Автор книги: Юрий Лебедев
Жанр: Литература 19 века, Классика
Возрастные ограничения: 12+
сообщить о неприемлемом содержимом
Исторический роман «Капитанская дочка»
Как «Медный всадник» связан с «Историей Петра», так и «Капитанская дочка» у Пушкина вырастает из «Истории Пугачёва». Пушкин-художник в зрелом периоде своего творчества опирается на собственные исторические изыскания и труды, которые ставят его воображению строгие границы и пределы. Над «Капитанской дочкой» Пушкин работал в 1834–1836 годах. По первоначальному замыслу Пётр Гринёв должен был у него принять участие в пугачёвском движении. Но в процессе работы над романом этот замысел изменился. Параллельный труд над «Историей Пугачёва» убедил его в том, что «весь чёрный народ был за Пугачёва, одно только дворянство было открытым образом на стороне правительства».
Пушкин-историк убедился в стихии грозной ненависти «чёрного народа» к дворянству, а вслед за ним и к правительству. Пушкинский дворянин оказался в трагической ситуации: на одном полюсе «ужо тебе!», обращённое к «самовластию», на другом – «ужо тебе!», адресованное как дворянству, так и самодержавию взбунтовавшимся народом. Дворянство, принадлежностью к которому Пушкин гордился, на глазах у поэта попадало в жернова отечественной истории. Спасение его, а вместе с ним и русской государственности Пушкин видел в национальной святыне, призванной снять рознь и вражду в намечавшемся и, как оказалось, неотвратимом национальном расколе и противостоянии. В этом заключался современный Пушкину и обращённый в будущее подтекст исторического романа «Капитанская дочка», который по масштабности поставленных в нём общенациональных проблем явился первым «зерном», «формулой» русского романа-эпопеи.
«Береги честь смолоду» – храни верность национальным святыням, которые не мы выбирали: их дал нам Бог вместе с нашей историей. Таков смысл эпиграфа к «Капитанской дочке», определяющий разрешение в ней главной трагической коллизии. Пушкин избрал для своего романа форму записок дворянина Петра Гринёва, обращённых к его потомству. В виде «родовых воспоминаний» передавалось от деда к внуку национальное предание, без которого душа человека – «алтарь без божества». В записках Гринёва есть и прямые обращения к юношеству, за которыми скрывается голос самого Пушкина: «Молодой человек! если записки мои попадутся в твои руки, вспомни, что лучшие и прочнейшие изменения суть те, которые происходят от улучшения нравов, без всяких насильственных потрясений». Такую же направленность имеет в романе описание последствий страшного мятежа, завершающееся фразой, вошедшей в пословичную кладовую русской народной мудрости: «Не приведи Бог видеть русский бунт, бессмысленный и беспощадный».
«Конечно, – пишет Н. Н. Скатов, – это книга о смуте, о восстании, о революции, и, наверное, нет в русской классике более грандиозной картины бунта, более впечатляющего изображения мятежа как стихии. Это особенно бросается в глаза при сравнении “Капитанской дочки” с “Историей Пугачёва”. Там – исследование социального движения. Здесь – ещё и картина взрыва почти космических, природных сил. Позднее лишь далёкий потомок Александра Пушкина Александр Блок так ощутит и выразит их в поэме “Двенадцать”: “ветер” его поэмы сродни “бурану” пушкинской повести.
Само явление Пугачёва – из бурана, из метели, из вьюги. Он её страшное дитя». Мятежный дух Пугачёва знает то упоение на краю мрачной бездны, о котором идёт речь в «Пире во время чумы». В нём представлена та своевольная русская натура, о которой потом будет говорить Достоевский. Упоение гибелью сеет вокруг страшное беззаконие и беспредел, когда жизнь человеческая не ставится ни во что, попадая в зависимость от разгулявшихся на русской вольной волюшке разрушительных страстей. Пугачёв у Пушкина – их злой гений. Он и свою жизнь поставил на ту же карту, исповедуя жутковатую мудрость калмыцкой сказки о споре орла с вороном: «…нет, брат ворон; чем триста лет питаться падалью, лучше раз напиться живою кровью!» «Какова калмыцкая сказка?» – спрашивает Пугачев Гринёва с каким-то «диким вдохновением» и получает бесстрашный ответ: «Но жить убийством и разбоем значит по мне клевать мертвечину».
Пугачёв у Пушкина чувствует свою обречённость. Может, потому он особенно жесток и беспощаден к себе и к другим. Очарованная его своеволием М. Цветаева в книге «Мой Пушкин» противопоставила гениальному «вожатому» «бесцветного», с её точки зрения, Гринева. Но понять «Капитанскую дочку» так – это значит не уловить за зловещей красотой полыхающего мятежа те ценности, те святыни, ради которых повесть написана.
Народность Пугачёва не столько в его бесшабашной удали, сколько в другом, в том, что неожиданно объединяет Пугачёва, поверх всех барьеров, всех русских бездн, мятежей и расколов, с Петром Гринёвым и Машей Мироновой, с отцом Гринёва и казнённым им капитаном Мироновым. Это скрытая в глубинах русской его души святыня христианской совестливости. Совесть в душе Пугачёва заставляет на добро Петруши Гринева ответить добром. Совесть помогает ему по достоинству оценить прямоту и бесстрашие дворянского юноши, преданного завету отца: «Береги платье снову, а честь смолоду».
На закладке одной из книг в своей библиотеке Пушкин написал:
Воды глубокие
Плавно текут.
Люди премудрые
Тихо живут.
На фоне мятежного Пугачёва, которому «улица тесна и воли мало», Гринёв и впрямь выглядит не столь ярким. Но ведь и всё по-настоящему мудрое и глубокое чуждается блеска и треска. «Вот как просто и тихо говорит он Пугачеву: “Нет… я природный дворянин; я присягал государыне императрице; тебе служить не могу… велят идти против тебя – пойду, делать нечего… Голова моя в твоей власти: отпустишь меня – спасибо; казнишь – Бог тебе судья; а я сказал тебе правду”. Однажды он уже был готов к виселице и вот снова становится на край бездны. Но слова он говорит смиренные и неяркие. То, что он говорит, – утверждает В. С. Непомнящий, – так же просто и тихо, как стихотворение “Я вас любил”, где страсть отступает перед любовью, а красота скрывается в правде, где поэтическое слово не сверкает, не гремит, а почти безмолвствует. Он отвечает Пугачеву с любовью, отвечает, как человек, у которого правда и “воля” внутри, которому никакая улица не тесна. В его словах та скрытая гармония, которая ещё сильнее явленной, и просты эти слова потому, что идеал всегда прост».
И всё же Пушкин не случайно назвал свой роман «Капитанская дочка». «Если Гринёв – исключительный герой, то Маша – идеальная героиня, именно она выше мира, в котором царствуют соблазн, грех, ошибки, – замечает В. Ю. Троицкий. – Она ни разу не соблазняется, не отступает от предначертанного ей места в мире, включая высшую иерархию ценностей. Все вынуждены отпадать от бытия, всем знакомо это падение. И лишь Маша не знает падения. Маша всегда остаётся самотождественной и чистой и не вступает ни в какое соприкосновение с несоответственной ей неполнотою и лукавством мира».
Патриотические стихи «Клеветникам России»
Пушкин написал в критических обстоятельствах, связанных с польским восстанием 1830 года:
О чём шумите вы, народные витии?
Зачем анафемой грозите вы России?
Что возмутило вас? волнения Литвы?
Оставьте: это спор славян между собою,
Домашний, старый спор, уж взвешенный судьбою,
Вопрос, которого не разрешите вы.
Уже давно между собою
Враждуют эти племена;
Не раз клонилась под грозою
То их, то наша сторона.
Кто устоит в неравном споре:
Кичливый лях иль верный росс?
Славянские ль ручьи сольются в русском море?
Оно ль иссякнет? вот вопрос.
Оставьте нас: вы не читали
Сии кровавые скрижали;
Вам непонятна, вам чужда
Сия семейная вражда;
Для вас безмолвны Кремль и Прага;
Бессмысленно прельщает вас
Борьбы отчаянной отвага —
И ненавидите вы нас…
За что ж? ответствуйте: за то ли,
Что на развалинах пылающей Москвы
Мы не признали наглой воли
Того, под кем дрожали вы?
За то ль, что в бездну повалили
Мы тяготеющий над царствами кумир
И нашей кровью искупили
Европы вольность, честь и мир?
Вы грозны на словах – попробуйте на деле!
Иль старый богатырь, покойный на постеле,
Не в силах завинтить свой измаильский штык?
Иль русского царя уже бессильно слово?
Иль нам с Европой спорить ново?
Иль русский от побед отвык?
Иль мало нас? Или от Перми до Тавриды,
От финских хладных скал до пламенной Колхиды,
От потрясённого Кремля
До стен недвижного Китая,
Стальной щетиною сверкая,
Не встанет русская земля?
Так высылайте ж нам, витии,
Своих озлобленных сынов:
Есть место им в полях России,
Среди нечуждых им гробов.
Стихи эти получили неоднозначную оценку не только у современников поэта, но и у его потомков. Л. Г. Фризман пишет по их поводу следующее: «На протяжении десяти месяцев Польского восстания во французской палате депутатов шли ожесточенные дебаты о политике Франции в русско-польском конфликте. Либеральная часть палаты (Лафайет, Ламарк, Моген, Биньен и др.) требовали вмешательства в военные действия на стороне Польши. Был создан Комитет по оказанию помощи восставшим полякам во главе с Лафайетом. В него вошли Гюго, Беранже, Барбье, Жюльен, Делавинь, Давид. В Австрии за поддержку повстанцев выступал Кошут, в Германии – Берне и Гейне. Это и были те “клеветники России”, к которым обращено стихотворение Пушкина. Именно оно привело к разрыву его былой дружбы с Мицкевичем.
Позиция, занятая Пушкиным в отношении восставшей Польши и тех западных писателей и политиков, которые хотели ей помочь, и с наибольшей силой и определённостью выраженная в этом стихотворении, полностью совпадала с позицией Николая I. Существует мемуарное свидетельство, что оно было написано “по желанию государя”. 5-го сентября Пушкин читал его членам императорской фамилии, 7-го было подписано цензурное разрешение, а 14-го брошюра поступила в продажу. Такая быстрота может объясняться только волей царя. С. С. Уваров также был восхищен этими “прекрасными, истинно народными стихами”. Но передовое русское общество, по свидетельству А. И. Герцена, “одно время отвернулось” от Пушкина. Он вспоминал о негодовании, которое “некогда не пощадило Пушкина за одно или два стихотворения”. Отрицательную оценку “Клеветникам России” дал и Н. А. Добролюбов».
Создаётся впечатление, что Пушкин написал «заказные» стихи «на случай», содержание которых достойно осуждения. Но так ли это на самом деле? И согласуется ли такая оценка этого стихотворения с той, какую даёт ему, например, в своей монографии Г. П. Макогоненко, утверждающий, что Пушкин говорит здесь «от имени народа»? «Клеветникам России отвечает не одинокий поэт, вдохновлённый патриотическим чувством, но поэт, почувствовавший свою кровную связь с народом. <…> Пушкин всё полнее сердцем отгадывал внутреннюю жизнь народа, всё более принимал его идеалы, стремясь изображать и определять явления русского и иноземного мира, глядя на них, по словам Гоголя, глазами народа. Эта особенность художественного метода Пушкина проявлялась в характерах и образах, в стиле и торжествующей истине».
Чтобы понять «торжествующую истину» в стихах «Клеветникам России», нужно вспомнить драматическую историю отношений между Россией и Польшей. В XIV–XVI веках, когда Россия освободилась от 300-летнего монголо-татарского ига и вела войны за свою национальную независимость, Польское королевство значительно расширило свои границы за счёт древних русских, украинских и белорусских земель, проводя в них политику социального и религиозного угнетения. В XVI–XVII веках Польша значительно превосходила Россию и по численности населения и по военной силе. Она вынашивала планы дальнейшего расширения своих границ вплоть до присоединения к себе всей «Московии».
В смутное время начала XVII века эта мечта польских магнатов была близка к осуществлению. Москва оказалась тогда в руках польского ставленника Григория Отрепьева, а потом королевича Владислава. И только послания Патриарха Гермогена и собравшееся вслед за ними народное ополчение во главе с Мининым и Пожарским вернули России её государственную и национальную независимость.
После этих событий Русь крепла в тяжелейших исторических испытаниях, а Польша, раздираемая внутренними противоречиями, с каждым годом слабела, но всё ещё продолжала участвовать в общеевропейских войнах за раздел и передел границ. В результате этих войн произошло три раздела самой Польши между Пруссией, Австрией и Россией. Польша перестала существовать как самостоятельное государство.
Земли, отошедшие к Пруссии и Австрии, были онемечены жёсткой рукой. И только Россия сохранила её автономию в виде Царства Польского. Поэтому в шляхетских кругах этого Царства ещё сохранялся гордый национальный дух, но одновременно и вынашивалась мечта о великой Польше «от моря и до моря»: от Балтийского моря на севере – до Чёрного моря на юге и Днепра на востоке, с включением в состав Польши Чернигова и Киева.
«Речь Посполитая веками выступала на востоке Европы авангардом католической экспансии на православный мир, – отмечает современный белорусский историк Я. И. Трещенок. – Это было не просто противоборство государств, это было противоборство цивилизаций. Теряя на Западе под немецким натиском свои исконные этнические земли, польская правящая элита упорно рвалась на Восток. Потерпев поражение в этом противостоянии, она мстительно накапливала список исторических обид, счётов и претензий к России, включая в него даже проявления русского великодушия, воспринимаемого не иначе как унижение, и легко забывая собственные прегрешения перед Россией, да и вообще перед православным восточным славянством. Польские националисты всегда переносили вражду на национально-племенную, даже расовую почву, обвиняя во всех прегрешениях, и подлинных и мнимых, не правящие режимы России, а русских как таковых. Даже в самом славянстве пытались отказать великой славянской державе – единственному гаранту сохранения славянства в этом мире. Знаменитый лозунг “за нашу и вашу свободу” разделяла лишь горстка крайне левых польских революционеров. Исключение, как всегда, лишь подтверждает правило… Массе польской шляхты всегда было присуще спесивое чувство превосходства по отношению к православным, которые третировались как представители “низшей примитивной цивилизации”».
Наполеон, подчинив себе всю Европу и вступая в пределы России, обещал польской шляхте осуществить её исторические притязания. В составе наполеоновской армии Россия в лице поляков получила очень агрессивного и грозного противника, что, разумеется, обострило давний «спор славян между собою, домашний, старый спор».
Тем не менее, после поражения агрессии «двунадесяти языков» на Россию Александр I не только простил полякам их участие в этом нашествии, но и, оставив Царство Польское в довоенных границах, даровал ему конституцию. А затем он попал под влияние своего друга, известного польского политика Адама Чарторыйского, и стал вынашивать сумасбродные планы.
В 1817 году московские члены Союза спасения получили из Петербурга письмо С. П. Трубецкого. Речь в нём шла о секретном разговоре Александра I с князем П. П. Лопухиным. Государь сообщил ему о намерении восстановить Польшу под своим владычеством в границах 1772 года и лишить Россию Правобережной Украины и Белоруссии, которые декабристы рассматривали как исконно русские земли.
На специальном собрании членов тайного общества в Москве читали и обсуждали письмо Трубецкого. В письме говорилось, что император считает Польшу более образованной и европейской страной и любит только её, а Россию ненавидит. Поэтому он решил отторгнуть русские земли и присоединить их к Польше. Наконец, презирая Россию, государь высказал намерение перенести её столицу в Варшаву. Всё это убеждало декабристов, что зло, гнетущее и разоряющее страну, заключено в Александре.
«Меня проникла дрожь, – вспоминал И. Д. Якушкин об этом собрании; – я ходил по комнате и спросил у присутствующих, точно ли они верят всему сказанному в письме Трубецкого и тому, что Россия не может быть более несчастна, как оставаясь под управлением царствующего императора; все стали меня уверять, что то и другое несомненно. В таком случае, сказал я, Тайному обществу тут нечего делать, и теперь каждый из нас должен действовать по собственной совести и собственному убеждению. На минуту все замолчали. Наконец, Александр Муравьев сказал, что для отвращения бедствий, угрожающих России, необходимо прекратить царствование императора Александра и что он предлагает бросить между нами жребий, чтобы узнать, кому достанется нанесть удар царю. На это я ему отвечал, что они опоздали, что я решился без всякого жребия принести себя в жертву и никому не уступлю этой чести».
В это время государь со свитой отправлялся в Москву на празднование пятилетия со дня Бородинской битвы. Осуществлялась закладка будущего храма Христа Спасителя, открывался памятник Минину и Пожарскому. У Якушкина созрел такой план действий: «Я решился по прибытии императора Александра отправиться с двумя пистолетами к Успенскому собору и, когда царь пойдет во дворец, из одного пистолета выстрелить в него, из другого – в себя. В таком поступке я видел не убийство, а только поединок на смерть обоих».
В тайны заговора был посвящён П. А. Катенин. В 1818 году он опубликовал вольный перевод отрывка из трагедии П. Корнеля «Цинна» под названием «Рассказ Цинны», в который включил от себя речь о казни тирана-императора:
«Друзья! – сказал я им, – настал нам день блаженный,
Наш замысл довершить великий и священный;
К спасенью Рима Бог нас силою облек,
И счастью всех претит единый человек…
………………………………………………
Искать ли случая? Но завтра он готов:
Он в Капитолии чтит жертвами богов,
И сам падёт, от нас на жертву принесенный
Пред Вечным Судией спасению вселенной.
Кто охранит его? Там наши все друзья;
Сосуд и фимиам ему вручаю я.
Да будет знаком вам, когда я сей рукою
Не фимиам – кинжал глазам его открою…
В курсе этих событий был и юный Пушкин. В набросках к 10 главе «Евгения Онегина» он писал:
Друг Марса, Вакха и Венеры,
Тут Лунин дерзко предлагал
Свои решительные меры
И вдохновенно бормотал.
Читал свои Ноэли Пушкин,
Меланхолический Якушкин,
Казалось, молча обнажал
Цареубийственный кинжал.
Пушкин имеет здесь в виду свой ноэль под названием «Сказки», написанный в декабре 1818 года, когда Александр I вернулся в Россию после открытия заседаний Польского сейма и Ахенского конгресса, на котором присутствовали австрийский император и прусский король:
Ура! в Россию скачет
Кочующий деспот.
Спаситель горько плачет,
А с ним и весь народ.
Тогда впервые в тайном обществе декабристов прозвучала мысль о цареубийстве, но она тут же и отрезвила большинство вольнодумцев. Якушкин вспоминал: «На другой день … вечером собрались у Фонвизина те же лица, которые вчера были у Александра Муравьёва; начались толки, но совершенно в противном смысле вчерашним толкам. Уверяли меня, что всё сказанное в письме Трубецкого может быть и неправда, что смерть императора Александра в настоящую минуту не может быть ни на какую пользу для государства и что, наконец, своим упорством я гублю не только всех их, но и Тайное общество при самом его начале, которое со временем могло бы принести столько пользы для России. Все эти толки и переговоры длились почти целый вечер; наконец, я дал им обещание не приступать к исполнению моего намерения и сказал им, что если всё то, чему они так решительно верили вчера, не более как вздор, то вчера они своим легкомыслием увлекли было меня к совершению самого великого преступления; но что если в самом деле ничто не может быть счастливее для России, как прекращение царствования императора Александра, то сегодня своей нерешительностью и своими требованиями они отнимают у меня возможность совершить самое прекрасное дело, и в заключение объявил, что я более не принадлежу к их Тайному обществу».
Вспомним, что в 1819 году государь в одной из искренних бесед с Карамзиным сообщил, что решил, наконец, восстановить Польшу в её древних границах. Резкое несогласие Карамзина возымело своё действие: Александр I отказался от своих планов. Но его «либеральные» замыслы свою деструктивную роль сыграли: они ещё более подогрели в среде польской шляхты горделивую историческую мечту.
И вот, после смерти Александра I, 17 ноября 1830 года началось предсказанное Карамзиным польское восстание. Депутация от восставших поляков выставила перед Николаем I ультиматум – возрождение Великой Польши «от моря и до моря» с присоединением Карпат с Чёрным морем на юге и Днепра с Киевом на востоке. Николай I отклонил это требование.
12 декабря 1830 года был обнародован царский манифест, в котором государь заявлял: «С прискорбием отца, но со спокойной твёрдостью царя, исполняющего долг свой, мы извлекаем меч за честь и целость державы нашей». И далее в манифесте говорилось, что русские должны проявить по отношению к полякам «правосудие без мщения, непоколебимость в борьбе за честь и пользу государства без ненависти к ослеплённым противникам».
В это время во французской палате депутатов начались ожесточённые прения о политике Франции в русско-польском конфликте. Был создан Комитет по оказанию помощи восставшим полякам. В некоторых французских кругах подогревались реваншистские настроения. Поддержку восставшим полякам были готовы оказать Австрия и Германия. Над Россией нависла угроза нового военного нашествия.
Пушкин, разделявший позицию Карамзина в польском вопросе, переживал эти события как личное испытание. В письме к дочери М. И. Кутузова Е. М. Хитрово от 9 декабря 1830 года он сообщал: «Какой год! Какие события! Известие о польском восстании меня совершенно потрясло». Вспоминали, что граф Комаровский, встретив тогда Пушкина на улице, спросил, почему у него такой расстроенный вид. – «Разве Вы не понимаете, что теперь время чуть ли не такое же грозное, как в 1812 году?» – ответил поэт. Он давно был убеждён, что «Европа, в отношении России, столь же невежественна, как и неблагодарна».
В письме к П. А. Вяземскому от 1 июня 1831 года Пушкин сказал: «Для нас мятеж Польши есть дело семейственное, старинная, наследственная распря; мы не можем судить её по впечатлениям европейским, каков бы ни был, впрочем, наш образ мыслей. Но для Европы нужны общие предметы внимания и пристрастия, нужны и для народов, и для правительств. Конечно, выгода почти всех правительств держаться в сем случае правила невмешательства, т. е. избегать в чужом пиру похмелия; но народы так и рвутся, так и лают. Того и гляди, навяжется на нас Европа».
В случае европейского вмешательства Пушкин даже готов идти в ополчение. 14 августа 1831 года он пишет П. А. Вяземскому: «…Наши дела польские идут, слава Богу: Варшава окружена, Крженецкий сменён нетерпеливыми патриотами. Дембинский, невзначай явившийся в Варшаву из Литвы, выбран в главнокомандующие. Крженецкого обвиняли мятежники в бездействии. Следственно они хотят сражения; следственно они будут разбиты, следственно интервенция Фрации опоздает… Если заварится общая Европейская война, то, право, буду сожалеть о своей женитьбе, разве жену возьму в торока[37]37
Торока – ремешки у задней седельной луки для привязывания чего-то или кого-либо.
[Закрыть]».
«Клеветникам России» Пушкин написал 16 августа 1831 года, за несколько дней до взятия русскими войсками Варшавы в годовщину Бородинского сражения 26 августа. Стихотворение это увидело свет в брошюре «На взятие Варшавы», в которой Пушкин поместил ещё одно, связанное с этими событиями, – «Бородинская годовщина».
Называя внутреннюю войну с Польшей «домашним старым спором», Пушкин надеялся на возможность восстановления братского союза славян между собою. Дружба с Адамом Мицкевичем убеждала Пушкина в том, что такой союз возможен. Однако опубликованные стихи привели к непримиримому разрыву. Мицкевич их Пушкину не простил.
Скептически отнёсся к иллюзиям Пушкина на этот счёт и его русский друг П. А. Вяземский, записавший в своём дневнике: «Что было причиной всей передряги? Одна, мы не сумели заставить поляков полюбить нашу власть… При первой войне, при первом движении в России Польша восстанет на нас или должно будет иметь русского часового при каждом поляке. Есть одно средство: бросить Царство Польское, как даём мы отпускную негодяю, которого ни держать у себя не можем, ни поставить в рекруты… Какая выгода России быть внутренней стражей Польши? Гораздо лучше при случае иметь её явным врагом».
22 сентября 1831 года, по следам первого знакомства со стихотворением Пушкина, ярый западник П. А. Вяземский заметил в злой досаде: «Народные витии, если удалось бы им как-нибудь проведать о стихах Пушкина и о возвышенности таланта его, могли бы отвечать ему коротко и ясно: мы ненавидим, или, лучше сказать, презираем вас, потому что в России поэту, как вы, не стыдно писать и печатать стихи, подобные вашим.
Мне так уж надоели эти географические фанфаронады наши: “От Перми до Тавриды” и проч. Что же тут хорошего, чем радоваться и чем хвастаться, что мы лежим врастяжку, что у нас от мысли до мысли пять тысяч вёрст, что физическая Россия – Федора, а нравственная – дура».
Как ни странно может показаться на первый взгляд, но «глубокую вкоренённость» этих пушкинских стихов почувствовал сразу же после их прочтения не Вяземский, а П. Я. Чаадаев. 18 сентября 1831 года, обращаясь к Пушкину, Чаадаев писал: «Я только что прочёл ваши два стихотворения. Друг мой, никогда ещё вы не доставляли мне столько удовольствия. Вот вы, наконец, и национальный поэт; вы, наконец, угадали своё призвание. Не могу достаточно выразить своё удовлетворение. Стихотворение к врагам России особенно замечательно; это я говорю вам. В нём больше мыслей, чем было высказано и осуществлено в течение целого века в этой стране. …Не все здесь одного со мною мнения, вы, конечно, не сомневаетесь в этом, но пусть говорят, что хотят, – а мы пойдём вперёд…»