282 000 книг, 71 000 авторов


Электронная библиотека » Юрий Лебедев » » онлайн чтение - страница 21


  • Текст добавлен: 7 июня 2021, 15:41


Текущая страница: 21 (всего у книги 58 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]

Шрифт:
- 100% +
Пушкин о назначении поэта и поэзии

Трагедией «Борис Годунов» завершилось самоопределение Пушкина как первого в истории отечественной литературы зрелого национального поэта. Не случайно именно с михайловского периода открывается в творчестве Пушкина цикл поэтических деклараций, утверждающих в сознании русских читателей этот новый и ещё не виданный в России высокий общественный статус поэта и поэзии: «Разговор книгопродавца с поэтом» (1824), «Пророк» (1826), «Поэт» (1827), «Поэт и толпа» (1828), «Поэту» (1830), «Я памятник себе воздвиг нерукотворный…» (1836).

Многое провозглашённое Пушкиным в этих декларациях стало предметом последующих недоумений и споров. В частности, некоторые суждения дали повод либеральной критике 1860-х годов (П. В. Анненков, А. В. Дружинин) отнести Пушкина к поэтам «чистого искусства», а революционно-демократической, в свою очередь (Н. А. Добролюбов, Д. И. Писарев), обвинить Пушкина в легковесности. Камнем преткновения явились, в частности, известные строки Пушкина из стихотворения «Поэт и толпа»:

 
Не для житейского волненья,
Не для корысти, не для битв,
Мы рождены для вдохновенья,
Для звуков сладких и молитв.
 

На основании этих стихов создавали образ поэта-олимпийца, чуждого злобе дня, равнодушного к общественным страстям, волнующим его современников. Некоторые из демократов-шестидесятников, пытаясь уберечь Пушкина от подобных «искажений», ссылались на другие строки:

 
И долго буду тем любезен я народу,
Что чувства добрые я лирой пробуждал,
Что в мой жестокий век восславил я свободу
И милость к падшим призывал.
 

«Защищая» Пушкина, говорили, что ещё в 1818 году в стихах «К Н. Я. Плюсковой» поэт сказал:

 
И неподкупный голос мой
Был эхо русского народа.
 

Тогда оппоненты демократов напоминали, что в «Памятнике» есть и другие строки насчет поэтического служения («Веленью Божию, о муза, будь послушна») и что стихотворение «Поэту» открывают слова: «Поэт! не дорожи любовию народной».

Чтобы разобраться в существе поэтической позиции Пушкина, которая с декларации Михайловского периода «Разговор книгопродавца с поэтом» оставалась неизменной до конца творческого пути (в «Памятнике», созданном за несколько месяцев до гибели Пушкина, она такая же, как и в стихах 1824 года), чтобы показать, что между разными, как будто противоположными высказываниями поэта на самом деле нет никакого противоречия, нужно обратить внимание, по крайней мере, на два существенных обстоятельства.

Первое заключается в том, что на Пушкина как создателя новой русской литературы возлагалась особая миссия. Он призван был утвердить в общественном мнении суверенное значение поэзии в ряду других форм общественного сознания (философии, политики, публицистики, нравственной проповеди и т. п.). По справедливым словам Белинского, Пушкин был «первым русским поэтом-художником». И ему важно было показать специфику поэзии, её самостоятельность и самоценность:

 
Ты царь: живи один. Дорогою свободной
Иди, куда влечёт тебя свободный ум,
Усовершенствуя плоды любимых дум,
Не требуя наград за подвиг благородный.
Они в самом тебе. Ты сам свой высший суд;
Всех строже оценить умеешь ты свой труд.
Ты им доволен ли, взыскательный художник? («Поэту»)
 

Пушкину нужно было научить своего читателя не путать литературу с рифмованной проповедью, не отождествлять искусство мышления образами с рифмованным публицистическим трактатом. И сделать этот переворот в сознании публики, воспитанной на образцах младенчески незрелой литературы XVIII века, было не просто. Требовалась особая страстность, огненный поэтический напор, бьющий по самолюбию современников, развенчивающий примитивный взгляд на искусство у действительно ещё «не просвещённого» на этот счёт народа:

 
Молчи, бессмысленный народ,
Подёнщик, раб нужды, забот!
Несносен мне твой ропот дерзкий,
Ты червь земли, не сын небес;
Тебе бы пользы всё – на вес
Кумир ты ценишь Бельведерский,
Ты пользы, пользы в нём не зришь.
Но мрамор сей ведь бог!.. так что же?
Печной горшок тебе дороже:
Ты пищу в нём себе варишь. («Поэт и толпа»)
 

Второе обстоятельство связано с пониманием самой суверенности поэзии: в чём она заключается, в чём ее смысл и назначение? Пушкин, подобно летописцу Пимену, видит в поэзии дар, «завещанный от Бога». Он считает, что поэт служит не себе, а этому дару, не вполне ему принадлежащему. В этом смысле поэт напоминает библейского пророка.

В стихотворении «Пророк» Пушкин даёт поэтическую вариацию на тему шестой главы библейской Книги пророка Исайи: «И сказал я: горе мне! погиб я! ибо я человек с нечистыми устами, и живу среди народа также с нечистыми устами, – и глаза мои видели Царя, Господа Саваофа. Тогда прилетел ко мне один из Серафимов, и в руке у него горящий уголь, который он взял клещами с жертвенника, и коснулся уст моих и сказал: вот, это коснулось уст твоих, и беззаконие твоё удалено от тебя, и грех твой очищен. И услышал я голос Господа, говорящего: кого Мне послать? и кто пойдёт для Нас? И я сказал: вот я, пошли меня. И сказал Он: пойди и скажи этому народу: слухом услышите – и не уразумеете, и очами смотреть будете – и не увидите. Ибо огрубело сердце народа сего, и ушами с трудом слышат, и очи свои сомкнули, да не узрят очами, и не услышат ушами, и не уразумеют сердцем, и не обратятся, чтоб Я исцелил их» (Ис. 6: 5-10)

В пушкинском «Пророке» над томимым духовною жаждою смертным как бы завершается до конца та операция, которую Господь обещал людям, если они к Нему обратятся. Сначала Серафим обновляет зрение и слух, совершая это легко и безболезненно – как веяние невидимой и неслышимой благодати:

 
Перстами лёгкими как сон
Моих зениц коснулся он:
Отверзлись вещие зеницы,
Как у испуганной орлицы.
Моих ушей коснулся он,
И их наполнил шум и звон:
И внял я неба содроганье,
И горний ангелов полёт,
И гад морских подводный ход,
И дольней лозы прозябанье.
 

Всё это качества, нужные прежде всего поэту, который, в отличие от святого, погружающегося во «внутреннее зрение», постигает тайну богоприсутствия через красоту Божьего творения. Именно поэт должен обладать более острым слухом и более острым зрением.

Но затем посланник Бога совершает ещё две акции над смертным человеком, столь же необходимые для поэта: утончение дара речи и обострение сердечных чувств. Смена языка и сердца изображается как мучительная и кровавая операция, требующая от человека максимального напряжения:

 
И он к устам моим приник,
И вырвал грешный мой язык,
И празднословный и лукавый,
И жало мудрыя змеи
В уста замершие мои
Вложил десницею кровавой.
 

Уже не лёгкие как сон персты, а кровавая десница вершит это преображение. Использование церковнославянизмов (персты, зеницы, очи, уста, десница), тонкая имитация библейского синтаксиса (односложные, ёмкие обороты, нанизывающиеся, как бусы на нитку, с помощью повторяющегося союза «и»), – всё это придает стихам торжественность и возвышенность. Мы присутствуем при свершении великого таинства преображения человека:

 
И он мне грудь рассек мечом,
И сердце трепетное вынул,
И угль, пылающий огнём,
Во грудь отверстую водвинул.
 

Только теперь обновлённый человек может услышать то, что дано слышать лишь немногим избранным, – глас Самого Бога:

 
Как труп в пустыне я лежал,
И Бога глас ко мне воззвал:
«Восстань, пророк, и виждь, и внемли,
Исполнись волею Моей,
И, обходя моря и земли,
Глаголом жги сердца людей».
 

Много спорят о том, кто скрывается за главным героем этого стихотворения – поэт или пророк. По-видимому, всё-таки и тот, и другой. Пушкин впервые ощутил в зрелой русской литературе особое её предназначение, унаследованное от допетровской словесности, – быть Словом, объединяющим в себе художественный образ и дар пророчества.

О. Сергий Булгаков в статье «Жребий Пушкина» писал: «Если бы мы не имели всех других сочинений Пушкина, но перед нами сверкала бы вечными снегами лишь эта одна вершина, мы совершенно ясно могли бы увидеть не только величие его поэтического дара, но и всю высоту его призвания. Таких строк нельзя сочинить или взять в качестве литературной темы, переложения, да это и не есть переложение. Для пушкинского Пророка нет прямого оригинала в Библии. Только образ угля, которым коснулся уст Пророка серафим, мы имеем в 6-й главе Книги Исаии. Но основное её содержание, с описанием богоявления в храме, существенно отличается от содержания пушкинского Пророка: у Исаии описывается явление Бога в храме, в Пророке – явленная софийность природы. Это совсем разные темы и разные откровения. Однако, и здесь мы имеем некое обрезание сердца, Божие призвание к пророческому служению. Тот, кому дано было сказать эти слова о Пророке, и сам ими призван был к пророческому служению. Совершился ли в Пушкине этот перелом, вступил ли он на новый путь, им самим осознанный? Мы не смеем судить здесь, дерзновенно беря на себя суд Божий. Но лишь в свете этого призвания и посвящения можем мы уразумевать дальнейшие судьбы Пушкина. Не подлежит сомнению, что поэтический дар его, вместе с его чудесной прозорливостью, возрастал, насколько он мог еще возрастать, до самого конца его дней»[29]29
  Пушкин в русской философской критике. М.: «Книга».1990. – С. 283


[Закрыть]
.

У Пушкина – и в этом характерная особенность его таланта, обладающего исключительным чувством меры и гармонии, – всегда есть «противовесы». Если в стихотворении «Пророк» задана максимально возможная высота, на которую способно подняться поэтическое вдохновение, то стихотворение «Поэт» – более приземлённый эквивалент «Пророка». Здесь поэт, как обыкновенный смертный, противопоставлен поэту же, но в минуту преображения, когда в его душу проникает Божественный глагол. Есть даже внутренние переклички, закрепляющие в сознании читателя эту уравновешивающую, гармонизирующую связь. Таков образ орла и орлицы: в «Пророке» – «отверзлись вещие зеницы, как у испуганной орлицы», в «Поэте» – «душа поэта встрепенется, как пробудившийся орёл».

Поскольку «глагол» поэта – это служение высокому Идеалу, все остальные зависимости не должны овладевать его душой. Поэт свободен от «мнения народного», если оно ложно и если «глас» народный не слышит Божьего «гласа», как это случается, например, в «Борисе Годунове». Поэт, который является верным слугою Бога, – эхо русского народа, ибо он носитель народной святыни. Но народ исторический не всегда соответствует этому идеалу. А следовательно, и поэт не должен находиться в зависимости от народных заблуждений. Таким образом, «самостояние» поэта лишено у Пушкина всяческого самообожествления. В формуле суверенности поэта заключена мысль о том, что поэт служит Богу, а не себе и не людским прихотям.

Эта мысль раскрывается в стихотворении «Разговор книгопродавца с поэтом»: «Не продаётся вдохновенье, но можно рукопись продать». В момент творчества поэт должен быть неподкупным. Вдохновение созерцательно и бескорыстно лишь тогда, когда к нему не примешивается мысль о славе, когда его не обременяет никакая корыстная практическая цель, когда поэт не думает о том, как воспримут его читатели, и не старается подыгрывать их вкусам, их желаниям:

 
Блажен, кто про себя таил
Души высокие созданья
И от людей, как от могил,
Не ждал за чувство воздаянья! <…>
Что слава? шёпот ли чтеца?
Гоненье ль низкого невежды?
Иль восхищение глупца?
 

И даже любовь – самое сильное чувство в душе человека – не должна порабощать бескорыстное созерцание истинного поэта. Всякая мысль о служении земным кумирам: любви, славе, людской молве, деньгам – неприемлема для него. Всему этому истинный поэт предпочитает свободу. Диалог книгопродавца с поэтом завершается компромиссом: вдохновение не продаётся, но готовая рукопись, рождённая свободной поэтической душой, может быть продана.

В этом стихотворении Пушкин открывает особую форму поэтического поиска истины в форме диалога, вводя устойчивую в русской поэзии традицию. Вспомним, например, некрасовские стихи «Поэт и гражданин». «Разговор книгопродавца с поэтом», благодаря диалогической форме, схватывает сам процесс рождения истины, которая останется потом для Пушкина неизменной на протяжении всего творческого пути.

«Вот почему, вопреки всевозможным старым, новым и новейшим утверждениям, Пушкин в “Памятнике” ни от чего не отрекается, – говорит В. С. Непомнящий. – Он не отказывается от дерзких слов: “Поэт! не дорожи любовию народной”, – ибо они не оскорбление народу и не следствие “полемического раздражения”, а глубоко продуманная сознательным гением идея. Подвиг потому и подвиг, что совершается не в предвидении признания и любви, но по велению совести»[30]30
  См.: Непомнящий В. Поэзия и судьба. Статьи и заметки о Пушкине. М., 1983. – С. 3–30


[Закрыть]
. И «Памятник» Пушкина не акт осознания художником своих «заслуг», но акт утверждения великой миссии поэта. «Всем жизненным и творческим опытом Пушкин завоевал право написать “Памятник”, где полным голосом сказано о том, что он, поэт, подвластен лишь веленью Божию». То, что в «Разговоре книгопродавца с поэтом» рождается в споре, закрепится в последующих стихах от «Пророка» до «Я памятник воздвиг себе нерукотворный…» в поэтических формулах, ставших крылатыми выражениями («Поэт, не дорожи любовию народной», «Глаголом жги сердца людей», «Не для житейского волненья»).

Освобождение. Поэт и царь

19 ноября 1825 года скоропостижно умер в Таганроге Александр I. Известие о его смерти дошло до Михайловского около 10 декабря. У Пушкина появилась надежда на освобождение. Он решил, пользуясь периодом междуцарствия, тайно вырваться в Петербург под видом крепостного доброй тригорской соседки П. А. Осиповой. Была заготовлена подорожная на имя Алексея Хохлова, снаряжён экипаж. Приказав слуге собираться в дальнюю дорогу, Пушкин едет в Тригорское проститься с соседками. На пути к ним заяц перебегает дорогу, на возвратном пути из Тригорского в Михайловское – ещё раз. Дурная примета! Наконец, повозка заложена, трогаются от подъезда. Глядь, в воротах появляется священник, который идёт проститься с отъезжающим барином. Всех этих встреч не под силу вынести суеверному Пушкину; он возвращается от ворот домой и остаётся у себя в деревне. «А вот каковы были бы последствия моей поездки, – говорил Пушкин потом своим друзьям. – Я рассчитывал приехать в Петербург вечером, чтобы не огласился слишком скоро мой приезд, и, следовательно, попал бы к Рылееву прямо на совещание 13 декабря. Меня приняли бы с восторгом; вероятно, я попал бы с прочими на Сенатскую площадь и не сидел бы теперь с вами, мои милые!» И впрямь: Промысл – не алгебра, и человеку «невозможно предвидеть случая – мощного, мгновенного орудия Провидения»!

По совету Жуковского Пушкин пишет ему письмо, которое можно было бы показать новому государю. В нём Пушкин, нисколько не унижая своего достоинства, говорит: «Вступление на престол государя Николая Павловича подаёт мне радостную надежду. Может быть, его величеству угодно будет переменить мою судьбу. Каков бы ни был мой образ мыслей, политический и религиозный, я храню его про самого себя и не намерен безумно противоречить общепринятому порядку и необходимости».

Письмо написано 7 марта 1826 года, в самый разгар следствия по делу декабристов. К тревоге за судьбы многих друзей примешивается и тревога за свою. К тайному обществу он не принадлежал, но политические разговоры вёл. «Ты ни в чём не замешан – это правда, – пишет Жуковский 12 апреля 1826 года. – Но в бумагах каждого из действовавших находятся стихи твои. Это худой способ подружиться с правительством. <…> Не просись в Петербург. Ещё не время. Пиши Годунова и подобное: они отворят дверь свободы».

В начале сентября 1826 года государь прибыл в Москву для коронации. И тут же, 4 сентября, в Михайловское прискакал фельдъегерь, в сопровождении которого, хотя и «не в виде арестанта», Пушкин был доставлен в Москву прямо в Кремль. Его ввели в кабинет императора в дорожном костюме, пыльным и небритым. После довольно продолжительной беседы царь, отпустив Пушкина, сказал, что сегодня он разговаривал с «умнейшим человеком в России». И немудрено. Адам Мицкевич уверял, что, когда Пушкин говорил «о политике внешней и отечественной, можно было думать, что слушаешь человека, заматеревшего в государственных делах…»

Барон М. А. Корф так передавал рассказ самого Николая I о встрече с Пушкиным: «Я впервые увидел Пушкина после коронации в Москве, когда его привезли ко мне из его заточения, совсем больного и в ранах… “Что бы вы сделали, если бы 14 декабря были в Петербурге?” – спросил я его между прочим. “Был бы в рядах мятежников”, – отвечал он, не запинаясь. Когда потом я спрашивал его: переменился ли его образ мыслей и даёт ли он мне слово думать и действовать впредь иначе, если пущу его на волю, он очень долго колебался и только после длительного молчания протянул мне руку с обещанием сделаться иным».

Пушкину было разрешено жить в Москве, а с царём устанавливались «особые» отношения. «Я сам буду твоим цензором», – сказал ему Николай. «Дело не только в личной милости к поэту, – утверждает в биографической книге о Пушкине Н. Н. Скатов. – Многое в политике Николая после начала его царствования привлекло к нему многих – и в России, и в Европе. Ставшие почти символическими обозначениями самых мрачных сторон русской жизни – административного и духовного мракобесия – и потому же героями пушкинских эпиграмм Аракчеев и архимандрит Фотий были отстранены. Ставшие почти символическими образами гонителей, погромщиков русского просвещения Рунич и Магницкий, кстати, особенно рьяно преследовавшие ещё лицейских пушкинских учителей Куницына и Галича, были – соответственно – первый сослан, второй отдан под суд: оба оказались еще и жуликами – казнокрадами.

С другой стороны, возвращался из опалы всегда вызывавший симпатии Пушкина основатель Лицея Михаил Михайлович Сперанский. А быстрая и решительная поддержка новым царём борьбы за освобождение Греции, многие годы волновавшей Пушкина, снискала Николаю громкую славу рыцаря Европы – так назвал его Генрих Гейне. Самая расправа над декабристами была представлена в виде царской милости: смертную казнь всему “первому разряду”, вынесенную приговором суда, заменила каторга, а кровавую мясорубку – четвертование пятерых – бескровное позорное повешение»[31]31
  Скатов Н. Пушкин. Русский гений. М., 1999. – С. 391–392.


[Закрыть]
.

По отношению к Николаю Пушкин занял позицию, аналогичную позиции Жуковского, – полной духовной независимости при добром расположении и благожелательстве. В своих обращениях к царю он предлагал ему в качестве примера Петра Великого:

 
Семейным сходством будь же горд;
Во всём будь пращуру подобен:
Как он, неутомим и твёрд,
И памятью, как он, незлобен. («Стансы»)
 

Когда же друзья-либералы стали и в глаза и за глаза поговаривать о том, что Пушкин склоняется к лести царю, поэт ответил на эти обвинения стихотворением «Друзьям» (1828):

 
Я льстец! Нет, братья: льстец лукав,
Он горе на царя накличет,
Он из его державных прав
Одну лишь милость ограничит.
 
 
Он скажет: презирай народ,
Глуши природы голос нежный.
Он скажет: просвещенья плод —
Разврат и некий дух мятежный.
 
 
Беда стране, где раб и льстец
Одни приближены к престолу,
А небом избранный певец
Молчит, потупя очи долу.
 

Целый ряд стихотворений московского периода жизни Пушкина свидетельствует о том, что он не утратил веры в благородство помыслов и стремлений декабристов:

 
Во глубине сибирских руд
Храните гордое терпенье,
Не пропадёт ваш скорбный труд
И дум высокое стремленье.
 

Верность Пушкина декабристскому братству подтверждают и другие стихи 1820-х годов: «Арион», «Анчар», «И. И. Пущину», «19 октября 1827».

Однако путь, по которому пошли декабристы, Пушкин считает гибельным и обречённым. Его друзья, пылкие романтики свободы, не учли реальную силу самодержавия, которая опиралась на веру народную, на историческую традицию. Пушкин всё решительнее склоняется к мысли, что общественные перемены в России возможны только при опоре на эту могущественную государственность, способную вести страну по пути решительных преобразований. Историческая личность великого реформатора Петра I, по убеждению Пушкина, наглядно это показала.

Историческая основа поэмы «Полтава»

«Уважение к минувшему – вот черта, отличающая образованность от дикости, – говорил Пушкин. – Гордиться славою своих предков не только можно, но и должно; не уважать оной есть постыдное малодушие». В 1829 году Пушкин завершил работу над поэмой «Полтава», посвящённой героической эпохе в истории нашего Отечества:

 
Когда Россия молодая,
В бореньях силы напрягая,
Мужала с гением Петра.
Суровый был в науке славы
Ей дан учитель: не один
Урок нежданный и кровавый
Задал ей шведский паладин.
Но в искушеньях долгой кары,
     Перетерпев судеб удары,
     Окрепла Русь. Так тяжкий млат,
     Дробя стекло, куёт булат.
 

«Шведским паладином» – рыцарем воинской славы – Пушкин называет короля Карла XII, располагавшего в начале XVIII века лучшими в Европе армией и флотом. Он контролировал всё побережье Балтийского моря, включая исконно русские земли от Ладожского озера до устья Невы, с незапамятных времён называвшиеся Водьскою пятиною и принадлежавшие Великому Новгороду. Швеция отторгла их от России в эпоху Смутного времени конца XVI – начала XVII века, а в результате войн с Польшей, Данией и германскими государствами захватила ещё и Прибалтику. Так Балтийское море превратилось в «шведское озеро».

Пётр Великий понимал, что без выхода к Балтийскому морю Россия обречена быть второстепенным государством. Одной из главных целей его царствования было стремление «прорубить окно в Европу». Столкновение с Карлом XII оказалось исторически неизбежным.

В 1827 году Пушкин начал работу над поэмой «Полтава», посвящённой кульминационному эпизоду Северной войны. Работа шла быстро. Друзья поэта вспоминали, что Пушкин был необыкновенно оживлён в эти дни и порой декламировал прямо на ходу: «И грянул бой! Полтавский бой!»

Пушкин избирает в своей поэме этот трудный период царствования Петра и показывает, как, преодолевая внутреннюю смуту и давая сокрушительный отпор внешним врагам, Пётр создаёт мощную и процветающую державу. Приступая к работе над «Полтавой», Пушкин подключался к почти вековой традиции создания героической поэмы о Петре. Начиная с «Петриды» Кантемира и «Петра Великого» Ломоносова, «Петриады» создавались эпигонами классицизма одна за другой в конце XVIII – начале XIX века. Но ко времени Пушкина этот жанр классической эпопеи полностью изжил себя.

В начале XIX века начинает складываться другой жанр – романтической исторической поэмы. Сначала это были поэмы молодого Вальтера Скотта на сюжеты средневековой истории, потом появились исторические поэмы Байрона, среди которых выделается «Мазепа» (1819). Эту традицию подхватил и развил Адам Мицкевич в поэмах «Гражина» (1823) и «Конрад Валленрод» (1828). Наконец, тему борьбы Мазепы и Петра с позиций декабристской романтики затронул К. Рылеев в поэме «Войнаровский» (1825).

Белинский считал, что в поэме «Полтава» Пушкин механически соединил традиции классицистической поэмы о Петре с романтической поэмой байронического типа. Однако критик в данном случае ошибался. Пушкин, обогащенный опытом подлинного историзма, создал в «Полтаве» произведение нового типа – реалистическую историческую поэму, синтезирующую элементы эпопеи, романтической поэмы, трагедии и романа. Причём именно романическая фабула – история беззаконной любви Марии и Мазепы – позволила Пушкину дать историческую картину минувшего века с реалистической глубиной и достоверностью. Поэт сказал: «Мазепа действует в моей поэме точь-в-точь как и в истории, а речи его объясняют его исторический характер». Обольщение стариком-гетманом своей крестницы и казнь её отца Пушкин воспринял как «разительную историческую черту», психологически объясняющую характер Мазепы и саму историческую эпоху, его породившую: «Сильные характеры и глубокая трагическая тень, набросанная на все эти ужасы, вот что увлекло меня», – говорил Пушкин.

В предисловии к первому изданию «Полтавы», имея в виду своих предшественников, Пушкин писал: «Мазепа есть одно из самых замечательных лиц той эпохи. Некоторые писатели хотели сделать из него героя свободы, нового Богдана Хмельницкого. История представляет его честолюбцем, закоренелым в коварствах и злодеяниях… Лучше было бы развить и объяснить настоящий характер мятежного гетмана, не искажая своевольно исторического лица». Пушкин развивает образ Мазепы во всей трагической его глубине. При этом он следует традиции романа Вальтера Скотта, соединявшего романическую фабулу с повествованием о важнейших исторических событиях эпохи. После трагической истории любви Марии и Мазепы описание Полтавского боя звучит как мажорный финал. И здесь личное, частное входит в общее, историческое.

После публикации в 1829 году «Полтавы» появилась резко отрицательная рецензия на неё Н. И. Надеждина, положившая начало устойчивому непониманию творчества Пушкина-реалиста. Это непонимание усиливается с выходом в свет романа «Евгений Онегин». Даже литературные друзья поэта, оставшиеся в своих эстетических убеждениях романтиками, не чувствуют тех открытий, которые совершает Пушкин в своём позднем творчестве.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14
  • 0 Оценок: 0


Популярные книги за неделю


Рекомендации