Автор книги: Юрий Лебедев
Жанр: Литература 19 века, Классика
Возрастные ограничения: 12+
сообщить о неприемлемом содержимом
Пушкин в Михайловском. Творческая зрелость
«Кто творец этого бесчеловечного убийства? Постигают ли те, которые вовлекли власть в эту меру, что есть ссылка в деревне на Руси? Должно точно быть богатырём духовным, чтобы устоять против этой пытки. Страшусь за Пушкина!», – так принял известие о ссылке друга в Михайловское Пётр Андреевич Вяземский.
Но Промыслу было угодно направлять во благо всё, что случалось с Пушкиным. Прошло несколько месяцев михайловского изгнанничества, и в письмах поэта, рядом с жалобами на скуку, начинают появляться другие мотивы: «Книг, ради Бога, книг!» «Уединение моё совершенно – праздность торжественна. Соседей около меня мало, я знаком только с одним семейством, и то вижу его довольно редко – целый день верхом – вечером слушаю сказки моей няни… она единственная моя подруга – и с нею только мне не скучно». «Знаешь ли мои занятия? – до обеда пишу записки, обедаю поздно; после обеда езжу верхом, вечером слушаю сказки – и вознаграждаю тем недостатки проклятого своего воспитания. Что за прелесть эти сказки! каждая есть поэма!»
Сохранились записи семи сказок, сделанные Пушкиным со слов Арины Родионовны; на их основе Пушкин написал впоследствии «Сказку о царе Салтане», «Сказку о попе и о работнике его Балде», «Сказку о мёртвой царевне и о семи богатырях». Один из сюжетов он передал Жуковскому, и тот написал на него «Сказку о царе Берендее».
«У лукоморья стоит дуб, а на том дубу золотые цепи, и по тем цепям ходит кот: вверх идёт – сказки сказывает, вниз идёт – песни поёт», – начинает Арина Родионовна очередную присказку своим певучим голосом. И вот появляется под завывание зимней вьюги за окнами деревянного дома пролог к поэме «Руслан и Людмила»: «У лукоморья дуб зелёный». В лирике Пушкина нарастают и крепнут неведомые ей доселе звуки и слова, пронзительные в своей простоте и возвышенности истинно русские интонации:
Буря мглою небо кроет,
Вихри снежные крутя;
То, как зверь, она завоет,
То заплачет, как дитя…
Народная жизнь в её буднях и праздниках, ярмарочное многоголосье и пестрота, строгое монашеское бдение в Святых Горах, простодушие сельских батюшек с их удивительной речью, объединяющей в себе народное просторечие с высокой торжественностью церковнославянских слов, – всё это вбирает в себя душа поэта. «Пушкин черпал силу и мудрость, припадая к своей земле, приникая ко всем проявлениям русского простонародного духа и проникая через них к самой субстанции его, – писал об истоках пророческого призвания Пушкина И. А. Ильин. – Сказки, которые он слушал у няни Арины Родионовны, имели для него тот же смысл, как и пение стихов о Лазаре вместе с монастырскими нищими. Он здоровался за руку с крепостными и вступал с ними в долгие беседы. Он шёл в хоровод, слушал песни, записывал их и сам плясал вместе с девушками и парнями. Он никогда не пропускал Пасхальной заутрени и всегда звал друзей “услышать голос русского народа” (в ответ на христосование священника). Всегда и всюду он впитывает в себя живую Россию и напитывается её живою субстанцией»[25]25
Ильин И. А. Пророческое призвание Пушкина // Пушкин в русской философской критике. Конец XIX – первая половина XX вв. М., 1990. – С.340.
[Закрыть].
Одиночество открывает перед ним особую ценность дружеских встреч, святость сердечного общения – всего того, что так ценит русский человек, что восполняет скудость нашего домашнего быта, безлюдье и затерянность маленьких деревень в дебрях лесов, в просторах необозримых пространств:
Кто долго жил в глуши печальной,
Друзья, тот верно знает сам,
Как сильно колокольчик дальный
Порой волнует сердце нам.
Не друг ли едет запоздалый,
Товарищ юности удалой?..
Уж не она ли?.. Боже мой!
Вот ближе, ближе. Сердце бьётся…
Но мимо, мимо звук несётся,
Слабей… и смолкнул за горой.
(«Граф Нулин», 1825)
Едет в Михайловское лицейский друг Иван Иванович Пущин. «Кони несут среди сугробов, опасности нет: в сторону не бросятся, всё лес и снег им по брюхо, править не нужно. Скачем опять в гору извилистою тропой; вдруг крутой поворот, и как будто неожиданно вломились с маху в притворённые ворота, при громе колокольчика. Не было силы остановить лошадей у крыльца, протащили мимо и засели в снегу нерасчищенного двора…
Я оглядываюсь: вижу на крыльце Пушкина, босиком, в одной рубашке, с поднятыми вверх руками. Не нужно говорить, что тогда во мне происходило. Выскакиваю из саней, беру его в охапку и тащу в комнату. На дворе страшный холод, но в иные минуты человек не простужается. Смотрим друг на друга, целуемся, молчим. Он забыл, что надобно прикрыть наготу, я не думал об заиндевевшей шубе и шапке.
Было около восьми часов утра. Не знаю, что делалось. Прибежавшая старуха застала нас в объятиях друг друга в том самом виде, как мы попали в дом: один – почти голый, другой – весь забросанный снегом. Наконец пробила слеза (она и теперь, через тридцать три года, мешает писать в очках), мы очнулись. Совестно стало перед этою женщиной, впрочем, она всё поняла. Не знаю, за кого приняла меня, только, ничего не спрашивая, бросилась обнимать. Я тотчас догадался, что это его добрая няня, столько раз им воспетая, – чуть не задушил её в объятиях».
Мой первый друг, мой друг бесценный!
И я судьбу благословил,
Когда мой двор уединенный,
Печальным снегом занесенный,
Твой колокольчик огласил.
(«И. И. Пущину», 1826)
Навещал Пушкина Антон Антонович Дельвиг, гостил поэт Николай Михайлович Языков, запечатлевший потом в своих стихах окрестности Михайловского и его «благодатную хозяйку» Арину Родионовну. Но, пожалуй, самой главной гостьей и утешительницей Пушкина была поэзия:
Но здесь меня таинственным щитом
Святое Провиденье осенило,
Поэзия, как ангел-утешитель,
Спасла меня, и я воскрес душой.
Михайловское одиночество, по словам близко знавшей и любившей Пушкина Анны Петровны Керн, много содействовало развитию его гения: «Там, в тиши уединения, созрела его поэзия, сосредоточились мысли, душа окрепла и осмыслилась». Пушкин пережил здесь небывалый творческий подъём, сопоставимый лишь с болдинской осенью 1830 года. Он завершил начатых на юге «Цыган», написал третью, четвертую и пятую главы «Евгения Онегина», создал «Бориса Годунова», «Графа Нулина», «Сцену из Фауста», «Разговор книгопродавца с поэтом», цикл «Подражания Корану», «Андрея Шенье», «Я помню чудное мгновенье…» и множество других лирических стихов.
Поэтический цикл «Подражания Корану»
«Ранней осенью, когда друзья издали корили его, что “он недостойно расточает свой талант”, а дома отец корил его за то, что он проповедует Лёвушке безверие, Пушкин писал “Подражания Корану”, эту прелюдию к “Пророку”», – пишет в своей биографической книге о Пушкине А. В. Тыркова-Вильямс[26]26
См.: Тыркова-Вильямс А. Жизнь Пушкина. ЖЗЛ. Т. 1–2. М., 1999.
[Закрыть]. А вот как П. В. Анненков, вдумчиво проследивший ступени и переходы внутренней жизни поэта, толковал эти «Подражания»: «Коран служил Пушкину знаменем, под которым он проводил собственное религиозное чувство. Пушкин употребил в дело символику и религиозный пафос Востока, отвечавший мыслям и чувствам, которые были в душе самого поэта, тем ещё не тронутым религиозным струнам его сердца и поэзии, которые могли свободно и безбоязненно прозвучать под прикрытием смутного имени Магомета. Это видно даже по своеобычным прибавкам, которые в этих весьма своеобразных стихах нисколько не вызваны подлинником».
Все девять «Подражаний Корану» различны по форме и по ритму, но связаны внутренним единством, отражающим мусульманскую веру:
Земля недвижна – неба своды,
Творец, поддержаны Тобой,
Да не падут на сушь и воды
И не подавят нас собой.
«Плохая физика; но зато какая смелая поэзия», – замечает Пушкин. Особо выделяется девятая, заключительная часть «Подражаний», являющаяся итогом, выводом из всего цикла. По определению А. Л. Слонимского, «это обобщённая картина жизненного пути человека. Важности предмета соответствует медлительный ритм четырёхстопного амфибрахия. Речь, украшенная звучными славянизмами и архаизмами, принимает торжественный характер»[27]27
См.: Слонимский А. Л. Мастерство Пушкина. 2-е издание. М., 1963.
[Закрыть].
При этом стихи в подтексте своём приобретают автобиографический смысл. За усталым путником, роптавшим на Бога, скрывается сам поэт, переживший глубокий духовный кризис, отразившийся в стихах «Демон» и «Свободы сеятель пустынный…» в конце южной ссылки:
И путник усталый на Бога роптал:
Он жаждой томился и тени алкал.
В пустыне блуждая три дня и три ночи,
И зноем и пылью тягчимые очи
С тоской безнадежной водил он вокруг,
И кладязь под пальмою видит он вдруг.
Содержание этих стихов представляет собою свободное развитие второй суры Корана: «Или как тот, кто проходил мимо селения, а оно было разрушено до оснований. Он сказал: “Как оживит это Аллах, после того как оно умерло?” И умертвил его Аллах на сто лет, потом воскресил. Он сказал: “Сколько ты пробыл?” Тот сказал: “Пробыл я день или часть дня”. Он сказал: “Нет, ты пробыл сто лет! И посмотри на твою пищу и питье, оно не испортилось. И посмотри на своего осла – для того, чтобы Нам сделать тебя знамением для людей, – посмотри на кости, как Мы их поднимаем, а потом одеваем мясом”. И когда стало ему ясно, он сказал: “Я знаю, что Аллах мощен над всякой вещью!”»
Пушкин погружает этот сюжет в особую атмосферу аравийской пустыни, сухой и безводной, рисует встреченный усталым путником в песках живительный оазис. В первоначальных набросках к этим стихам поэт ещё не нашел стилистический ключ, передающий дух Корана. Повествование в них строго следует за буквой перевода и приобретает будничный колорит:
В пустыне дикой человека
Господь узрел и усыпил,
Когда же протекли три века,
Он человека пробудил.
В окончательном тексте Пушкин меняет размер стиха и широко привлекает церковнославянскую, библейскую лексику: «Горевшие тяжко язык и зеницы», «И зноем и пылью тягчимые очи». А в описании воскрешения он использует следующие строки из 37 главы библейской Книги пророка Иезекииля:
«Была на мне рука Господа, и Господь вывел меня духом и поставил меня среди поля, и оно было полно костей, и обвёл меня кругом около них, и вот, весьма много их на поверхности поля, и вот, они весьма сухи. И сказал мне: “Сын человеческий! оживут ли кости сии?” Я сказал: “Господи Боже! Ты знаешь это”.
И сказал мне: “Изреки пророчество на кости сии и скажи им: “Кости сухие! слушайте слово Господне! Так говорит Господь Бог костям сим: вот, Я введу дух в вас, и оживёте. И обложу вас жилами, и выращу на вас плоть, и покрою вас кожею, и введу в вас дух, и оживёте, и узнаете, что Я – Господь”.
Я изрёк пророчество, как повелено было мне: и когда я пророчествовал, произошёл шум, и вот движение, и стали сближаться кости, кость с костью своею. И видел я: и вот, жилы были на них, и плоть выросла, и кожа покрыла их сверху, а духа не было в них.
Тогда сказал Он мне: “Изреки пророчество духу, изреки пророчество, сын человеческий, и скажи духу: “Так говорит Господь Бог: от четырёх ветров приди, дух, и дохни на этих убитых, и они оживут”.
И я изрёк пророчество, как Он повелел мне, и вошёл в них дух, и они ожили, и стали на ноги свои – весьма, весьма великое полчище».
Подчёркивая известное духовное родство двух священных книг, Пушкин в библейском ключе передаёт описанное в Коране чудо воскрешения:
И чудо в пустыне тогда совершилось:
Минувшее в новой красе оживилось;
Вновь зыблется пальма тенистой главой;
Вновь кладязь наполнен прохладой и мглой.
И ветхие кости ослицы встают,
И телом оделись, и рев издают…
«Финальный “хор к радости”, – пишет А. Л. Слонимский, – гармонически замыкает весь цикл, перекликаясь с начальной темой мужества и бодрости:
И чувствует путник и силу и радость;
В крови заиграла воскресшая младость;
Святые восторги наполнили грудь:
И с Богом он дале пускается в путь».
Трагедия «Борис Годунов»
Из всего написанного в михайловский период Пушкин особенно выделял историческую трагедию «Борис Годунов», ознаменовавшую свершившийся поворот в его художественном мироощущении. Первым толчком к возникновению замысла явился выход в свет в марте 1824 года 10-го и 11-го томов «Истории государства Российского» Карамзина, посвящённых эпохе царствования Феодора Иоанновича, Бориса Годунова и Лжедмитрия I.
История восхождения на русский престол Бориса Годунова через убийство законного наследника царевича Димитрия взволновала Пушкина и его современников неожиданной злободневностью. Ни для кого не было секретом, что приход к власти Александра I осуществился через санкционированное им убийство отца. Исторический сюжет о царе-детоубийце приобрёл в сознании Пушкина актуальный смысл.
Но в процессе работы над ним «аллюзии» – прямые переклички прошлого и настоящего – отступили на задний план. Их вытеснили гораздо более глубокие историко-философские проблемы. Возник вопрос о смысле и цели истории. Предвосхищая автора «Войны и мира» Л. Н. Толстого, Пушкин хочет понять, какая сила управляет всем и как эта сила проявляется в действиях и поступках людей.
Ответы, которые он искал в драмах западноевропейских предшественников и современников, не могли удовлетворить его пытливый ум. Драматургические системы французских классиков и английских романтиков основывались на идущей от эпохи Возрождения уверенности в том, что человек творит историю, являясь мерою всех вещей. В основе драматического действия там лежала энергия самоуверенной и самодовольной человеческой личности, возомнившей, что всё мироздание является «мастерской» для приложения её сил.
И классикам, и романтикам оказалась недоступной, по мнению Пушкина, логика исторического процесса, глубина национально-исторического характера. У классиков человек выступал носителем общечеловеческих пороков и добродетелей, у романтиков – рупором лирических излияний автора. Только в исторических хрониках Шекспира Пушкин находил созвучие своим собственным творческим поискам.
«Изучение Шекспира, Карамзина и старых наших летописей дало мне мысль облечь в драматические формы одну из самых драматических эпох новейшей истории. Не смущаемый никаким влиянием, Шекспиру я подражал в его вольном и широком изображении характеров, в небрежном и простом составлении планов. Карамзину следовал я в светлом развитии происшествий, в летописях старался угадать образ мыслей и язык тогдашнего времени».
Трагедия Пушкина решительно порывала с драматургической системой классицизма, обеспечивая автору невиданную до него в драматургии творческую свободу. Действие «Бориса Годунова» охватывает период в семь с лишним лет. События переходят из царского дворца на площадь, из монастырской кельи в корчму, из палат Патриарха на поля сражений, из России в Польшу. Пушкин отказывается от деления трагедии на акты, разбивая её на двадцать три сцены, позволяющие охватить русскую жизнь со всех сторон, в самых разных её проявлениях.
В «Борисе Годунове» отсутствует стоявшая в центре трагедии классицизма любовная интрига: история увлечения Самозванца Мариной Мнишек играет служебную роль. «Меня прельщала мысль о трагедии без любовной интриги», – скажет автор.
Вместо ограниченного классическими правилами количества действующих лиц (не более десяти) у Пушкина около шестидесяти персонажей, охватывающих все слои общества: от царя, Патриарха, бояр, дворян, иностранных наёмников – до монахов, бродяг-чернецов, хозяйки корчмы и простого «мужика на амвоне», призывающего народ бежать в царские палаты на расправу с «Борисовым щенком». В трагедии, вопреки традициям, отсутствует главный герой. Годунов умирает, а действие продолжается. Да и участвует он в шести сценах из двадцати трёх.
Отказывается Пушкин и от «единства слога», стремясь к исторической достоверности, а в её пределах – к индивидуализации речи действующих лиц. Речь Бориса, например, торжественна и книжна в обращении к Патриарху и боярам в момент его избрания на царство и сближается с народным просторечием в общении его с сыном и дочерью.
Порывает Пушкин и с «единством жанра», соединяя в трагедии высокое с низким, трагическое с комическим. Наконец, автор «Бориса Годунова» решительно меняет принципы изображения человеческого характера. От мольеровских героев, носителей одной доминирующей страсти, он переходит к шекспировской полноте изображения. Борис Годунов не похож у него на классического «злодея». Этот «цареубийца», пришедший к власти через кровь маленького Димитрия, ещё и умный правитель, заботящийся о народном благе, любящий отец, несчастный человек, которого мучит совесть за совершённое им злодеяние. Его противник – Гришка Отрепьев – честолюбив, но одновременно пылок, отважен, способен на искреннее любовное увлечение.
Есть и ещё одна особенность, свойственная всем героям пушкинской трагедии без исключения, – глубокий историзм их характеров, достигнутый путём изучения летописей и других исторических документов. «Характер Пимена, – говорил Пушкин, – не есть моё изобретение. В нём собрал я черты, пленившие меня в старых летописях». Историк Михаил Петрович Погодин, слушавший «Бориса Годунова» в авторском чтении, вспоминал: «Сцена летописателя с Григорием всех ошеломила. Мне показалось, что мой родной и любезный Нестор поднялся из могилы и говорит устами Пимена».
Таким образом, в «Борисе Годунове» Пушкин расстаётся со всеми эстетическими принципами, на которых держалась целостность трагедии классицизма. Но по своим художественным установкам Пушкин был созидателем. Он разрушал устаревшие традиции классицизма во имя созидания более ёмкой и совершенной драматургической системы. В чём её своеобразие и характерные признаки?
Долгое время считалось, что Пушкин в своей трагедии сделал народ главным героем и творческой силой истории. Однако сам Пушкин видел цель трагедии в другом: «Что развивается в трагедии, какая цель её? – спрашивал он и отвечал так: – Человек и народ. Судьба человеческая, судьба народная». Вдумаемся в эти слова. «Человек и народ» – это, в сущности, весь охват действующих лиц в трагедии, а главная цель ее – судьба человека и судьба народа: общая, соединяющая всех судьба или закон судеб человеческих.
Когда внимательно читаешь «Бориса Годунова», трудно отделаться от ощущения, что, кроме видимых, действующих героев трагедии, есть в ней ещё один герой, невидимый, не персонифицированный, но тоже действующий, постоянно дающий о себе знать. Причём этот невидимый герой как раз и является верховным арбитром, он-то и направляет действие в нужное ему русло и делает это неожиданно, непредсказуемо, реализуя себя через безотчётные действия и поступки людей.
Несмотря на внешнюю пестроту сцен в трагедии, их связывает единое действие, движущееся динамично и целенаправленно к парадоксальному итогу. Действия героев, принимающих участие в этом движении, не достигают ожидаемых ими результатов: Борис умирает побеждённым, Самозванец на грани разоблачения, народ в очередной раз обманут.
Замечательно, что в этих неожиданностях проявляется не слепой рок, а какая-то очень мудрая высшая Сила. Каждому воздаёт она по его вере и по его деяниям. Примечательна кольцевая композиция трагедии, основанная на принципе зеркального отражения. Действие открывается разговором бояр Шуйского и Воротынского об убийстве ребёнка, царевича Димитрия, рвущимся к власти Борисом Годуновым. А в финальной сцене совершается убийство юного сына Бориса Годунова Феодора. Грех детоубийства, совершённый Годуновым, вызывает ответную кару, равновеликую содеянному греху.
Эта высшая Сила приоткрывается людям, ослеплённым мирскими грехами, в двух ключевых сценах трагедии: «Ночь. Келья в Чудовом монастыре» и «Площадь перед собором в Москве». Проводниками этой высшей Силы являются люди, отрешённые от мирских помыслов и не принимающие участия в событиях. Никаких корыстных интересов у них нет. Ничто в этом мире их не держит и не связывает. В меру их внутренней чистоты и бескорыстия им и открывается смысл Божьей правды, который сокрыт от других героев. В первой сцене это летописец-монах Пимен, во второй – блаженный юродивый Николка.
В устах Пимена звучит порицание людей за их грехи и пророческое предсказание неминуемой расплаты:
О страшное, невиданное горе!
Прогневали мы Бога, согрешили:
Владыкою себе цареубийцу
Мы нарекли.
А когда действие приближается к кульминации, юродивый Николка на соборной площади говорит в лицо Борису: «Нет, нет! нельзя молиться за царя Ирода – Богородица не велит». Вслед за этим приговором – внезапная смерть Бориса, ведущая действие к финалу.
Пушкин показывает провиденциальный характер этого возмездия. По какому-то как бы случайному стечению обстоятельств Божьей каре, ниспосланной Борису Годунову, предшествует столкновение юродивого, «взрослого ребёнка», с мальчишками. Это, по сути, ещё и кульминация «детской» темы, проходящей через всю трагедию. Она начинается с убийства Димитрия, о котором рассказывают бояре. Потом, в момент уговоров Бориса на царствование, ребёнок на руках у бабы плачет, «когда не надо», и не плачет, «когда надо» (вспомним евангельские слова Христа о младенцах, которым открыта высшая истина). Затем в доме Шуйского мальчик читает вслух молитву о здравии… царя-детоубийцы. Появляются дети Бориса Годунова Феодор и Ксения. У Ксении неожиданно и странно умер юный жених её – предвестие чего-то недоброго. Да и сам Борис в тревожной любви к своим детям будто боится потерять их, предчувствуя скорую разлуку, надвигающуюся беду («мальчики кровавые в глазах»). В финальной сцене мужик кричит в исступлении: «Народ, народ! в Кремль! в царские палаты! Ступай! Вязать Борисова щенка!» Но чей-то голос из толпы произносит: «Брат да сестра! бедные дети, что пташки в клетке».
В причинно-следственных связях событий трагедии детские эпизоды выглядят случайными: никто тут ничего специально не подстраивает, никаких интриг не плетёт. Но, случайные на уровне человеческого понимания, эти эпизоды закономерны в виду той высшей справедливости, которая является хотя и невидимым, но самым главным действующим лицом трагедии – Силой, которая управляет всем.
В осмыслении правды истории, в понимании происходящих событий человек нередко сталкивается, по Пушкину, с фактами необъяснимыми, кажущимися ему случайными, не имеющими никаких логических оснований. И человек склонен отказывать им в праве на существование. Пушкин нас предупреждает: «Не говорите: иначе нельзя было быть. Коли было бы это правда, то историк был бы астрономом и события в жизни человечества были бы предсказаны в календарях, как и затмения солнечные. Но Провидение не алгебра. Ум человеческий, по простонародному выражению, не пророк, а угадчик, он видит общий ход вещей и может выводить из оного глубокие предположения, часто оправданные временем, но невозможно ему предвидеть случая – мощного, мгновенного орудия Провидения».
В трагедии грешен не только Борис. Грешен и народ: его судьба в чём-то перекликается с судьбою Бориса. Посмотрим на поведение народа в экспозиции и в финале трагедии. В экспозиции: Народ молчит. Его побуждают умолять Бориса быть царем. Народ кричит: «Ах, смилуйся, отец наш, властвуй нами». В финале: Народ кричит: «Да гибнет род Бориса Годунова!» Его побуждают приветствовать Димитрия-самозванца. «Народ безмолвствует».
В финале всё, как в экспозиции, но только в обратном порядке. Грех народа заключается в избрании Бориса на царство, в том, что он «молился за царя Ирода». Поэтому в убийстве Феодора, в нашествии чужеземцев, в грядущей смуте повинен не только Борис, но и народ.
В ходе действия Борис склонен упрекать народ в неблагодарности, в строптивости, не замечая, что эти упреки являются в известной мере самооправданием, стремлением заглушить в себе чувство совести. Но и народ, упрекая Бориса во всех бедах, снимает с себя бремя тяжёлой ответственности за своё попустительство. И Борис, и народ глухи к высшему голосу правды. Этот голос слышат чистые души Пимена и юродивого Николки – именно в них пробивается к свету народная совесть, и только к ним можно отнести известный афоризм: «Глас народа – глас Божий». Что же касается основной массы народа, как бы объединяющейся у Пушкина в собирательное Лицо, то её «глас», её «мнение» помрачены грехом. Только в финале трагедии, в многозначительной ремарке «Народ безмолвствует», – видится пробуждение народной совести.
Обращаясь к опыту Шекспира, Пушкин пошёл дальше великого предшественника, у которого главный интерес состоит в деятельности частных исторических лиц. Обладая свободой воли, они совершают свой выбор и несут расплату за него, слыша голос совести или ощущая противодействия других лиц, выполняющих карающие функции. Драматургическая система Шекспира «антропоцентрична»: в центре её стоит «ренессансный», предоставленный самому себе человек. Голос совести в нём всё более и более затухает. И цепочка событий почти целиком подчиняется логике «человеческих», психологически мотивированных причинно-следственных связей. Мир горний, мир Идеала, свет высшей Божественной истины слабо мерцает здесь перед лицом земных обстоятельств, очень далёких от Идеала. Вот почему Пушкин говорил, что, когда он читал Шекспира, ему казалось, что он «смотрит в ужасную, мрачную пропасть». Пушкин, следуя Карамзину «в светлом развитии происшествий», возвращает трагедии утраченную в эпоху Возрождения Истину Божественного идеала, Божественной воли, стоящей над человеком и человечеством. В диалоге человека с миром у Пушкина возникает третье Лицо, этот диалог невидимо корректирующее и направляющее.
Царь Борис мнит себя творцом истории, полновластным хозяином своей судьбы. «Он думает, – пишет В. С. Непомнящий, – что решающую роль в опыте “быстротекущей жизни” играют “науки”; он думает, что история делается только руками и головой, что природа её только материальна. Думать иначе может, по его мнению, только “безумец”.
Кто на меня? Пустое имя, тень —
Ужели тень сорвёт с меня порфиру,
Иль звук лишит детей моих наследства?
Безумец я! чего ж я испугался?
На призрак сей подуй – и нет его…
Но он ошибся. Произошло как раз то, чего он “испугался” – испугался прежде рассудка, непосредственно, глубиной духа. Имя обрушилось на него, тень сорвала с него порфиру, звук лишил наследства его детей, и призрак погубил»[28]28
См.: Непомнящий В. Поэзия и судьба. Статьи и заметки о Пушкине. М., 1983. – С. 212–250.
[Закрыть].
Так реализм Пушкина начинал обретать трезвую религиозную первооснову, в ядре которой уже заключался будущий Толстой, будущий Достоевский. «Формула» этого реализма не укладывалась в «формулу» реализма западноевропейского, сделавшего акцент на свободном, самодостаточном, суверенном человеке – пленнике своих земных несовершенств. Далеко не случайно, что Пушкин оценивал трагедию «Борис Годунов» едва ли не выше всего им созданного. В момент завершения своего труда он радовался как ребенок: «Трагедия моя кончена: я перечёл её вслух, один, и бил в ладоши, и кричал, ай да Пушкин, ай да сукин сын!»