Электронная библиотека » Юрий Бондарев » » онлайн чтение - страница 8

Текст книги "Искушение"


  • Текст добавлен: 4 ноября 2013, 16:50


Автор книги: Юрий Бондарев


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 8 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

Шрифт:
- 100% +

– Да вряд ли! – решительно возразил Тарутин.

В комнате, уже до предела переполненной предчувствием скандала, возник волнообразный рокот возмущенных голосов, послышались негодующие восклицания женщин, потом трескучий голос академика Козина произнес брезгливо:

– Несчастный завистник! Стыдно за вас! Опомнитесь!

– Стало быть, никаких точек соприкосновения? – настойчиво переспросил Битвин, не замечая движение, нарастающее в гостиной.

«Николай презирает их всех и не скрывает этого, – подумал, хмурясь, Дроздов. – Но что хочет Битвин? И зачем Николай намеренно вызывает злобу у всех?»

– Соприкосновения при одном условии, Сергей Сергеевич, – с насмешливой неохотой ответил Тарутин. – Если бы вы позволили разогнать две трети института. Григорьев этого не смог. Институт чертовски устал под давлением таких несокрушимых титанов административного оптимизма, как академик Козин. Я молчу, конечно, о докторе наук Чернышове. Для него любой малоароматический звук из академии – наивысший закон. Поэтому – я за очищение института. Хирургия, невзирая на лица… У вас, я вижу, нет рюмки? – неожиданно проявляя товарищеское внимание, сказал Тарутин и, глянув на бутылку коньяка в своей руке, деликатно извинился: – Простите, мне хочется выпить, но…

– Действительно. Свою рюмку я оставил в другой комнате, – отозвался Битвин и вскользь оглянулся на лоснящиеся лица гостей. – Впрочем, мне достаточно, – добавил он строго.

Сергей Сергеевич Битвин, занимающий высокий пост, был человеком не робкого десятка. Более того – от него во многом зависело продвижение, ученые звания, награды, благополучие почти каждого находящегося сейчас здесь. Однако Дроздов понимал, что все-таки при твердой своей власти Битвин не всесилен в этом скоплении мужей науки, оснащенных разными групповыми страстями, анонимными перьями, пристрастиями, склонностями и предвзятостями, людей разных, наделенных некими способностями и вовсе не имеющих их, особей так или иначе элитных, к которым не один год принадлежал и гидролог Тарутин, в последнее время открыто и безрассудно не признающий в общении с коллегами благоразумной осторожности, видимо, окончательно придя к какому-то личному решению, лишавшему его необходимости самосохранения.

«Кто распустил слух, что он носит веревку в „дипломате“?» – мимолетно подумал Дроздов, видя, как Тарутин налил себе в рюмку коньяку и сейчас слегка поднятыми бровями искал, кому бы налить за компанию.

Никто не подставил рюмку. Все, кто стоял вокруг Битвина, омертвело молчали.

– Пожалуйста, каплю, – произнесла Валерия, с улыбкой взглядывая на Дроздова.

– Плесни две капли, – сказал он, протягивая рюмку, чувствуя, что враждебное молчание, окружающее Тарутина, становится физически ощутимым, и вдруг, помимо воли, что-то жарко взорвалось в нем против этих ядовито-напряженных лиц знакомых и незнакомых коллег, и он проговорил через силу вежливым голосом: – Тарутин, пожалуй, прав, Сергей Сергеевич. Даже истина порой нуждается в очищении. Все мы попадем в рай, потому что ад уже переполнен грешниками.

– Вот те раз, вот те раз! – воркующе запел Чернышов, в меру удивляясь, в меру осуждая, и, искательно мелькнув глазами в направлении Битвина, неслышно похлопал пухлой ладонью о ладонь, изображая аплодисмент. – Изумительно! Вы парадоксалист, Игорь Мстиславович, вам остроумия не занимать! – заговорил он приподнято. – Но скажите, неужели вы тоже нигилистически настроены к науке? Помилуйте, за что? Вы же не человек экстремы! Все мы служим одному великому делу, а в нашем институте работают прекрасные люди… известные, опытные! В том числе и Николай Михайлович! Конечно же! Но зачем он сердится на своих друзей, которые, поверьте, любят его!..

И добролюбивый, в ласковой своей гостеприимности, сделал подобие поклона толстой, стянутой галстуком шеей, этим поклоном призывая к товарищескому согласию, к доброму пониманию единомышленников, объединенных общей целью.

– Ах, Сергей Сергеевич, – продолжал Чернышов, доверительно снизив голос– Мне очень хотелось, чтобы сегодня нас сплотил просто дружеский вечер. Я против всяческих междоусобиц. Я хочу этого всей душой. И думаю, что и вы тоже этого хотите, Николай Михайлович. Вы умный, талантливый человек… И я вас очень уважаю.

Он снова сделал ныряющее движение шеей в сторону Тарутина, и от смущения круглые щеки его по-девичьи заалели.

Тарутин равнодушно сказал:

– Самая страшная казнь для сплетников – отрезать уши у тех, кто слушает сплетни. При всем том вы не доросли.

– До кого… до чего не дорос?

– До меня не доросли.

– Славно, славно! Как это мило, вы, Николай Михайлович, удивительный человек, неподражаемый!.. Да, да, не дорос. Почему же не дорос?

– Потому что я – не то, что высказали вы. Лицемер, хитер, тщеславен и не ученый. Точнее говоря, я – профессиональный негодяй. Как и многие присутствующие… Вы неточны!

– Славно, славно! Вы просто начитались Захер-Мазоха! – И Чернышов с умиленным восторгом, будто услышал нечто невероятно остроумное, вторично изобразил пухлыми ладонями неслышный аплодисмент и, придвигаясь к уху Битвина, заговорил, тая карими глазами: – Хочу вам сказать, что в нашем коллективе остроумнейшие люди, вертят словами и так и эдак, одно удовольствие общаться со своими друзьями! Думается, и Николай Михайлович, как всегда, шутил, когда сомневался в компетентности…

– Да? Так? – усомнился Битвин. – Неужели так?

– Р-разумеется! – едким голосом врезался Козин, неотступно возвышаясь позади его. Где вы видите удовольствие? Вас облили грязью, Георгий Евгеньевич, а вы этого постарались не почувствовать! Однако… – Козин озлобленно вздернул плоские плечи. – Однако, знаете ли, самая высшая степень безобразия, когда в винегрет начинают тыкать окурки! Тарутин элементарно пьян! Я возмущен его неинтеллигентным поведением, распоясанностью, эдаким деревенско-есенинско-богатырским молодечеством! Стыдно! Мне стыдно, Сергей Сергеевич, слушать эти оскорбления моих коллег! Позорно слышать эти низкие выпады против науки… от нетрезвого человека, которому место, мягко говоря, в вытрезвителе!

– Жаль, маэстро! – воскликнул Тарутин и, словно наслаждаясь своей невозмутимостью, подбросил подобно жонглеру бутылку с коньяком, поймал ее, сказал «але-оп», светло глядя в черные грозные глаза Козина. – Право, у меня не было особых причин для резкости в легковесном споре. Спор еще разборчив по смыслу, не так ли, а? Кто чье займет место и почему? И какой в тараканьей возне смысл? Вы знаете, что такое сартрианский пессимизм?

Козин весь вскинулся в гневе.

– Да какое отношение имеет к вашей пьяной грубости Сартр? Вы хотите изобразить из себя экзистенциалиста? Хотите исходить из эгоистического «я»? Ни с кем не считаясь? Да кто вы такой? Апостол? Пророк? Корифей науки? С-стыдно и невыносимо вас слушать!

– Не убивайте, Филимон Ильич, не прибейте до смерти сирого! – взмолился ернически Тарутин. – Выслушайте мысль, хотя бы не Сартра, а мою. Все неизменно в Академии наук. Есть лишь вариации бессмысленности.

– Что за чушь вы молотите невразумительную! Для разговора я к вашим услугам, извольте! Только искренно! В трезвом виде! Искренно! Разумно! А не во хмелю!

– Хотите искренности? Отвечаю, будучи не очень под буддой. Искренна только природа, а мы все ее покорители – тараканы, тараканчики, клопы, мокрицы, мошки, букашки, возомнившие нечто. В том числе и вы, великий наш ученый, факел разума и светоч наш, угробивший Волгу и Ангару! На очереди – Чилим?

– Да как вы смеете издеваться над всем? – угрожающе вскричал Козин. – Вы в своем уме? Вы отвечаете за свои слова?

– Полностью. Как видите, жизнь – река, бегущая к океану. Для одних он называется смертью, для других вечностью. Мементо мори. Вы, по-моему, не любили Григорьева? Вижу: вам не нравится мой пессимизм, но… наверняка понравится рюмка коньяку. Желаете? Армянский, пятизвездочный… Где ваша рюмочка? Помянем светлую душу Григорьева…

– Вы здоровы, товарищ Тарутин? Или вы психически нездоровы?

– Здесь все здоровы, и вы это видите, – сказал досадливо Битвин, стоя в странном ожидании конца злоречия.

– Так помянем Федора Алексеевича Григорьева?… – повторил Тарутин и, подмигнув Козину, опять подкинул и поймал бутылку коньяка. – Где ваша рюмочка?

– Я не пью, уважаемый. Не пью! Вы с ума сошли?

Дроздов достаточно знал непредсказуемость Тарутина, но то, что происходило сейчас на этом «светском междусобойчике», показалось ему уже не вздором и не ссорой, а грубым, подготовленным представлением, заранее отрепетированным, кому-то для чего-то нужным. И стало ясно, что и академик Козин со своим барственным негодованием, своей защитой оскорбленных коллег (которых он в душе презирал), с лживым призывом к трезвой искренности, и Чернышов, растерянный (в то же время торжественно затянутый в черный костюм), умоляющий влажными глазами каждого не ссориться, и Улыбышев, обмеревший в восторге ужаса, и нахмуренный Гогоберидзе рядом с молчаливой женой, и все, кто был в гостиной, пил, ел, слушал, слышал и видел, что происходило здесь, все, кто раздражался, опускал глаза, отворачивался, мрачнел, кривился злобой, – все они, что бы ни говорил Тарутин, оставались, в сущности, неуязвимыми, ничем не рискующими, ничто не могло поколебать их репутацию, лишить научного звания, понизить в должности. Это, мнилось, была шутовская перчатка, брошенная Тарутиным всем сразу, но по-мертвецки натянувшемуся костлявому лицу Филимона Ильича, по его заостренной, пикообразной бородке, суженным векам видно было, что Николай в эти минуты подписал себе самоубийственный конец научной карьеры и не будет прощен до конца своих дней. Но вместе с издевательской клоунадой шла от Тарутина какая-то ледяная сила твердости, как будто он навсегда, решенно и цинично обрывал все, что непереносимо опротивело ему.

– Мне было бы интересно знать, Филимон Ильич, да и не только мне… – заговорил Тарутин, не отводя глаз от коричневого лица Козина. – Вы хорошо спите по ночам? К вам не приходит во сне тень Федора Алексеевича?

– Да что вы мелете? Что за тарабарщина? – воздел плечи Козин, обращая вспыхивающий яростью взгляд на Битвина, который молча слушал с ничего не выражающим лицом. – Что за галиматья! – выговорил он гадливо. – Не белая ли горячка у вас, милейший?

– Я позволю себе спросить, прошу прощения, – подчеркнуто извиняясь за возможную несправедливость по отношению к Филимону Ильичу, продолжал Тарутин. – Не являлись ли вы злым роком Григорьева? И не состоите ли вы в заговоре?

– Как вы сказали? Что? В заговоре? В каком заговоре?

– Против всего живого. Вы были…

– Что? Как вы смеете?…

– Вы были не палачом на эшафоте, боже упаси. Но палачиком в кресле, в течение многих лет. И казнили все живое. Вы протестуете?

Он проговорил это почти спокойно, но в тишине гостиной стало от обморочной духоты нехорошо дышать – жирно залоснилась разом проступившая испарина на затылке Чернышова, белое лицо Битвина мгновенно отпустило раздумчивое выражение, стало сосредоточенно-непонимающим, а Козин дважды глотнул ртом и, переводя дыхание, выкрикнул гневным шепотом:

– Эт-то вы сказали мне? М-мальчишка! Вы в сыны мне годитесь! В-вы такое сказали мне?…

– Не обязательно. Это я в соседнем направлении. – И Тарутин по-приятельски моргнул Чернышову: – Вы, Георгий Евгеньевич, должны быть признательны академику Козину. Он расчищает вам путь. Так что скорее всего вы займете место Федора Алексеевича, как достойный ученик.

– Неужели вы можете так шутить?… Так издеваться? Я ничего плохого вам не сделал! Никто вам ничего плохого не сделал! – заговорил Чернышов, задыхаясь от обиды. – Я не хочу никакой вражды! Я за десять лет работы в институте никому не причинил зла! И вам, и вам, Николай Михайлович! Вы ко мне несправедливы! Вы… недобросовестны! Вы умный, образованный человек, а стоите от глупости на один шаг! Вы позволяете себе глупость…

– На шаг? Так близко? Впрочем, проверю.

С невозмутимым видом Тарутин поставил на пол бутылку, затем отмерил шаг в сторону Чернышова и выпрямился перед ним, простодушно глядя ему в глаза.

– Совершенно верно. Один шаг. Почти по-наполеоновски. – И обернулся к Битвину: – Не обращайте внимания на наши шалости. Какова наука, таковы и шалости.

– За что вы меня? В чем я провинился?

И Георгий Евгеньевич в страхе попятился от Тарутина, замахал короткими ручками, как тюлень ластами. Полные щеки его судорожно подтянулись в нервном ознобе, и маленькие слезы покатились по лицу, по его губам.

– Я виноват, я виноват, я, должно быть, очень виноват, а я хочу только одного – мира, согласия, дружбы… Извините нас, Сергей Сергеевич, за эти розыгрыши, за эти неловкие шутки…

И, побито улыбаясь сквозь уже умиленные слезы, он нежно взял под руку Битвина, намереваясь увести его. Но Сергей Сергеевич задержался, с недоверчивым терпением наблюдая Тарутина: тот как ни в чем не бывало разглядывал остаток коньяка, подняв бутылку к закатному свету в окне.

– Не Понтий ли вы Пилат? – спросил Битвин неестественно веселым голосом. – Не послали бы вы всю науку на Голгофу? А?

– Послал бы, – равнодушно ответил Тарутин. – За малым исключением. Но сам пошел бы первым. Дроздова оставил бы на развод либералов. – Он глянул на Дроздова. – И еще пяток.

– Понятно и ясно, – бодро выговорил Битвин, опуская брови, и кивнул бритой головой. – Всех благ, будьте здоровы!

– Спасибо. Постараюсь.

– Понтий не Понтий, а уж вы, Георгий Евгеньевич, всепрощенец! Иисус из Назарета в полнейшем виде. Слезу-то к чему пустили, овечка райская? К чему? – пренебрежительно фыркнул Козин, следуя за Битвиным к двери, и на ходу зло потискал округлую спину Чернышова, отчего он оробело ссутулился, втянул голову в плечи. – Слезу-то, слезу к чему? К чему это вы рассиропились, разнюнились, когда вам ребра ломают? И вы еще хотите быть организатором в науке? Поучитесь выдержке хотя бы у своего соперника! Учитесь у Дроздова!

Он говорил желчным голосом, нисколько не заботясь о репутации жалкого в своей доброте и непротивлении Чернышова, рассчитывая, что выговор этот будет воспринят и Битвиным и, несомненно, Дроздовым, которому не без цели нашел нужным мимоходом польстить.

И Дроздов понял это.

– Глубоко ошибаетесь, Филимон Ильич, – сказал он внятно. – Я соперник только вашего комплимента!

С ненатуральной улыбкой, обнажившей бледные десны, Козин оглянулся, помахал около виска ручкой: «Адью, адью!» – и сейчас же как-то послушно и испуганно скроил улыбку Чернышов. Его полнокровное лицо с капельками не то слез, не то пота было обмыто тоской гибели.


«Надо ли было приходить? – подумал Дроздов с испорченным настроением. – Для чего Чернышов так широко пригласил всех? Неужели он не понимает, что это фальшивое объединение, в сущности, ничего сейчас не значит? Он глуп, хитер или слишком расчетлив? Как грустно все-таки, черт возьми! И Тарутин снова пьян».

Он недовольно посмотрел на него и с удивлением поправил себя: нет, по всей видимости, Николай не был пьян. Он, покойно усмехаясь, стоял в окружении Гогоберидзе, его скромной жены, взволнованного Улыбышева, до такой степени жарко говорившего, что от перевозбужденных жестов воротник затерханного пиджачка налезал углом на его худую шею.

– Нодар Иосифович прав, мы ваши друзья, мы вас любим! Но вы никого на свете не признаете! – вскрикивал срывающимся тенором Улыбышев. – Я могу им в лицо крикнуть, что вы честнее их! Но вы ведете себя, как ницшеанец, вас даже называют грубым, циничным человеком! Неандертальцем! Они вас возненавидят! Они не понимают! Они будут сводить счеты с вами! Мне это больно! Неужели вы так надеетесь на свою силу? На свои бицепсы, да? В науке – это доказательство? Вы сами меня учили, что факты…

– Ну, хватит, парень, хватит бить копытами, – сказал Тарутин и, мягко взяв за ребяческие плечи Улыбышева, подтолкнул его к столу, где продолжали есть и пить «а-ля фуршет», иногда с остреньким опасением поглядывая в сторону Тарутина. – Иди-ка, Яша, к столу и принеси-ка мне бутылочку шампанского, если еще осталось среди этого жрущего царства. На худой конец – сухого вина.

– Не ходи, не ходи! Он готов! Ему не надо! – взбудораженно воскликнул Гогоберидзе, озираясь на столпившихся вокруг стола коллег, разъяренным взглядом отталкивая их неприязненное любопытство. – Ты – гордыня, выщипанный павлин, хочешь возвыситься над всеми? – закричал он шепотом в лицо Тарутина, и растопыренные пальцы штопором взлетали, взвинчивались в воздух. – Ты наживаешь поголовных врагов! Ты ущипнул и Игоря, Игоря! Он либерал? Я перестаю тебя понимать! Ты – мастер наживать себе врагов! Хочешь быть против всех? И против друзей?

– Разве? А хрен с ними, с врагами. А Игорь над схваткой. Он не в счет, – ответил Тарутин с легкомысленной убежденностью и заботливо оправил на Улыбышеве поношенный пиджачок. – Паря, ты медлишь. Давай к тому столу. Ты перестал выполнять мои приказания.

Улыбышев, несмотря на частые несогласия с ним, верный и преданный ему, кинулся к столу, всегда нацеленный с радостью выполнить любую просьбу своего кумира, влюбленный в его таежное прошлое, в его независимость, всегда готовый спорить с ним и самоотречение защищать его от нелюбви и нападок.

– Нодар, у меня нет врагов, у меня лишь недруги, – сказал Тарутин и засмеялся.

Но за этим его смехом угадывалась до предела скрученная внутри ненависть, удерживаемая от разжатия каким-то последним крючочком, сохранявшим прочность неимоверным усилием.

– Николай! – позвал Дроздов, подходя с рюмкой к нему.

И он, полуоборачиваясь, отозвался беспечным голосом:

– С утра был им…

Дроздов приготовлен был спросить, не пора ли им исчезать «по-английски», не пройтись ли пешком по московским улочкам, не проветриться ли после духоты, но почему-то произнес совершенно другую, насильственную фразу:

– Как чувствуешь себя, Николай?

– Отлично. Хорошо. Даже, можно сказать, удовлетворительно! Продаю патент на остроту. Где шампанское, Яша?

Он взял бутылку шампанского из услужливых рук Улыбышева, подхватил чистый фужер и салфетку с тумбочки и, твердо ступая, пошел в дальний конец комнаты, где в углу под торшером сидела на диване Валерия в обществе экономиста Федяева, педантично модно одетого в кремовую тройку, элегантного от клетчатой бабочки на ослепительной рубашке, он женолюбиво мерцал голубенькими глазками и говорил, искусно владея голосом:

– Как только угроза нависает над миром, женщина во имя спасения рода человеческого должна стать во главе общества и, вне всякого сомнения, во главе семьи. Я – за матриархат. Почему бы вам не стать во главе института? Вы бы прекрасно…

– Вы об эмансипации? Но я бы не прекрасно… – Валерия отвечала невнимательно, с любезной рассеянностью. Она лишь вскользь поддерживала разговор; в любимой позе своей закинув ногу на ногу, покачивая туфлей, она со стороны наблюдала гостей, словно вовсе не замечая той злобной напряженности коллег после того, что произошло здесь несколько минут назад. Когда же Тарутин с беспечальной решительностью направился к ней, наискось пересек комнату мимо всполошенно посторонившихся, как перед танком, гостей, она подняла глаза навстречу, казалось, через пространство ища его зрачки, и знакомая безбурная улыбка усталой от поклонников куртизанки заиграла на ее губах. Тарутин сказал:

– Мечтаю присоединиться к обществу луноликих красавиц. Позволите?

– Я рада, – ответила она. – Вы дурак, Николай.

– Вопрос по Козину: это вы сказали мне?

– Нет. Это я сказала Федяеву.

– Ой, как вы свили меня в веревочку, Валерия Павловна! Как мигом превратили в мальчика для битья! А я не хочу!.. – воскликнул с кокетливым страхом Федяев и вскочил, тряся бабочкой, начал пятиться от дивана. – Не смею быть лишним, не смею мешать… Миллион извинений!..

Тарутин мельком поддержал его:

– Прозой ты чешешь здорово. Да вознаградит тебя аллах лучшими гуриями из своего сада. Пока, медоточивые экономисты! Встретимся в сауне!

Валерия проговорила укоряющим голосом:

– Николай, все остроты уже были высказаны великими. Современный острослов – хорошо замаскированный плагиат. Не слишком ли усердно мы обижаем друг друга? – Она показала на место рядом с собой. – Посидите. И не уходите. Хоть вы и дурак порядочный. От вас скоро будут бегать, как от прокаженного.

– Благодарю, луноликая.

Тарутин склонил голову, постоял так в покорной позе, подчеркивая этой позой некую восточную признательность, затем с тем же идолопоклонством опустился на одно колено перед Валерией, спросил тихим голосом трезвого человека:

– Валерия, вы придете на мои похороны?

Она, без удивления принимая его шутовство, сказала с ласковой грустью:

– О, да. Вы хотите рассказать какую-то историю в стиле Эдгара По? Я слушаю…

– Я хочу выпить с вами шампанского, – проговорил Тарутин и слегка дрожащей рукой налил в чистый фужер зашипевшее пеной вино. – И по струям шампанского забраться вместе с вами на небо.

– Вряд ли удастся. Очень уж высоко. – Она взяла фужер, кипящий, стреляющий пузырьками, договорила легковесным тоном, какой в праздном разговоре установила с ним: – Зачем такие невыполнимые задачи?

Он возразил с убедительной бесстрастностью:

– Удастся в одном случае. Если я выпью шампанское из вашей туфельки. Можно, я сниму?

Она перестала покачивать туфлей, в ее серых глазах не было ни искорки смеха.

– Что с вами, Николай? Бедненький, что случилось? Вы здоровы? – Она наклонилась к нему, потрогала обратной стороной ладони его лоб. – Послушайте, Коля, вы весь как лед. Должно быть, пора уже, а? Давайте выпьем шампанского – и по домам?

– Я умру, если вы не разрешите снять вашу туфельку. Так можно? – повторил упрямо Тарутин, не стесняясь того, что в комнате отливом смолкали голоса, потом из тишины донеслась, наподобие мычания, чья-то непрожеванная фраза, произнесенная набитым ртом: «Это что же, до Кащенки так дойдем?» – и за столом зашелестел язвительный смешок, неприятно опахнувший враждебностью.

– Николай, я прошу вас, не надо этой шутовской куртуазности, – шепотом попросила Валерия и умоляюще, соучастливо положила руку ему на голову. – Вы ставите себя в неудобное положение. Встаньте, пожалуйста. Нас не так поймут. На кой черт вам моя туфелька?

– В золотой туфельке мы смогли бы взобраться на небо, – сказал Тарутин и, морщась, отклонил голову из-под ее руки. – Все правильно. – Он быстро поднялся с колена, выпрямил свой атлетический торс– Так и должно быть. Понимаю, как я вам надоел. Вы правы. Как, впрочем, и все здесь, жрущие и пьющие ученые мужи. – Он с холодным бешенством оглянул спины гостей за столом, откуда по-мышиному пискнул злорадный голосок: «Чацкий!» – Мне приятно, что я вызываю у многих ненависть. Да, я удовлетворен, коллеги. И думаю, что все здесь будут не против, если я сделаю вам приятное… прыжок в космос один… без туфельки… вот из этого окна, – проговорил он мертво-усмехающимися губами, указывая головой на пылающее в закате огромное окно над крышами. – И в том числе удовлетворены будете и вы, Валерия Павловна. Одним современным дураком станет меньше. И уж тогда кое-кто под победные колокола обвенчается с вами. Один из вдовцов, вполне достойных. Имеет право…

– Для чего вы все это говорите? Для чего? – поперхнулся в визгливом крике Улыбышев и на тонких ногах забегал вокруг Тарутина. – Зачем? Зачем? Зачем?…

«Нет, я его не видел таким никогда. Он или мертвецки пьян, или с ним что-то случилось нездоровое. Для чего эта туфелька, шампанское, несусветные слова о небесах?… И клоунское стояние на одном колене. И это демонстративное излияние перед Валерией, похожее на безумие и на издевательское объяснение в любви. Откуда этот пошлейший „прыжок в космос“ – он просто издевается над своими коллегами, которых без разбора ненавидит? Если это мщение, то оно бессмысленно. Значит, он ревнует меня к Валерии? „Один из вдовцов…“

– Николай, – сказал Дроздов вполголоса и за локоть подвел его к окну, сплошь багровому от заката, разлитого в пролете шумевшей внизу улицы, сильным движением раскрыл окно, сказал, стараясь придать бодрость голосу: – Не против совершить с тобой прыжок в космос, если это спасет человечество. – Он высвободил из руки Тарутина бутылку шампанского, поставил ее на подоконник, вдохнул вечерний воздух. – Но чтобы было яснее, давай минуту постоим на ветерке и просвежимся. Без шампанского. В комнате уже дышать нечем. – И, сжимая локоть Тарутина, он договорил: – Мне не хотелось бы, чтобы о нас с тобой подумали здесь, как о неких соперниках. Во-первых, это не так. Во-вторых, был ли повод?

– Был и есть! – отрезал Тарутин, кривясь, как в позыве тошноты. – Без всей вашей лживой науки земля была бы чище! Изнасиловали и надругались над собственной матерью! Плюгавцы!.. И ты в той же банде!

– Будет разумно, если мы уйдем отсюда вместе, – сказал Дроздов. – Пить тебе больше нельзя. Поверь, говорю из любви к тебе.

Тарутин вырвал руку, глянул неостывшими от ярости глазами.

– Пошел к черту, Игорь! Пьян я или трезв – дело абсолютно мое! Будь счастлив! Смотри, как я пьян…

Он повернулся, как поворачиваются гимнасты всем корпусом, не покачнувшись, и прочными, рассчитанными шагами пошел через всю комнату к двери, мимо столиков, плотно загороженных спинами гостей с тарелками в руках. Вокруг затихал говор, а он шел в этом мертвенном безмолвии, точно сквозь пустоту, украдкой провожаемый отчужденно враждеб-ными, презрительными взглядами, и Дроздов отметил про себя, что никто из оскорбленных коллег не осмелился встретиться с ним глазами: его опасались, его боялись, его трусливо сторонились – возможно, этого он хотел всегда, не сближаясь, не играя ни с кем в приятельские отношения, не желая выглядеть отзывчивым, добрым. В ту минуту Дроздову подумалось, что в каждом поражении Тарутина была какая-то недобрая победа, и тут же раздался истерический, полуобморочный вскрик из-за стола:

– Чацкий! Чацкий!

– По струям шампанского мы могли бы забраться на небо! Ха-ха! Пошляк!

– Не Чацкий, а Берия! Он расстрелял бы всех нас! Дайте ему пулемет! К стенке бы поставил! К стенке!..

– Инквизитор!..

– Ниспровергатель! Невежда! Бездарность!

Послышался злорадный смех, хохочущий кашель, крики, стук вилок по тарелкам, топот ногами, женский визг, как будто огромные черные крылья со свистом рассекали, резали душный воздух в комнате – над гвалтом, звоном разбитых рюмок, смехом, истерикой, над красным лицом Чернышова. Он был в драматическом душевном состоянии и, выпучив глаза, выбежал откуда-то из толпы гостей за столом и с видом врача, наконец опознавшего умалишенного, задвигался, засеменил сбоку Тарутина, соболезнующе приговаривая:

– Николай Михайлович, я вынужден, я вынужден, знаете…

Тогда Тарутин приостановился возле двери и снова, как у окна, не покачнувшись, повернулся всем корпусом к столу, в упор принимая эту бушующую хохотом, визгом и криками бессильную ненависть к себе, сказал: «Прекрасно, я надолго запомню ваши милые лица, гуманисты», – и под его непрощающим, медленным взглядом стали опадать крики, топот, гвалт в комнате, мстительная истерика, жестокий взрыв беспощадности, который не мог даже предположить Дроздов в среде знакомых и незнакомых коллег, образованных, добропорядочных, и, загораясь сопротивлением и гневом, он выговорил:

– Так что же это, друзья? Все против одного? Завидная храбрость!..

Тарутин жестко рассмеялся.

– Сантименты, Дроздов! Один против всех. Так лучше. И надежнее. Никто не предаст. Общий привет!

Он поднес два пальца к виску и вышел.

Все это было похоже на сумасшествие.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации