла беда. А мама ничего не знает. Разве такое скажешь кому? И папа не пыхтит. А он бы так поступил? Лучше не рассказывать… Сын поступает иначе.
Господи! Опять! Это уже было… было… было… Стоит над чемоданом и кидает туда свои рубашки и еще одни штаны… да пару книг. И женщина стоит рядом плачет. Жена, наверное?.. И дверь в соседнюю комнату плотно прикрыты. Чтоб там не слышно было, чтоб не травмировать психику…
Если так болит, если рак и они не могут боль прекратить – пусть убьют. Нельзя же столько дней адову боль терпеть. За что! И никого. Бросили! За что? Я был против, чтоб несчастным, безнадежным помогали умирать. Помогать надо выживать. Стандарт. Догма. А как надо? Да разве ж я знал, что так бывает больно? И так долго. Сколько ж можно! Столько терпеть нельзя. Больно! Больно же! Ну, помогите же! Я ж помогал. Я не помогал умирать – это не моя профессия. Ну, где же вы!? Уже и живот! Сейчас и его разорвет. Грудь! Грудь! Шея! Живот! Что ж мне осталось!
Застолье, компания – мальчики, девочки. "Вы, евреи, всегда всюду лезете и тут же своих собираете вокруг себя, вот и получается ваше засилье". "А я не еврей, что ты ко мне обращаешься". Отказался! От себя отказался. Папа не отказывался и в страшные моменты. Отказался! Предатель. За чьи-то спины прячусь! "Да, нет! Не слушайте! Бейте! Бейте. Ну, еврей я! Еврей!" – А кому я кричу? Никого нет. Я один. Сразу надо… Поздно… Сын искал другую щёку.
Больной какой уж день лежит после операции. Ну, ничего не сумел сделать. Рак пророс аж до самого позвоночника. Что ж тут сделаешь? Больно ему. Судьба. На обходе зайду к нему в последнюю очередь. Может, к тому времени он умрет. Нет у меня сил смотреть на него. Не выдержит он. Все отделение я уже прошел. Кричит. Сил нет это слышать. Обезболили. Кричит. Подожду еще. Все равно больно ему – стонет. Надо идти. "Что, голубчик, что вы кричите так?" "Доктор, не могу больше. Сколько уж прошло после операции, а все болит. Невмоготу, доктор! Не лучше же. Дайте умереть лучше. Не мо-гу-у-у! Доктор!" "Не надо. Надо потерпеть, голубчик. Сейчас мы вам еще укол сделаем. Полегчает. Через несколько дней совсем легко станет". "Вам хорошо. Вы молодой. Вы можете терпеть. А я уже не мо-гу-у-у! Помогите!" "Девонька, сделай ему укол. Сделай морфий. Сделай посильней. И не зовите меня без толку. Сами что ли не знаете? Я ж ничем не могу помочь". И опять к больному: "Надо потерпеть, голубчик, еще совсем немного. Что ж делать. Скоро легче станет". И быстрей из палаты. Зачем зовут?! Не утешитель я – врач. Когда в позвоночнике – что ж я могу сделать. Мое дело операции… когда получается, а не утешения. Каждый своим делом должен заниматься. А каково детям его!..
…хоть бы кто подошел за целый день. Не могу терпеть больше. Хоть бы укол…
Прямо кипяток по телу. Еще душ погорячее. Может, спине станет легче. Это уже от старости болит. Возраст. Терпеть надо. Возраст свое скажет. Сказал. Мои бывшие студенты уже сами внуков имеют. Я уже постарел. Что мне Гекуба и что я ей? Что я им? Из времени давно ушедшего. А все еще учу чему-то молодых… поучаю. Тяжко – я им не нужен никому. Ни я, ни мои боли. Погорячей, горячей. Кипяток будто. И уже почти никого. И, впрямь, иных уж нет. А сколько далече? И там тоже болеют, и там тоже уходят в никуда. Не обо всех доходит из оттуда. И нас долечат. И их там тоже. А вот сейчас холодным. Контрастный душ. Страна контрастов. Жизнь состоит из контрастов. Контрасты и есть красота. Студенты нашего времени и нынешние молодые – одни контрасты. И не должны мы их понимать. Через поколение. Ах! Холодные струи хуже кипятка. Ах! Больно же от них. А чем дышать?! Не продохнешь. Рыба на песке. Шпарит холод по телу. Холод ошпаривает. Дышать! Хочу!..
Ну, нет больше сил терпеть! Руки выкручивает. Слева. Будто после стирки… Будто их, мокрые выкручивают… Руки! Грудь, живот, шея… Дышать… Сколько ж можно! Когда ж конец?.. Дни. Месяцы… Горечь рот заливает. Снизу, в зубы удар… удар! Время бесконечно. Скорей бы смерть уже… Я им уже всем в тягость. Карина где! Никто не поможет…
Стол пустой – лишь бумага да карандаш. Этот за столом, да я напротив. Да в углу еще кто-то. душу выкручивает. "Я не говорил". "Неправда. Говорил. Стопроцентно". "Что?" "Известно на сто процентов". И он повторяет слова мои… Или не мои? А чьи же? Тогда кто это сказал? "А если не вы, так кто это сказал? Эти слова были сказаны. Кто ж сказал?" Да и что там особенного!.. А может, я? А если не я, так кто?! "Мы знаем, кто там был. Вы хотите работать в больнице? Ну вот". Что ж с работы выкинут? Им что! Они все могут. "Кстати, а как в семье у вас? Жена ничего не знает про ваши левые вольты?" "А вам, что до этого? Здесь нет ничего общественно опасного". "Вы так думаете? Как сказать. Моральный облик становится прозрачным и наглядным. И для жены. И в семье, и на работе, с друзьями, коллегами. Что ж вы думаете, если мы знаем разговор, трудно, что ли на вас сослаться.
Отмывайтесь тогда. А сейчас можете, конечно, молчать. Вы человек не нашей морали. Перед друзьями вы уже очернены… А еще и семья, работа". Они ж все могут. А им-то, что надо? Я или не я? Им-то, что надо!., что надо… что надо!!! А может, и не я. Тогда… Мучи-и-ительно!!!
В зубы бьет… Откуда-то снизу. Все зубы болят. Да их же давно нет. Радикулит в морде. И в глаз… Все болит. Где же помощь! Я всю жизнь всем помогал. Господи, помоги! Это ж не может продолжаться веч… Его, кажется, били сапогами по голове…
Бога нет, бабушка. Ты книги почитай. Нам учительница все рассказала… "Учительница! У сына спросишь потом".
Господи, помоги! Это ж не может длиться столько времени. Час, день, дни. Год уже целый – и никого. Никого! Один. Ну, пусть операция. Пусть! Один конец. Один. Темно. Муторно телу… не душе. Душа. А что душа?.. Что там? Хоть бы кто сказал. Что там! Где?! Виноват! Виноват. А кто простит? Никого. А передо мной кто виноват? Никого… Я всех простил… прощаю… Давно… Её простил…Помоги!.. Хоть бы Гаврик пришел.
Опухоль прорастает связку. И железу. Убрать можно. Часа на три-четыре работы. Нет… больше… много больше. Успею? Мне когда надо? Могу и успеть. Ну, опоздаю, в конце концов. И здесь узлы. Пожалуй, неоперабельно. Опаздывать-то не очень ладно. Не гуляю ж… В таких случаях и опоздать не грех. Ну, уберу все полностью, все отрежу. Сомнительно, чтоб надолго хватило его. Да и сейчас выдержит ли? Все равно метастазы пойдут. А если не пойдут? Маловероятно. А если все ж убрать? Умрет. Часа три-четыре-пять возиться. А то и больше. Коту под хвост… его силы, жизнь… свои силы тоже. Не выдержит он, не выдержит. И опоздаю. И что! Истрачу силы, время, рискую им и своей душой… Душой и так и так… А вдруг он еще лет пяток так… а то и с десяток поживет… Вряд ли… При этой форме не бывает. Что ж плюнуть? Надо попробовать все ж. Надо. Ну и опоздаю. Тоже нехорошо. Люди занятые ждут. Им-то еще жить и жить, работать и работать. Сколько еще пользы принесут. И отсюда надо метастазы выкорчевывать. И отсюда. Попотеешь. А у него дети. Дети?.. Разве?.. И они ждут… Те ждут. У меня-то сил хватит. А после операции ему каково будет! Тяжело… Больно… Не перенесет операции. Жизни такой не перенесет.
Больше не могу. Не могу! Столько не терпят. Нельзя столько. Я же прошу… Морфий! Или наркоз. Наркоз! Дайте наркоз. Где анестезиологи? Всегда их ждешь! Сколько ж терпеть! При раке… После операции… после операции легче. Короче… Быстрее… Не так долго. Уже все болит. При раке не все болит. Хоть бы сознание потерял – не чувствовал бы. Умереть не страшно – страшно мучиться. Лучше смерть. Она мгновенна. Это святые только… Не всем дано. При раке еще придут утешать, успеют. Успевают. А меня?.. Где утеши… Еще не смерть. Еще не смерть? Больно ж очень. Не терплю уже… Уже… Немыслимо больше… дольше… Всему больно… Когда кому плохо я… Даже, если на работе кому… Помогал всякому. Год боли невыносимой и никого!.. Она же помогала…Ни-ко-го! Плечи в стороны разносит, руки крутит… сверлит зубы. Не должно одновременно всё сразу болеть. Это неправильно, не по правилам… Да и невозможно! Всегда есть главная боль, что глушит остальные. Почему ж болит все сразу? и ничего не видно… Не видно?.. А это… Один…
Шеф сидит в кресле передо мной. Я стою у стола, опершись рукой о край его. Как на картине Ге – царевич Алексей перед Петром. А меня не ругают – уговаривают. А его? Мне объясняют. "Ты согласен, что он бездельник? Мы ж его никогда не уволим просто так, никогда не избавимся от него". Почему же? Есть начальник – он хозяин, он может и уволить. Имеет право. Или не имеет? "Надо, чтоб все было прилично, как у порядочных людей. Сначала он должен представить свой доклад. Я его отдам тебе для рецензии. Ты сделаешь из него фарш. Другой из фарша твоего котлету слепит. А уж я поджарю до уголька. Вот тогда и уволим как несоответствующего… и так далее. Зачем он нам, такой несоответствующий?" А я посмеялся этому тонкому образу – фаршу. И я, не видав еще доклада, согласился на сию кулинарию. Он же, действительно, не нужен был ни начальнику, ни всей клиники. Его звали Славой и начальник продолжал развлекаться, придумывая всякие образы да литературные реминисценции в связи с таким удобным для этого именем. Завершил он свои художественные изыски цитатным аккордом: "…и зачем мне слава – под самым ухом барабанный гром". Ха-ха! – Ха-йам, такая слава нам ни к хаям" И пошел. И я смеюсь…
Сын Славы потом работал в одной больнице и как-то приехал к нам в качестве проверяющего чиновника. Он тогда спас меня от большой неприятности. Нет хуже мести, чем воздаяние добром за зло… Сыновья воздадут…
Он мне должен помочь. Мне нельзя не помочь. Ему нельзя мне помогать. Это бесчеловечно, непереносимо…
Не-вы-но-симо! Все! Все болит! Сколько ж дней еще будет это продолжаться! Вот оно! Освободи!.. Не помогай, не помогай!..
Хорошо, хоть сейчас в коридорах больные не лежат. Сейчас? Сегодня. Впереди пустой длинный коридор отделения и ни одной кровати. И все двери палат закрыты. Что это, обход? Проход по отделению. Осторожно, осторожненько дверь приоткрыл и быстренько и тихонько прихлопнул. Как же помочь этой девочке? Три дня наблюдал ее после аварии – все крутил, щупал анализы делал… А надо бы разрезать да посмотреть… Несчастье… А там кишка разорванная оказалась. Поздно. Уже не спасешь. Опять взглянул с опаскою в палату. Жива? Или уже умерла? Наблюдал… Сатана здесь правит бал. Больно ей. Невыносимо. Больно еще? Боком выходят такие наблюдения. Сколько их наберется за жизнь? Как же зовут? Маслова… Девочка… Чья-то дочь…
А в этой палате. Кровотечение из язвы. Вроде бы, прекратилось – можно ждать. Вот и дождался – как хлынуло… Тоже лучше закрыть дверь. Уже никто не поможет. Чернов Коля. Всех разве упомнишь. Да вот они все. Длинный коридор. С кого же начинать? Кому помогать? Длинный коридор. В конце коридора окно зарешеченное. Почему решетка? И свет оттуда белый. Белый свет.
Черная дыра – оттуда никакой информации по всем их научным законам.
И в эту палату не пойду. Тим его зовут, Тимур. Когда увидел камень и пролежень, надо, наверное, поставить бы дренаж да уносить ноги быстрей. Нет. Жажда подвига ведь не автора губит. Страдает ведь тот, кто решения не принимает. За него решать, а ему умирать. Ох, как ему сейчас больно. А что я сейчас могу сделать? Уже ничего. Больно ему… Нам. Мне! Невыносимо. Не вынесу. А коридор… Когда еще доползу до конца, до света белого… И никто не поможет… Один. А где Гаврик! Лена, Карина…
– …Наконец-то! Кто-то! Кто ты? Больно! Помоги!.. Устал… Очень устал.
– Устал? Помереть, небось, хочешь?
– Лучше… Легче, чем столько времени… Будет уже.
Сколько можно!? Помоги же…
– Сколько? Еще не скоро. Одно уйдет – другое останется. Впереди другие страдания.
– Да что же вы!? Почему не уберете боль!?
– Боль? Она вечная. Ее не снимешь… Хочешь жить?
– Нет, нет! Больно!
– Жизнь вечна. Вечный бег. Вечные страдания. Осуждены на вечную жизнь.
– Кто? И Гаврик?
– Все – мы.
– Не понял. Кто ты?
– Я кто? Агасфер. Все мы.
– Не хочу! Не надо!..
– Так повелось. Так пало на нас.
Тело… То, что было когда-то Борисом Исааковичем, увезли. Ошеломленные соучастники жизни юбиляра медленно и постепенно покидали конференц-зал. Кто стоял в дверях. Кто на лестнице задержался. В зале еще сидели… Внизу в раздевалке…
– Святой человек. Позавидовать можно.
– Да! Потрясающе! В одно мгновенье, посреди славословий…
– Не каждому такое уготовано – ни тебе мучений, ни горьких раздумий… Да – мгновенье – и полное ничего.
– Он заслужил такую великую смерть. Слова худого про него никто не скажет. Что там юбилей! Да и на производственном совещании про него слова худого не вспомнили бы. Даже юдофобы.
– Это да. Не вспомнили бы… Никто б и не подумал, в голову худое б не пришло. Умер, как святой. Жизнелюб был. Ах, какой жизнелюб!
– Вся жизнь рядом прошла – ничто в упрек не поставлю, ничего дурного не припомню. Всех любил.
– Честен был, как никто. В наши-то гнусные времена!.. Женщин любил и по человечески, а не как-нибудь.
– И в, так сказать, общественной, и в лечении людей. Лечил, так сказать, как машина, как человек, так сказать, с большой буквы. Врач от Бога. Уж если как сказал, – так оно и есть. Потому и заслужил такую смерть.
– Господи! Как же жить надо, чтоб ни единого стона, ни единого звука жалобы – ни боли, ни страха. Ни одной лишней пакостной мысли… Раз! – и все. Впрочем, знать нам не дано… Что там в душе у жизнелюба, что мелькало в голове? Не дано нам…
– Да, да. И тем не менее… На Ученом совете завтра будешь?
– Не до конца. У сына день рождения.
– Приди, приди. Проголосуешь и пойдешь. С моей кафедры диссертация.
– Я сразу опущу бюллетени за обе диссертации и смоюсь…
– Ну и хорошо. До завтра.
Народ медленно расходился по своим делам.
Легкая была смерть. Всем вокруг было легче, чем если бы он…
А может быть, все было и не так…
Ну, вот и КОНЕЦ исаакским сагам.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.