Текст книги "Исаакские саги"
Автор книги: Юлий Крелин
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 17 (всего у книги 20 страниц)
Дела сердечные
Я открыл глаза…. А может, я их открыл раньше, но вот только осознал, что они открыты, что я вижу. И не то, чтобы у меня мелькнуло стандартное – где я. Нет. Совершенно ясно. Я в реанимации. И не надо мне было вспоминать, что случилось. Чётко и ясно я понимал, что меня оперировали по поводу дел сердечных. И никаких-то там любовных перипетий, а вполне материальных болей. Да и болей особенных не было, но когда доктора возьмутся исследовать, особенно, человека немолодого, обязательно найдут нечто, подстегнувшее их профессиональную шустрость. Собственно, я почти что напросился. Были странные, необычные ощущения. И даже не в сердце, а где-то в районе его, и я как законопослушный пациент, и врач, что много раз осуждал людей за несвоевременное обращение к нам, пришёл к коллегам терапевтам. Они тотчас сбросили меня кардиологам. Те же, как начали крутить меня различными исследованиями, что какое-то радикальное лечение неминуемо должно было на меня свалиться.
Короче, бляшки коронарных сосудов достигли размеров, якобы угрожающих инфарктом, а то и внезапной смертью. А после той операции я чувствовал себя полностью здоровым. А сейчас можно было сделать более безопасную процедуру-операцию. Не так, как мне делали в прошлый раз. Что быльём поросло и забыто. Не разрезать, не распахивать грудь, словно книжку, а через сосуды конечностей завести в больные артерии спиральки, расширившие бы место сужения – и порядок. Но каждая такая спиралька, стентом называемая, стоит две с половиной тысячи долларов.
При том, что саму операцию мне, как коллеге, может и сделают за счёт страховки. А мне четыре артерии ремонтировать надо. Четыре стента. Десять тысяч. Это при моей зарплате между сотней и двумя. Ну и вновь распахнули клеть грудную.
Я ещё не разглядел всю реанимационную декорацию, но совершенно осознано разглядел рядом со мной девочку в белом халате, которая, подняв руки, что-то делала с капельницей, нависшей над моей головой. Я оглядел девочку и увидел, достаточно демонстративно выпиравший из под халата, живот.
– Не подымайте рук. При беременности нельзя. – Проявил я свой профессионализм.
– Ишь ты! Лежите спокойно. Сама знаю.
Подошёл доктор. И совершенно, почти не смотря на меня, стал тоже заниматься капельницей, дренажами, торчащими из моего тела. Они поворачивали меня, что-то как-то манипулировали с этим самым моим телом, будто я полено, объект, а не субъект, личность. Вспомнил и себя в реанимации в своём рабочем качестве: эти больные для нас были почти бесправные. Мы всё делали, их не спрашивая. Вспомнил извиняюще коллег, а заодно и себя. Смирился. Смирился и стал оглядываться. Это не наша реанимация. В каждом углу зала висели экраны, мониторы. Когда я начинал свою деятельность врача, не было ни реанимации, ни половины слов, которые кочуют и скачут сейчас у медиков из уст да в уши. Собственно, и в обычной жизни нынче полно слов и выражений, смысл которых начинаешь выяснять лишь по ходу разговоров. А просить объяснить стесняешься – как бы не приняли за невежду. Хотя наше поколение, в результате изменений последних лет, законно скатывается в клан невежд. Иногда бы переспросить, что сие значило бы. Стесняюсь. Стеснительность тоже одно из следствий самодовольства: боюсь показаться в плохом, смешном виде – вот и стесняюсь.
Здесь же любимая. Забегает. Следит. Спрашивает. Она здесь работает. Я и её стесняюсь. А она нет. Потому что знает себе истинную цену. А? Это она подвигла меня на обследование, а не моя законопослушность. Не сам я пришёл к коллегам терапевтам.
Временами забываюсь, временами вспоминаю. Впрочем, не пойму, – может, эти процессы одновременны. А любимая навевает, так сказать, вполне адекватные любви воспоминания. Видно, не умираю, не умру, если вспоминаются не дети, не жены, бывшие и когда-то любимые. Последняя зубная боль всегда сильнее прошлых. И не работа, не общественно-светская жизнь, а всё… Любимая и навевает соответствующие картины, образы действия прошлых… То ли каялся, то ли сравнивал, то ли… Во всяком случае явно в будущем не хотел бы отказаться от…
* * *
Он вспоминал время. Ветреная хроника клубилась в его голове. Ветер перемен, ветер увлечений, ветер отношений с людьми, с миром. А мир определяли женщины. Он любил женщин. Может, он и был излишне ветреным, но это давало и делало жизнь. Вот этими словами, понятиями он сейчас занимал пустое пространство между какими-то тяжелыми мыслями. И сейчас на склоне лет вспоминать эти ветры ветрености было ему в кайф, как нынче стало модно говорить. Да, а когда-то мама пользовалась этим словом, но время было другое, мысли, надежды, мечты, приоритеты, даже языковые были другие. Мама говорила: Боря, хватит кейфовать, садись за уроки.
* * *
– Ты как? Что-нибудь болит? Посидеть с тобой?
Она наклоняется и целует меня. А когда наклоняется, я думаю, если поцелует в лоб, значит к смерти готовиться. Но она не стесняется и целует в губы. Все ведь знают, что она жена не моя. И знают, что у неё есть муж. Да никто не знает ничего про её мужа. От нее идёт тепло и мне хочется согреться ее теплом. Хотя мне и не холодно. Будто всё забыто, Будто ничего и не было. Я хотел обнять её, но разрезанная грудная клетка сдержала мой порыв, да и напомнила мне наши семейные статусы. Застеснялся.
Вспоминаю. Просто помню, хоть и после наркоза, как я её первый раз увидел. Да разве забудешь! Эта встреча тоже наркоз. Сладостный.
Чувствую, как из глаза скатилась слеза. Наверное, слеза благодарности или любви? "Прости" – Шепнул, а надо бы сказать: "спасибо" – или наоборот, нечто резкое. "Спасибо. Люблю" – но только подумал.
А вообще-то, зря на каких-то докторов валю. Это ж она забеспокоилась и заставила меня обследоваться.
Забеспокоилась! Были основания. А то б ходил и продолжал бы свою спокойную, безалаберную жизнь. А может, лежал… А может, и лучше. А может и не лежал, но жизнь безалаберную не продолжал. А? Всё она.
Зачем-то к кому-то приехал я в их больницу. В лифте вместе поднимались и она показала мне, как пройти к какому-то отделению. Ничего не помню. Только её. А ведь разошлись от лифта в разные стороны и… А судьба: ухожу от них, и она уходит. И опять в лифте. Я по своей блядской привычке распушил хвост. Пошлости, наверное, говорил. Она в пальто. Видно в кабинете где-нибудь её одежда была. А мы проходим мимо раздевалки, она придерживает шаг, по-видимому, считая, что я должен шмотки свои взять. На улице холодно. А я мимо. "Вы что – йог?" В глазах сразу же настороженность – не все любят идти рядом с выпендривающимся типом. "Да, нет. Я в машине. Машина рядом". "А я уж испугалась. Только этого мне не хватало". "А что особенного?" "Да просто глупо ходить в холод без пальто". Она посмотрела на меня, улыбнулась… и я застыл. Как смотрит! "Я вас знаю. Вернее о вас. Читала ваши книги. Мне нравятся. Интересно". "Тогда познакомимся? Я Борис". "Знаю. А я Карина. Вы всё же прилично старше – как отчество?" "Исаакович. А может, обойдёмся?" "Пока нет на это ни прав, ни оснований". "Обнадёживающее пока". Мы посмеялись и я опрометчиво предложил подвести её, не зная, как далеко надо ехать. Я страсть, как не любил провожать далеко. Но в этот раз опрометчивости не почувствовал – захотелось и подальше. В ответ на предложение, она замялась, но потом согласилась, и ещё раз посмотрела столь заинтересовано, что я уже почувствовал себя привязанным. Удивительно интеллигентные манеры – взгляд, улыбка, даже волосы, чуть клубящиеся на лбу, казались мне интеллигентными. Для меня улыбка всегда была главным определяющим отношение. Именно улыбка, а не смех. Смех – серия судорожных выдохов; рыдания – серия судорожных вдохов. И то и другое сверх меры. Улыбка. Но это вид, показное – пока ни действий, ни слов, так сильно притянувших меня к ней потом. Но уже некая дрожь в душе. А замялась она оттого, что недалеко от подъезда стояла и ее машина. И не сказала, а со мной поехала. Когда я это узнал… Ну, как тут не притянешься? Это уже действие.
Ехать ей было недалеко. Надо было отдать какую-то бумагу в какой-то конторе и вернуться назад. Когда я узнал, разумеется, дождался и отвёз назад.
В машине она что-то стала путаться с ремнями безопасности. "Давайте помогу. Но для этого позвольте вас приобнять. Иначе у меня не получится" Собственно и не хотелось, чтоб без этого получилось. Я был уже обречён. Но ещё не знал, не понимал.
Начало болеть и я сказал об этом милой беременной сестре. Пришёл доктор. Посмотрел на монитор у изголовья, где обозначились цифры давления. Кривую электрокардиограммы он уже издали увидел, бросив взгляд на экран в углу зала. "Да, ничего, коллега. Не волнуйтесь. Сейчас обезболим".
Пришла Карина. "Что Борис Исаакович? Больно?" "Нормально. Как должно, Кариночка. Когда ты кличешь меня по имени и отчеству, что серпом по яйцам" "Всё, всё. Слышу речь не мальчика, но мужа. Вижу, уже поправляетесь. Не кличу! – шепчу".
Что-то вкололи и я заснул. Наверное, заснул, потому что потом помню только, как Карина с сестрой уже увозили меня на каталке в палату.
1
Учился он хорошо. Ну не отличник. Но без троек. Хотя… Да, была одна. Время было такое… Странное. В стране начиналась компания жидоморства. По крайней мере, молодым, студентам, казалось, что только начиналась. Они до того жили в ауре бессмысленного энтузиазма, сразу по окончании большой войны, в атмосфере победительного настроения. Всё хорошо и они мало задумывались, когда читали приблизительно одинаковые транспаранты-лозунги на улицах, в учреждениях, в родном институте. Иногда посмеивались. Впрочем, это больше люди постарше себе позволяли. «Да здравствует героический советский народ!» Кто-то как-то брякнул, глядя на очередную растяжку через улицу, с этим текстом: «…вечно героический». Лишь когда-то, после, через несколько лет он вспоминал это «вечно» и задумывался. Он начинал задумываться. Почему ж мы вечно в поисках героизма? Герой – это когда где-то что-то уже, или сильно ещё, плохо. И нужны сверхбудничные усилия, что и есть героизм. Война? Война. Но это-то плохо. А ведь вечно.
Да, так вот о тройке. Изгнали из института профессора терапевта, по учебникам которого они учились, лекции которого слушали, разбором больных которого наслаждались те, что действительно полюбили своё будущее дело. Ну, изгнали и изгнали – в чём-то его корили на партийных собраниях, о чём им рассказывали студенты, бывшие фронтовики, опартиевшиеся, как говорится, на полях сражения "За родину! За Сталина!" Лозунги, лозунги! Потом, правда, его посадили со многими врачами, в основном, евреями. Тогда они уже стали задумываться сильнее.
Так вот, пришёл новый профессор, твёрдо проводивший линию партии. Поставил ему не заслужено тройку. Была причина задуматься по поводу его еврейской фамилии. Тут он услышал анекдот, как еврей заика жалуется, что из-за антисемитизма его не взяли на работу диктором. И он задумался, что часто евреи сваливают на юдофобство естественную реакцию на недовольство личной недостаточностью, так сказать, данного индивидуума. Ещё не получилось задуматься, как надо.
Да и, вообще, важнее были свои лирические зигзаги возраста. Учился он хорошо и любил… Может, и не первый раз своей тогда ещё недолгой жизни.
Он часто бывал у Лили дома. Вполне интеллигентная семья. А он пока не знал толком образ жизни такого рода семей. Пока он ориентировался на свой дом – для него свой дом пока был эталон. Да в то время не сформировался образ существования подобных семей. Новый тип бытия их стал выстраиваться по получения от родной партии крохи свобод после смерти Вождя. Когда появились начала понимания, что нужны иностранные языки, когда стремление расстаться с коммунальной жизнью в больших квартирах перестало быть абсурдом, когда в быт вошли душ, ванны, мыльные растворы и можно было себя почувствовать теми людьми с торчащими из пены головами, которых они видели только на экранах в фильмах прогнившего запада и даже тех фашистских стран, которых мы победили, и, над которыми мы так самодовольно возвысились, хотя и со скрытым восхищённым недоумением узнавали о туалетной бумаги в ранцах побеждённых солдат. Тогда мы ещё толком и не понимали, что это такое – туалетная бумага. И, тем не менее, ранг державного самодовольства поднялся на недосягаемую высоту. (Как удобно смешиваются нормальный язык с трафаретами газетной словесной окрошки.)
Но уже тогда по выходным дням Лиля с семьёй начала выходить на оздоровительные походы на лыжах. Оздоровление очень поощрялось партией и правительством. Лекарства новые, больницы получше, новые аппараты, инструменты, нитки-иголки – это всё денег стоит, А оздоравливающая отрасль их забот всем не так уж и обязательна. Главным же, что делают погоду в стране, можно и из-за границы привезти, и больницы получше выстроить и питание, не очень здоровью мешающее, можно и вырастить и приготовить. Но лишь, для некоторого количества людей необходимых их обществу, строящему нечто, называвшегося ими коммунизмом. Это государству было по силам. К тому же тяжёлых больных, на которых уходит много сил и денег, на фронт строителей светлого будущего не возьмёшь – они становятся лишь нахлебниками государства, балластом. Стало быть, остальных на лыжи, стадионы, катки. Это и выгодно с разных сторон. Спорт, физкультура, полезность, якобы, как говорилось ещё древними: "Conditio sine qua non", – то есть условия необходимые. И просто – и народ увлечен и отвлечен. Отвлечён! – это же наглядно. Стоит только посмотреть на лица болельщиков во время действа. Особенно это заметно при наблюдении за любителями бокса. Классное отвлечение! Увидев, услышав, и главное, прочитав, интеллигенция с энтузиазмом восприняло это увлечение и отвлечение. Кстати, эту полезность не только коммунисты разглядели. Не только коммунисты учились у капиталистов, но и те у тоталитаризма многое подхватили. Главное, – объяснить пользу силы мышц. А уж, что они первее головы, так то и сами – кто надумает, да ещё и обоснует, как надо, а кто и просто согласится. И создали комплекс у интеллигента, будто надо ему догонять тех, что работают руками больше, чем головой. Ибо они, "трудящие конечностями и торсом" и есть соль земли. Комплекс неполноценности интеллигента, а те уж придумали и разработали комплексы поддержания и укрепления… ну и так далее.
По выходным зимой семья встает на лыжи. Весной, летом – байдарки, рюкзаки и в походы. Это как бы компенсирует тягу к искусству, литературе, науке. Настоящие отличники свой комплекс неполноценности корригируют надуманными комплексами существования.
Лиля! Всё так красиво. Ему всё в ней нравится. И костюм лыжный, который уже через несколько лет более близкого прикосновения к другим странам, покажется нам убогим. И русые волосы мелкими полуволнами, выбивающиеся из-под шапочки. И прямые ноги, скрывающие красоту свою брюками. Но Борис знает, он домысливает, что сейчас не видит. И улыбка мягкая, привлекающая и следом смех, как следующий этап призыва, поскольку только улыбки, видно, не хватает. Но смех-то меньше, чем улыбка, определяет человека. И глаза её поблескивают и, пожалуй, призывают его присоединиться. Но у Бори идеи – он не подается и на лыжи не становится. Он тогда считал, что очень важно быть принципиальным, что порой оказывалось упрямством; а когда говорилось "из принципа", если подумать, чаще оказывалось "назло". И Лилина семья в полном составе – отец, мать, сестра и она – уходит в снега. Он у дома на асфальте, или в доме, так сказать, на посту.
А к тому моменту, когда они придут домой, как было условлено, он опять прибежит. А чтоб не пропустить их возвращения, он издали наблюдает за домом. Всё должно быть соблюдено. У них после прекрасных зимних упражнений разыгрывается аппетит. Папа ещё и рюмочку берёт, но ни дочерям, ни Боре не предлагает. В то время в интеллигентных семьях считали, что студенты первых курсов ещё не доросли до этого важного аппарата общения. Или, как скоро будут говорить: коммуникабельности. Очень модным вскоре станет это понятие, и начнут писать и показывать человеческую разобщенность, как признак времени. А после обеда пили чёрный кофе без сахара, что тоже в те годы становилось почти обязательной приметой интеллигентского бытия, как и желание более острой пищи и, прежде всего, загородные поездки "на шашлычки". Всё, всё нынешнее выстраивалось в конце, тех самых, пятидесятых. Ещё слово было в загоне и в письме. В писаниях мысль была приматом над словом. Порой "что" важнее, чем "как". Правильно ли это? Пожалуй, это сохранилось с той поры и у Бориса. А может, пора не имеет значения. Просто он такой то ли был, то ли стал.
У Лили ещё полно сил. И они пошли гулять. Место их бульвары, набережные, приближенные к их арбатскому существованию и бытию. Как приятно было сидеть на лавочках Гоголевского или Никитского бульвара, или стоять, облокотившись на парапет набережной, обративши спину и всё остальное Кремлю. Эта символическая поза ими тогда была не осознана – всё, вся задумчивость над этими проблемами и символами была ещё впереди.
Лиля щебетала о пустяках, о прелести и необходимости физического напряжения для здоровья, для пользы тела. А он уже при этом думал о другом напряжении, воображая, будто она сделана из другого теста. Лишние напряжения были задавлены воспитанием, но не зря же они начали привыкать к острой пищи. Конечно, лишние напряжения на лыжах, в бассейнах снимали порой тягу к естеству. Но оно не уходило и пусть позже, чем когда уже того требовала выросшая плоть. Ещё они считали зов плоти чем-то лишним, греховным. И они, атеисты, всё же жили в атмосфере иудео-христианской цивилизации и начитанные родители соответственно воспитывали, подсказывая, что лучше читать. Правда юность никогда не слушала, что им зрелость и старость подсовывала. А время было странное и убогое: Мопассана считали полупорнографией, Фрейд… да, его просто не существовало в доступных книжных полках, "Яма" Куприна пряталась от детей любого возраста. А открытая, после долгих мук властей, увезённая в Москву победителями, Дрезденская галерея была в самых разных и неожиданных ракурсах откровением для многих растущих, впрочем, давно уже выросших, организмов. Культивируемый инфантилизм. Родители боялись, что дети слишком рано себя "уронят".
Но…
Боря лежал больной. Температура была за тридцать девять. Похоже, то была ангина. А в голове крутилось: " О, витязь, то была Наина." По каким законам возникают в голове те или иные строки иль напевы неизвестно. Особенно, когда жар будоражит тело. Будоражит, но не успокаивает. Родители ушли на работу и он лежал один. Сквозь жар он слышал, но не очень слушал радио. В это время дня, видно для домохозяек и больных, передавали прекрасную классическую музыку, которую он вскоре услышал и оценил. Рядом сидела Лиля – нельзя же бросить больного друга. Вдруг, ему что-то понадобится, или станет плохо… Так она думала и считала, что потому и пришла.
У Бориса был кое-какой ублюдочный юношеский опыт.
У Лили?..
Вообще-то, ситуация, что называется, лишь дело техники, Но её-то, как раз, и не было. Пока была только молодость. Это потом, потом будут встречаться их молодость наша техника.
Господи! Какое самодовольство.
Да-а! Иногда отпускает тормоза воспитанности некая толика алкоголя. Оказывается и высокая температура порой снимает флёр придуманной, якобы культуры. Да ещё и желание. А может, задавленное вожделение?
Боря сжимал её руку в своей горячей от болезни ладошке. Они не думали, что болезнь, может, заразная, что недуг может перескочить на подругу. Не до этого. Боря поцеловал руку Лили. Она другой рукой пригладила его волосы, просто погладила по голове, приложила ладошку ко лбу. Проверила, видно, высока ли температура. При этом наклонилась, и Боря обнял её. Она положила голову ему на грудь, пересев со стула на край тахты. Комнату заполнял Бетховен. Девятая симфония…
И Лиля обняла больного. Кто ж его знает, что на самом деле больше врачует и, что нам больше помогает. Лиля уже лежала рядом. Они, как в катании на коньках, перекрестили руки, но под одеялом. Скоро руки расцепились и Борина рука, получив автономию, стала гладить Лилю по животу, пока не попала под юбку сверху, у пояса. "Лиль, убери поясок. А у меня нет. Только резинки на пижаме и трусах". Убрала. Радио давило, или возвышало или поощряло их финалом симфонии. К музыке Бетховена присоединились слова Шиллера: "…И в восторге беспредельным входим в светлый Твой чертог…" Что для них, атеистов было тогда чертогом? Борис горел… Отчего!? Может, в душе звучала другая песня: "Я вся горю, не пойму отчего…" Не до слов! Примат чувств, вожделений, действий над словом. Он вошёл в чертог. Они там были вместе. Как писалось бы раньше: "Ей уже не в чем было ему отказать".
Впрочем, ещё неизвестно, кому и как в подобных ситуациях положено отказываться. То есть положено – ясно кому. А на самом деле? Кто правит миром и людскими соотносительством? Кто ведёт мир? Кто правит любовью? Любовь спасёт мир. Дак, где ж она? Ох! Любовь штука иррациональная.
Продолжалась жизнь, учеба. Вскоре Лиля вышла замуж. Не за Борю. Боря шёл по жизни дальше.
* * *
В палате, хоть и не сразу, но я лежал один и, когда не было Лены, Карина почти не отходила. Но Лена заходила очень ненадолго. Я уже с ней расстался и жил один. Без семьи и без Карины. Тем не менее, разведслужба была отлажена – нежелательных встреч не происходило. Болей у меня практически не было и уже на третий день меня отвели в душ. Современный госпиталь – каждая палата с душем. Не то что наша муниципальная больница, хоть и так не называлась, но по существу, это больница для бедных. Хотя бедные были все, кроме начальников, которые тоже были бедными, но имели тысячу привилегий, делающих их патрициями, и, возвышающих над плебсом. Зато они ещё больше зависели от благосклонности над ними стоящих. Чем выше, чем больше льгот, тем большая зависимость от распределяющих и присматривающих. Чем выше – тем больше раб.
Доктор спросил, кто мне поможет в этой водной процедуре. Вот это проблема. Был бы общий душ, как в муниципальной, и проблем меньше. Я был поставлен перед выбором. К выборам ни я, ни вся страна были не готовы. Проблема не только в общественности. Я справился быстрее. Тянул, тянул, а вечером мне помогла Карина. Но, вообще-то, в этом было что-то и от шантажа. Но не будем пока о грустном. Нелегко мне было выздоравливать.
Через некоторое время после того первого нашего дня, который я благословляю до сей поры, несмотря ни на никакие сложности, павшие на меня, мы ехали к Карине домой. Муж её уехал по контракту куда-то в Африку, предварительно сильно рассорившись со своей половиной. Детей у неё не было, и она в душе и душой, а не только телом с ним рассталась окончательно. Окончательно? Так, во всяком случае, ей казалось. Это было удобно. Если бы не мои сын и дочка. Хотя они и были достаточно взрослые, но Лену тоже оставлять было тяжело. Во-первых, она хороший человек и совсем не виновата, что меня настигла любовь. Ей же вряд ли удастся перестроить свою судьбу. Перестроить-то перестроит, но устроить уже не получится. Перестройка не гарантирует строю лучшее устройство. Проверено.
"Мы ехали домой", – запел я. "Луна была кругла", – подхватила Карина. И так до первого светофора. "Кариша, всё хочу спросить тебя, откуда имя такое, вроде внешность у тебя среднеевропейская? И темперамент, как мне повезло уже узнать, не южный". "И волосы у меня пепельно-золотистые. Ничего черного. И в постели не рычу". Мы рассмеялись, а тут и перекресток, так что я сумел её обнять и мы успели поцеловаться до зеленого света, пригласившего нас к её дому. "Что-то было в семье армянское, да мне как-то всё это ни к чему".
Она сейчас реже была в своей машине. Уж больно глупо ездить нам в двух машинах. Рядом что ли? Это на конях, даже на велосипедах, есть своя прелесть. А уж на машинах не только дикость, но и дальность, в смысле, не близость. А в телесной близости мы тогда уже, или ещё, но очень нуждались.
Дома Карина что-то быстро приготовила и мы, не устраивая солидной семейной трапезы, перебазировались от стола на кухне на диван перед телевизором. Телевизор, просто, как стандартный атрибут гостиной. Мы его не включали. Как истые советские люди, ещё не ушедшие далеко от того времени, заговорили о работе, Она о своей научной, а я временами подвякивал, рассказывая о своём кровавом поприще. "В общем, Кариночка, идешь семимильными шагами к светлому будущему?" "Именно. Как дойду, всё тебе расскажу. Ничего не утаю". Мы ещё посмеялись, а дальше замолчали. Уже вполне взрослые, а я так и просто старый, но тратить много времени на пустоту не хотелось. Я затолкал в пепельницу законную после еды сигарету и расстегнул её поясок. Она с первого нашего дня не жеманилась, не строила из себя, невесть что. Сказала, почти сразу, может даже раньше, чем я что-нибудь понял: "Борис Исаакович, я вас люблю. Очень". И всё. И никакой политики. Интриги. Что лучше кому сказать первому, или, кто должен что-либо сделать вначале. Чисто интеллигентское отсутствие жеманства. Да, да – интеллигент берет меньше, чем имеет право и даёт больше, чем обязан. Это и есть Карина. Я любил смотреть на неё полностью обнажённую. Никакой идиотской стеснительности. Спасибо ей, она многому меня научила. Впрочем, научил её, может, и я, а она приучила. Спасибо тебе, радость моя. Мне кажется, что её фигура идеальна. Какое счастье было смотреть мне на неё.
Карина в наших любовных свершениях всегда была сверху, как в прямом, так и в психологическом смысле. Второе – это я так ощущаю. Она сверху, во-первых, потому, что она меня щадит, считая, что достаточно старый и мне так будет лучше и легче. Да, так считает, но достаточно деликатно, не унижая меня. Во-вторых, где-то было вычитано мной, что, когда женщина сверху ей это доставляет большее удовольствие. Так, мол, мы устроены. Вернее они так устроены. В общем, нам обоим так удобнее и приятнее. А уж потом, потом всякие разговоры или очень близкое, родное, содружественное молчание. Это так здорово, когда можно полежать или посидеть рядом и молчать, разговаривая душами. Ох, далеко не всегда это случается. У нас с Кариной так.
Я лежу на функциональной кровати. Считается, что так оно удобнее. Ну, врачам и сестрам-то, безусловно, а вот взгромождаться на кровать хорошо оперированному субъекту не всегда в мочь. Лена зашла после работы и вскоре ушла, убедившись в моём скором выздоровлении. Детям, до моей выписки я просил ничего не сообщать. Незачем им нестись в испуге из дальних краев, где они сейчас работают. Карина спокойно осталась на ночь. Уже всё всем в госпитале ясно и нечего делать из наших отношений тайну. Да и раньше это было секретом Полишинеля. Конечно, существуют любители и не исключено, что найдётся какой-нибудь яростный благожелатель… или это называется доброжелатель, который доставит кому-нибудь очень много неудобств. Непонятно только кому. Но на то они и доброжелатели, чтоб найти адресат. Да, что я на других-то? А я сам, сколько состроил Лене неудобств. Нет жизни без сволочей. В палате, есть вторая кровать и Карина там чудесно устраивается, одетая в свою больничную робу. Может, ли настоящая любовь освятить своей искренностью и честностью параллельную, необходимую фальшь… В общем-то, как говорится, для уменьшения жестокости. Это не святая ложь, да и, пожалуй, такой не бывает. Необходимая, но не святая. Святой, зато, может быть любовь. Даже, если она оказалось временной.
Карина ухаживала за мной, целовала, гладила, обнимала, будто это были те первые, медовые месяцы нашей любви. Любовь-то была. Во всяком случае, за себя на этот раз ручаюсь. И есть.
А за любовь без любви, когда-то должно наступить возмездие.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.