Текст книги "Искушение"
Автор книги: Юрий Бондарев
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 21 (всего у книги 22 страниц)
– Да, Митя, я тоже кое-что не могу простить, в том числе мужское предательство. Мы с тобой еретики. И я против непротивления, – сказал Дроздов, продолжая думать о своем. – Непротивление и молчание довело, брат, нас до полного ничтожества. К сожалению, Митя, мы утратили свое достойное место. Исчезают мушкетеры, понимаешь? Впрочем, сын, я заговорил с тобой не на ту тему. Давай о другом.
– Па-апа! – вскрикнул Митя высоким голосом. – Зачем ты так говоришь? Разве ты не сильный? Не можешь сразиться с бандитами? Я тоже вместе с тобой смогу! У меня хоть и астма, а твои гантели я уже четыре раза выжимаю. Папа, почему ты стал хмурый? Я не надоел тебе? Нет? – с неожиданным страхом спросил Митя. – Бабушка Нонна говорит, что я ей надоедаю… что она видеть меня не может…
– Да что ты, паря, – растроганно и грустно проговорил Дроздов. – Надоедают друг другу, когда между людьми равнодушие. Как ты можешь мне надоесть, когда ты мой друг.
Митя покраснел и засмеялся.
– Тогда вот что, – сказал он лукаво. – Чтобы ты не хмурился, я тебя должен рассмешить. Анекдот или быль. Слушай. Это Вовка Быстрое рассказывал, балбес порядочный, сосед из сорок второй квартиры. Задаю тебе вопрос. Что такое сверхсмелость? Ага, задумался, не знаешь? Сверхсмелость – это когда хмырь в шляпе?
– Хмырь? В шляпе? Почему хмырь и почему в шляпе?
– Это не важно. Сам не знаю. Вот, слушай. Это когда хмырь в шляпе с палкой в руке бежит по рельсам навстречу паровозу и кричит: «Задавлю! Прочь с дороги!» Машинист замечает хмыря, удивляется, останавливает поезд, чтобы не задавить, а хмырь надувает, как рак, морду лица и грозит палкой: «Что, испугался, трус такой?» Вот что значит хмырь в шляпе! Смешно?
Они посмеялись над гордыней и глупостью хмыря в шляпе, и в заливистом смехе сына, в его следящем внимании угадывалась попытка развлечь, развеселить: наверное, Митя по-детски ревниво ощущал изменившееся настроение отца. И ему захотелось обнять это единственно родное, преданное существо, отдаленное непреклонными жизненными обстоятельствами, – и он взял его за слабенькое плечо, сказал:
– А может быть, сын, как раз хмырей в шляпе и не хватает? Не каждый попрет с палкой против паровоза. Глупая, но смелость. И все-таки машинист остановил поезд. Над этим надо подумать. Безумство храбрых, а не бессилие. Это не так просто.
– Папа, я сейчас тебе почитаю очень интересное. Про хмырей в шляпе! – заявил великодушно Митя, не возражая. – Пойдем к тебе в кабинет. Я там журналы интересные нашел. Не беспокойся, посуду я потом помою. И перетру полотенцем. Пойдем, пожалуйста. Я тебя рассмешу.
«Посуду я потом помою…» – «Да, понимаю, ты хочешь услужить и понравиться мне. Видимо, тебя, беднягу, здорово муштровали, и появилась вот эта неприятная заискивающая черточка…»
– Послушай, Митя, – сказал Дроздов. – Давай договоримся. Отныне у нас все поровну. И посуду будем по очереди мыть. Или вместе. Ладно? Пошли в кабинет. Что ты там прочитал о хмырях?
В кабинете, на северной стороне, было сумеречно, к окнам, к дверям балкона подступала сплошная стена дождя – стучало, раздробленно сыпало по карнизам, и снизу сквозь дождевую толщу придавленно и бессмысленно доносился с улицы влажный отлученный шелест машин, куда-то проносящихся посреди мирового потопа.
«Почему-то Москва кажется мне чужой. Враждебный Чилим и отчужденная Москва. Никогда не было такого чувства…»
– Я зажгу свет, так будет веселее.
Но Митя вбежал в кабинет, опередив отца, подпрыгнул на носках, проворно нажал выключатель и потом, в ожидании удовольствия, включил торшер над креслом. Электрический свет засиял на корешках сдвинутых книг на полках, на стекле балконной двери, сразу ставшей фиолетовой, забелел на листках бумаги, разрисованных фломастером, на страницах развернутых журналов, валявшихся на паркете, на креслах, на письменном столе, где еще стояла неубранная банка сгущенного молока – тут за три дня Митя похозяйничал вовсю.
– Теперь слушай, папа, это в старинном журнале, я внизу на полке нашел, – сказал Митя, весело падая в кресло под торшером. – Вот где про хмырей здорово написано. Ты слушай, слушай. «Шляпы с обворсенною высокой тульей мущины…» Что такое тулья, не знаю, а мущины… Ха-ха! Так и написано му-щи-ны… Просто жуть! «Мущины обязаны были почитать крышкою всех своих высоких достоинств». Шляпа – крышка, вот здорово! Как у кастрюли! Что, тебе разве не смешно, папа?
– Нет, почему? Смешно. Ты читай. Я слушаю внимательно.
Но он слушал вскользь, стоя перед книжными полками, разглядывая в простенке между полок свое старое охотничье ружье, хорошо когда-то послужившую тульскую двухстволку, висевшую здесь лет семь, с той поры, когда он перестал охотиться, брать ее в поездки. Дроздов снял ружье, подержал в руках удобную, легкую, точеную тяжесть, знакомо и греховно пахнущую горьким маслом, старым порохом (Митя, кажется, сказал: «чесноком пахнет»), с полузабытой привычкой переломил стволы – они действительно были заряжены, и покойно, наизготове золотились точки пистонов в плотно вогнанных патронах, набитых «волчьею дробью». «Волчья дробь» была слабее жакана, но смертельной для человека, – и вновь вспомнился немыслимый рассказ обезумелого Улыбышева о запахе горелого человечьего мяса, выворачивающего рвотой, вспомнилось его жалкое объяснение предательства еще живого Тарутина.
– Значит, ружье ты клал рядом с постелью? – проговорил Дроздов, пробуя разрядить «тулку», однако передумал, свел стволы и повесил ружье на прежнее место. – Оно тебе уже не пригодится. Мы вместе. А лишний раз ружье трогать не стоит. Оно, сын, иногда и само стреляет.
«Искушение… Странно. Оно было и тогда на балконе, в ту бессонную ночь. Потом случилось с Валерией, когда накренился самолет над Чилимом. И вот оно сейчас мелькнуло… Кто мы? Мы сами не знаем себя…»
– Папа, ты не слышал, что я тебе прочитал? – отозвался обиженно Митя. – Очень дурацкая глупость, а ты не слышал! Это просто жуть, ха-ха! Откуда у них столько шляп было?
– Читай, я слушаю, – сказал Дроздов и подошел к торшеру, тепло освещавшему причесанные пшеничные волосы сына, волосы Юлии в молодости.
Митя повозился в кресле, устраиваясь поудобнее, и принялся водить пальцем по строчкам.
«Умение снимать шляпу при встрече на улице и знание, где и как ее держать, составляет науку». Вот, представляешь, какие они были ученые по шляпам, просто академики! Или вот – обхохотаешься: «Встреча с радушными простаками, простодушными деревенскими дворянами, которые обыкли вдруг бросаться на людей с распростертыми руками, опаснее самых неприятелей, ибо по неосторожности лишают удовольствия…» Папа, ты слышишь? – засмеялся своим заливистым смехом Митя. – Я представляю, как они… Эти дворяне… бросаются на этих хмырей в шляпах, а те в ужасе – наутек, улепетывают от них, удирают!.. Знаешь, как называется журнал? «Переписка моды…»
«Нужно все тщательно обдумать и выработать систему действия. Дать согласие Татарчуку? В заговоре теперь я один… Но что значит эта телеграмма Битвина?…»
– Папа, тебе не нравится об этих неприятелях? Или ты опять не слушал?
И Митя поднял недоумевающие глаза, а он с запозданием и не вполне удачно постарался выразить беззаботность и внимание на лице: «Да что ты, сын? Очень смешно». Однако Митя сказал несколько огорченно:
– Наверняка тебе это не очень… Вспомнил, папа! – оживился он и обрадованно засиял. – Я хочу, чтобы нам с тобой было здорово. Подожди! Я нашел у тебя на полке анекдоты о Наср-эд-дине. Целый вечер я катался от смеха по полу! Сейчас, подожди… Читал там про осла и деньги?
«Он чутко что-то чувствует и хочет меня развеселить по своей доброте. А что я могу объяснить моему сыну? В заговор ведь я его не возьму, как не возьму и Валерию».
Режущий треск телефонного звонка проник в шум, в плеск дождя, заполнявшего кабинет, Митя неспокойно посмотрел на отца, привставая в кресле, глазами спрашивая: «Подойти?» Но он задержал его: «Я подойду», – и, внутренне усмехаясь чудесам телепатии (только что вспомнил о Валерии и вот, несомненно, звонит она), снял трубку и тут же ворвался издали почти мужской голос Нонны Кирилловны, заставив его стиснуть зубы, на шаг отойти от Мити, чтобы он не расслышал хлещущий болью и злыми рыданиями крик:
– Я знаю… вы вернулись и не отпускаете моего внука! У вас мой внук! Он у вас, у вас! Вы… убили мою дочь, и вы намерились убить моего единственного внука! Моего родного мальчика! Вы хотите превратить его в нравственного урода, как погубили мою Юлию! Я вам не позволю изуродовать мальчика!.. Вы изверг! (Он молчал, закрыв глаза.) Если вы не вер-нете мне Митю, я покончу с собой! Я оставлю записку! Я напишу, что вы толкнули меня к самоубийству, что вы были причиной смерти моей дочери! Это благодаря вашей черствости моя дочь стала алкоголичкой! Вы преступник, аморальный человек, погубитель моей дочери и своего сына!..
И он оборвал ее крик муки и бессилия – положил трубку, переводя дыхание. «За что она может так ненавидеть меня?» Он подождал у телефона, с осторожностью заглядывая на сына через плечо. А Митя уже не сидел в кресле, развернув на коленях книгу. Он неслышно стоял за спиной отца, бледный, дрожащий, жевал губы, его глаза раздвинулись страхом, это был снова тот больной, издерганный мальчик, которого застал Дроздов, войдя в квартиру.
– Ты говорил с ней, папа? – шепотом спросил Митя и захлебнулся слезами. – Папа, не отпускай меня! – просяще вцепился он обеими руками в халат отца. – Ну, пожалуйста! Пожалуйста! Я не пойду к ней! Я умру там. Я умру!.. Ты ведь не хочешь, чтоб я умер?
Требовательно затрещал телефон. Дроздов приподнял и бросил трубку, ожидая этот вторичный звонок, затем подошел к сыну, взял его на руки, с исступленной жалостью прижал к себе, говоря надтреснутым голосом:
– Что-нибудь придумаем, сын, что-нибудь сообразим.
– Папа! – задыхаясь и кашляя, крикнул Митя. – Не предавай меня, не предавай! Папа, я боюсь, ты предашь меня!..
Телефон на столе трещал беспрерывно.
Глава 25
Когда он вошел во двор, дом был сплошь темен, мертв, от первого до последнего этажа не светилось ни одного окна, стекла отливали нефтяной чернотой, двери мрачных подъездов не были видны, перед ними беловато зияли рваные пробоины снега. С вечера не было электричества, не работал лифт, молчали дверные звонки, и там, в черном провале подъезда, на непроглядных лестничных площадках, на поворотах перед пролетами трое людей в куртках изготовленно и тайно поджидали его…
«На каком этаже они встретят и убьют меня? – с тошнотным предчувствием соображал он, отчетливо помня, как перед самым домом трое в куртках пересекли дорогу наискосок, прошли мимо, жестко скрипя снегом, опахнув запахом кислоты, и почудилось: у крайнего из-под вязаной лыжной шапки мраморным неживым блеском скользнули белки. „И как все это произойдет?“ – остро возникало в его сознании, и он, медля, лег спиной в сугроб метрах в пятидесяти от подъезда.
«Еще минутку, господин палач…» – послышался сбоку неискренний ласковый голос, и кто-то рядом, лежа в снегу, придвинулся к нему вплотную, под его защиту, и он увидел бледное Митино лицо с закрытыми глазами и горько поразился тому, что Митя произносил слова Валерии и был сейчас, оказывается, здесь, с ним в сугробе, а не там, на шестом этаже, в этом мертвом, устрашающе тихом, без единого просвета, доме, куда первыми вошли те трое, следившие за ним. Он позвал: «Митя», но ответа не последовало, никто не лежал рядом с ним: привиделось.
«Так как это все произойдет? Ножом? Кастетом?… Но мне некуда идти, и я не могу оставить Митю одного в пустой квартире в темном доме. Если он откроет дверь, они могут сделать с ним страшное… Кто их послал?»
Он сквозь зубы произнес: «кончено» – и выбрался из сугроба, натягивая плотнее кожаные перчатки, чувствуя, что они оттуда, из-за черных стекол выбранной ими для наблюдения лестничной площадки смотрят на него, следят за каждым его движением, видимо, не понимая, зачем он некоторое время лежал в сугробе.
Он знал, что самым опасным будет первый шаг, как только он откроет дверь подъезда и войдет. Один из троих, оставленный внизу, может броситься в темноте подъезда, оглушить, сбить с ног, ударить ножом, кастетом, и этот первый шаг решит все.
И, ощущая, как замерзают виски и затылок, он двинулся к подъезду, сжимая и разжимая пальцы правой руки, готовый левой рвануть на себя дверь, войти и отскочить в сторону, к закутку перед лестницей в подвал, чтобы не попасть под удар в упор.
«Только сделать это мгновенно… И чтоб правая рука была свободна. Уйти от первого удара… – приказал он себе, протягивая руку к заиндевелой двери. – Если же не успею…»
Странно было то, что, распахнув левой рукой дверь, вскочив в подъезд и молниеносно бросившись влево к закутку, он замер, сжатый подвальной, пахнущей мочой тишиной, слыша оглушающее свое дыхание. Непроглядная тьма смыкалась вокруг. Он не двигался. Он вслушивался в глухую затаенность подъезда. Сердце билось в горле. И мелко дрожала напряженная правая рука, задеревенели пальцы, сведенные в кулак, а плотное безмолвие по-ночному стояло на всех этажах. Очевидно, те трое ждали его где-то на верхней лестничной площадке и теперь слышали, как хлопнула дверь и он вошел в подъезд.
«Если бы хоть свет на лестнице, – подумал он, сцепливая зубы, и сделал нетвердый шаг к лестнице, и тотчас приостановился, глядя вверх, в непробиваемую темень. – Но что со мной? Я мог ошибиться. Их нет сегодня. Мне лишь показалось: те трое, что встретились возле школы, – убийцы. Что это – привиделось? Галлюцинации? Расшатались нервы?»
Он шел, ступая бесшумно, на ощупь левой рукой прихватывая перила, и так замедленно поднялся на третий этаж; тут, у поворота, постоял впотьмах, уже успокаивая себя тем, что осталась теперь половина пути, что на этот раз все обойдется благополучно, просто те трое вообразились им и, слава богу, не имеют отношения к убийству Тарутина.
Зимняя ночь чернела за стеклами на лестничных площадках, отсвет снега на деревьях не проникал вплотные потемки дома, мрак призрачно мутнел в угольной гуще под пролетами лестницы, и осторожные шорохи его шагов громом отдавались в ушах. Он задержался на пятом этаже, задыхаясь от ударов сердца.
«Ну, ну, милый, что это ты?» – справляясь с дыханием, сказал он себе и взошел еще на несколько ступенек по лестнице, перехватывая перила. И здесь же отпрянул назад, явно заслышав движение впереди, как будто махнуло черной материей перед глазами. В следующую секунду чье-то свистящее дыхание, обдавшее кислым запахом вина, толкнулось ему в лицо вместе с нежно заискивающим пришепетыванием:
– Иди, иди, Игорь Мстиславович, домой. Мы тебя ждем. Один этажик остался!..
И цепкая, сильная, как клешня, рука схватила его за подбородок, нашла горло, сдавила его удушающими тисками, и в этот миг в его сознании скользнуло: «Они здесь убьют меня…» – Он зачем-то хотел сказать: «Это вы меня ждете?» – но, выхрипнув дикий звук сдавленным горлом, изо всей силы отрывая левой рукой жесткие пальцы от шеи, он коротким тычком правой руки ударил в темноту, где учащенно свистело кислое дыхание, и тогда его ослепило режущим лучом фонарика, направленного сбоку. В этом свете обозначилось и исчезло озлобленное длинное лицо, маленький плоский нос, мелкие зубы незнакомого человека, которого он только что наобум ударил, – и, спиной быстро отходя назад, на лестничную площадку пятого этажа, он с отчаянием и ненавистью подумал вдруг, что сам готов сейчас на все, даже на убийство вот этого плосконосого…
В прыгнувшем свете фонарика он успел заметить другую фигуру сбоку, какую-то короткую остроконечную дубинку в его опущенной руке, белый мех на отворотах куртки, и в эту секунду, охваченный мстительным безумием, он кинулся в сторону человека с фонариком, ударил выше фонарика – наугад – в чье-то лицо, как в костистое мясо и, ощущая боль от удара в своей руке, услышал вскрик, звук упавшего на цементный пол фонарика, метнулся вправо, где стоял третий со стальной тростью, кулак воткнулся во что-то мягкое, отпрянувшее, и, в бешенстве выхрипывая звериное, страшное, не имеющее смысла, он обезумело метался в темноте, ища ударами чужие тела, лица, и с наслаждением ненависти, никогда так не испытываемой, слышал их вскрики, сипение, ругань, не ощущая ответных ударов, а снизу брызгал ослабевший свет упавшего на пол фонарика, вокруг которого топтались, подскакивали и отскакивали ноги. Потом, отходя к стене, чтобы не подпустить их сзади, он краем глаза поймал на мгновенье чей-то зимний ботинок на толстой каучуковой подошве, взметнувшийся перед ним, и все-таки сумел откачнуться к стене, ошеломленный болью ниже коленной чашечки. Боль была настолько нестерпимой, что он застонал, все тело вмиг облило морозным скрючивающим ознобом и вонзилась жгучая мысль, что сейчас упадет, скошенный болью, на пол, и они добьют его здесь. «Нет, нет!» – не то подумал, не то крикнул он и яростно рванулся навстречу чужому лицу, снизу подсвеченному фонариком (вздыбленно мелькнули круглые ноздри, глазницы, щетка усов), и почувствовал под своим кинутым со всей силы кулаком хруст чужих зубов, собачий вой, увидел рядом другое лицо, длинное, ускользающее, с маленьким плоским носом, развернулся к плосконосому, но не смог достать его: со смертельной быстротой тупое и огненное обрушилось на его голову, и, падая, со звоном в ушах он в обморочном тумане уловил тускло светившийся стержень, занесенный над ним, и чей-то крик, такой же смертельный, как удар железа по голове:
– Стой! Без крови! В окно его, в окно!
И ужас бессилия хлестнул его ледяным сквозняком.
Последнее, что он смутно помнил, был дребезг распахиваемой оконной рамы, топот ног, мигнувший свет, пронзительный визг над головой и сильный удар носком ботинка в грудь, после чего он потерял сознание, а теряя сознание, еще пытался подумать:
«Вот здесь они убили меня. Значит, это они? Но чей это был визг – Митин? Как же он теперь без меня?…»
Он уже витал в крайних пределах хрупкой жизни, вытекающей из него тоненькой осенней паутинкой, а вокруг над этими пределами лестничной площадки гигантские крылья летучей мыши рассекали тьму, дробили, колыхали воздух, накрывали его с головой скорбной тенью, точно колючим покрывалом на цементном полу. Он умирал в жестоком удушье, в металлическом звуке мохнатых крыльев, обдающих смрадным ветром смерти, и проходило, и удалялось в сознании:
«Почему так тяжко давит на голову какой-то звук в темноте? Неужели здесь может быть телефон?… Но какой странный потусторонний звук…»
И он сделал невероятное усилие над собой, чтобы вырваться из удушья, из кошмарного сна и, не сразу очнувшись, обливаясь потом, разомкнул глаза.
Вокруг – ночь, темнота, но достоверная, комнатная, пулеметно-простреливаемая сигналами телефона. Неужели телефон?
Он соскочил с дивана, набрасывая на плечи халат, нащупал в потемках неумолчно сигналящий звук на письменном столе, что было телефоном, на секунду подумал, еще не сознавая бредовое забытье: «Не владеет ли мной сумасшествие?»
– Ну, слушаю, плосконосый, – сказал он охрипло, связывая неушедший сон с этим звонком, как повторное начало или продолжение сумасшествия и в непотухшем неистовстве, пережитом только что, в ненависти борьбы не отвергая даже встречу с тайным гнусаво-похабным голосом, угрожающим ему по ночам, независимо от того, чем эта встреча может кончиться. «Безумие, отчаяние… Бицепсы доктора наук, накачанные гантелями, бессильны перед ножом и кастетом. Но похож ли этот ночной „приятель“ на того плосконосого из больного сна?» Трубка выжидательно молчала. – Ну, слушаю, слушаю! – повторил Дроздов развязно и грубо. – Позвонил – говори, насекомое, если уж я подошел к телефону!
Очень знакомый крепкий, свежий баритон не без удивления посмеялся в трубке, потом спросил корректно:
– Я не ошибся номером? Это вы, Игорь Мстиславович? Смотрю на часы – второй час ночи. Не разбудил? Это Битвин.
– Разбудили, – ответил Дроздов. – Но в это время бывают другие звонки. И вы сделали благодеяние, пожалуй.
– Так, так! Благодеяние во втором часу ночи? Наоборот. Я должен извиниться. Я сова, работаю по ночам. А вы, я вижу, не теряете бодрости духа и шутите…
– Я вполне серьезно. Мне снился сон, Сергей Сергеевич, что меня убивают, точнее – убили. И труп выбросили в окно, для версии самоубийства.
– То есть как это?
– Очень просто. Так же, как Тарутина. Только другим способом. Причем вы, Сергей Сергеевич, простите меня, тоже участвовали в этом убийстве. Во сне я почему-то ясно слышал ваш голос: «Только без крови! В окно его, в окно!» Странные вещи приходят во сне.
– Почему у вас такой голос?
– А что?
– Больной голос.
– Разве?
В трубке отсеклось молчание, лишь доходило полнокровное дыхание Битвина, и Дроздов словно вблизи увидел его начисто бритую яйцевидную голову, наклоненную над настольной лампой в зашторенном на ночь кабинете, волевое лицо над телефоном, сросшиеся брови лесного бога, мохнатыми навесами скрывающие стального оттенка глаза.
– Я полагаю, что упражняться в злоостроумиии и в шуткомании мы в данную минуту не будем. Это неуместно, – заговорил невозмутимым голосом Битвин, как видно, не внимая словам Дроздова. – Как раз сию минуту я сижу над вашими бумагами по поводу чилимских дел. И, сравнивая с местной партийной информацией, все же прихожу к выводу, что ваше пребывание там не точно проявило реальность, связанную со строительством и с трагической гибелью гидролога Тарутина. Вы в вашем материале недопустимо пристрастны в первом, и во втором вопросе.
– Недопустимо пристрастен?
– Если угодно, то вы не правдивы, как это ни печально, – зарокотал наставительно Битвин. – Во-первых. Министр заверил, что никаких работ в Чилиме не ведется. До утверждения проекта. Во-вторых, ваше поведение, Игорь Мстиславович, с представителями местных властей и работниками охраны правопорядка выходило из всех норм… морального кодекса.
Стоя в одном халате около письменного стола, Дроздов вгляделся в темноту, где дверь в комнату сына он прикрыл вечером на всякий случай, не исключая неурочные ночные звонки. Дверь размыто белела впотьмах, была закрыта, и он сел на стол и, не зажигая света (чтобы как-нибудь не потревожить Митю), сказал с трудом пристойно:
– Моя ошибка в том, что я забыл взять с собой в Чилим правила хорошего тона на английском языке. Поэтому благодарю вас за телеграмму. Я ее помню наизусть: «К огорчению ваше поведение в Чилиме недостойно ученого». Прошу покорно извинить: отвечаю тоже по пунктам. И с огорчением. Первое. Министр Веретенников лжет. Строительство начато, хотя его следует закрыть. Второе. Кандидат наук Улыбышев, ясно, как день, был свидетелем убийства, но по умному расследованию так называемых местных органов правопорядка на него же, Улыбышева, направлены подозрения. Не он ли опоил водкой и отравил Тарутина? Как вам это, Сергей Сергеевич? Восхитительно! Не является ли это омерзительной ложью, чтобы увести в сторону от убийц? В-третьих, это не случайное убийство. И в этом я теперь не сомневаюсь!
Битвин по-бычьи задышал в трубку, возразил обрывающимся в неудовольствие голосом:
– Тарутин, как известно, злоупотреблял, и это правда… Известная не только вашему институту. Я сам был свидетелем в доме у Чернышова. Известно, что он напивался до чертиков. Известно, что его преследовала мания самоубийства. Это он носил веревку в «дипломате», бывал на грани белой горячки.
– Тарутин злоупотреблял не больше, чем злоупотребляют зеленым змием в «охотничьих домиках». По сравнению с «охотниками» он был просто младенец. Жалею, что нам не удалось подробнее поговорить в тот вечер. Вы куда-то исчезли. Как сказали: в массажную. Позволю себе не без удовольствия и удивления вспомнить: массажистки там европейского класса.
– Что с вами, товарищ Дроздов? Какой «охотничий домик»? Что за массажная? По-моему, вы вернулись из Чилима больным, в крайнем психическом расстройстве. И, как мне сказали, у вас уже был нервный срыв после смерти жены. Печально, грустно! Вас преследует навязчивая идея. Академик Козин, который уже познакомился с вашим заявлением, также считает, что вы не совсем здоровы. Что у вас в связи с гибелью вашего близкого друга приступы психастении, навязчивые подозрения. Я не ваш злостный враг, но подумайте в самом деле реально, как реагировать на ваше особое мнение?
– Самым серьезным образом.
– Вы говорите, что убийство Тарутина не случайно? Вы подозреваете заговор против вашего друга? Что за бредовая идея? Кто виновен?
– Тарутин умел думать.
– Тарутин, а теперь вы прогнозируете голод, болезни, вымирание народа, рабство целой страны, если мы не остановим научно-технический прогресс, который проводим якобы уродливо и безграмотно. Кто способен остановить цивилизацию, пусть даже уродливую? Игорь Мстиславович, – снижая голос проговорил Битвин. – Игорь Мстиславович, разумный вы человек, но у меня создается впечатление, что вы и еще маленькая кучка людей идете против всего человечества.
– Каким это образом?
– Хоть помилуйте меня, грешного, за банальность, – длительно вздохнул Битвин. – Большинству рода людского, как это ни огорчительно, начхать, что будет завтра. Дай ему сегодня – тепло, комфорт, рюмку вина, голую натуру, ящик с видео, а завтра – хоть трава не расти. Так думают все – начиная от потолка и кончая полом. Объясните, как быть с этой мещанской циничной реальностью?
– Как быть? Как бы ни протестовал обыватель, Чилимскую стройку следует закрыть, как и десятки других браконьерских панам, стоящих миллиарды и миллиарды. Мы строим десятки ГЭС и оросительных систем, а страна по-прежнему беднеет, деградирует, находится на уровне какой-нибудь африканской Верхней Вольты. Как вы это можете объяснить, Сергей Сергеевич? Заговором технократов, которым кем-то обещаны за создание в стране болот и пустынь «охотничьи домики» с современными рабами? Или виллы на берегу Лазурного моря?
– Поостерегитесь, одумайтесь. Это – мания заговоров. Это уже иная область, чего не стоило бы касаться. Вы, право, нездоровы.
– Начхать на мое здоровье. Технократы предлагают ложь и повальное разрушение. Поэтому первый шаг нашей науки – закрыть стройку на Чилиме.
– Остановитесь! Что с вами? Эти государственные вопросы не вдруг рассматриваются Государственной экспертной комиссией, наконец вашим институтом и Советом Министров, в конечном счете. Вам-то это известно.
– В конечном счете, Сергей Сергеевич, во всех этих заведениях слишком много ослов мифического плана. Вместо голов повсюду сидят домашние фикусы со взорами на Нью-Йорк и Швейцарию. Все кончится болтовней и тщеславным размахиванием хвостами.
– Рискованный юмор! И что же вы прикажете делать? С ослами и фикусами, употребляя вашу терминологию…
– Везде и всюду искать таланты. И не давать волю бездарям и разрушителям.
– Что у вас за фантастические прожекты? Где искать?
– Где угодно. Россия еще не окончательно… Искать там, где их еще не утопили, как слепых щенков. В академии найдете единицы. От нашей академии нечего ждать, если в ней господствуют Козины…
– Резко, резко! Академик Козин – уважаемый ученый. Признан за рубежом.
– Только потому, что разрушает, а не создает. Так вот. А в вашем «Большом доме» смотрят на все с милым непониманием либералов.
– Вы далеко заходите! Недопустимо! Я попросил бы вас не распространять вашу нехорошую иронию на партию. Нет сомнения: вы больны. Больны серьезно… Поэтому примите совет человека, желающего вам добра. Не подлечиться ли? Ложитесь-ка на обследование в академическую больницу. Успокаивающие препараты, таблетки, укольчики. Все утрясется, войдет в берега. Подлечитесь, вернетесь, и тогда продолжим этот, мягко говоря, многостранный разговор. Кстати, мне вчера звонила вдова академика Григорьева, так сказать, ваша теща…
– Бесспорно – это обрадовало вас. Вы ведь хотите мне добра.
– Я не ваш враг.
– Моя бывшая теща имеет какое-то отношение к Чилиму?
– Она сообщила, что вы отобрали у нее внука…
– Вернее – моего сына.
– И оскорбляете, третируете ее…
– И о том, что я свел в могилу ее дочь, тоже было сказано? А об убийстве Тарутина разговора с тещей не было?
– Нервы у вас пошаливают, нервы. Психика. О чем я очень сожалею. И беспокоюсь за вас. Как известно, мы сами творим свою судьбу. Боюсь, вы кончите дурдомом.
– К какому месту пришпилить ваше сожаление? Понимаю, что, по вашему мнению, уголок в психичке был бы сейчас для меня более подходящим, чем занятие вакансии директора Института экологии.
– Вы нездоровы. Вы серьезно нездоровы.
– Я здоров. Договаривайте. Я тоже недоговорил.
– Откровенно говоря, вы не только меня разочаровали. Ваша позиция и ваша мораль ученого не совпадает с позицией… компетентных товарищей. Вы хотите остановить колесо цивилизации. Смеху подобно это. И трагично.
– Плевать я хотел на мораль и позицию компетентных товарищей. Ложь и вранье! Полная чепуха и фарс! Кому можно верить из компетентных товарищей, если кем-то подсылаются убийцы к инакомыслящим! Кому верить – Козину? Татарчуку? Вам, Сергей Сергеевич? Искушение – убить неудобного человека. У меня уже нет сомнений: тот, кто спосо-бен на это, способен и на массовое убийство! Искушение… Как громко это звучит, верно, а?
– Прекратите истязать себя! С вами буйство! Припадок эпилепсии! Вызовите «скорую помощь» по ноль три! Мне жаль вас.
– Ошибаетесь. Я холоден, как лед. Буйство и бессилие было в Чилиме.
– Так. Так. Так-с. Следовательно, вы сомневаетесь в истине?
– Если даже сам Господь Бог и весь мир науки скажет, что истина в руках «компетентных товарищей», я останусь при своем мнении.
– Игорь Мстиславович, вы не в себе! Во имя чего так грубо иронизировать? Один безумный рыцарь против всех нечестивцев в виде ветряных мельниц? Как? Какими средствами? Но – я далек от шуток и фантазий.
– Я тоже. Мне поможет одно. Мы живем во время, когда все против всех. Кроме того, пока я еще заместитель директора института. Не директор, но заместитель. Шишка, как видите.
– Боюсь, ненадолго. Ученый мир, ваши коллеги – не доверят вам.
– Вероятно.
– Коли уж на то пошло, Тарутин тоже был своего рода Дон Кихотом, и именно поэтому любовью коллег не пользовался.
– А стоят ли они одного Тарутина – все они, вместе взятые?
– В вас говорит гордыня!
– Другое, другое! В нашей истории были репрессии и убийства по политическим мотивам. Что же началось сейчас? Запрограммированное убийство тех, кто сопротивляется всесильным? Или вообще гибели человека на погибающей земле? Вы не думали, кому нужен человек, если разрушен его дом? Только Судному дню. Значит, существует заговор против человека? Вот она, ненависть! И вот она, мстительность! Так, Сергей Сергеевич? Что это за силы? Какие-то тайные и не тайные миллиарды? Ведь страшная идея «проекта века» – поворота северных рек в Волгу – заброшена к нам из-за бугра. Так же, как коровьи комплексы, которые не напоили нас молоком.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.