Текст книги "Карусель"
Автор книги: Юз Алешковский
Жанр: Юмористическая проза, Юмор
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 18 страниц)
Чуял учитель, чуял, как поднимается над его головой колун, и подремывал, наверное, исключительно из желания не подавать никаких признаков жизни, авось беда пройдет стороною. Не прошла. Не обошла. Вот, собственно, и все.
День тот кончился смехом. Мой сосед-стукач, окосевший вдребадан (очень пьяный), залез на подоконник и орал, пытаясь вырвать ноги из рук жены Зинки:
– Виноват!.. Обязательно виноват!.. Пусти! Пусти! Смерть понятому!
Давид, прости!.. Зинка! Убью!
Ему удалось-таки вырваться, наш этаж очень невысокий. Под хохот толпы, еще судачившей о происшедшем, Валерий спрыгнул вниз, на корточки, завалился на траву газона. Когда мы с Федором подошли к нему и стали щупать, не переломаны ли ноги, он замогильным голосом сказал:
– Давид… прости… умирает… очень ош-ш-шибочный ч-ч-человек…
«Ошибочный человек» остался дрыхнуть в траве на газоне, а мы с Федором проговорили всю ночь. Он настойчиво уламывал меня собрать все документы и подать на выезд вместе с Вовой. И снова тоска сжала душу. Ведь согласись я сейчас уехать, какие там к черту документы собирать и подавать, если у меня подписка о невыезде не то что из нашей самой демократической и свободной на свете страны, но из этого веселого города. Так я и сказал Федору, а про амбарную скрыл. Врать не стал, как собирался, все же не те у нас были отношения, просто скрыл. Просил его больше не заикаться об отъезде, иначе я обижусь до конца моих и его дней.
Теплая тогда была ночь. Федор, по своему обыкновению, почитаемому мной – человеком невежественным, – философски заметил:
– Все же ночи в принципе уютней и человечнее дней, потому что ночами большинство людей спит. Политруки спят, маршалы отдыхают от перекраивания карты мира, не дышит, сомкнув зловонную стальную пасть, вскормленное нами чудовище прогресса, уткнулись, как щенки, сбившись с ног, в железобетонную плоть его несчастные заблудшие овцы и дети… Шмонщики твои, Давид, спят, сосед твой спит, а вот пестун девичий не спит, он уже отоспался… Скотина!
Пойдем, Давид, выпьем за жизнь. Дрожь меня что-то внезапно пробрала от любви к ней.
– Пошли, – сказал я.
Вера и дети спали. Мы выпили на кухне. Поговорили о том о сем. Словно молодые люди, с аппетитом выпили и с удовольствием закусили. Ну что мне стоило тогда рассказать Федору про амбарную? Теперь кажется, что ничего не стоило. Рассказал бы, и мы чудесно обмозговали бы, как бросить Жоржика и начальника ОКГБ Карпова через хер по-флотски.
Забыл вам написать следующее. Таська к нам тогда позвонила в квартиру.
Пустил я ее.
– Заснуть, – говорит, – не могу. Трясет, черти чудятся и обидно.
Обидно, мужики, что сволочь эту не выгнала я десять лет назад. Сколько сладкого бабьего времени коту под тухлый зад полетело! А он девчонок на матах раскладывал! Массаж, гадюка, производил! Ну, не гад, скажите, не гад?
Налей мне, Давид, спаси, плохо мне. Да его не один раз надо было швырнуть с верхотуры, а двадцать! Швырять, потом обратно на лифте подымать и опять швырять, пока мокрого места от него, пса, не осталось бы. Собаке – собачья смерть… Хоть вы меня пожалейте… Вот как жисть идет! Целый день на обыске сидела, а вечером супруга выбросили в окошко… Ох подлец! Девчонок ему не хватало, а я что, нехороша, скажите?
Заплакала Таська, горько заплакала, налили мы ей чистоганчика, успокоили, как могли, рядом с Верой моей спать уложили. И мы с Федором вздремнули по-солдатски.
А в воскресенье мои проводы как-то сами собой возобновились с полной силой. В гостях у меня побывало полцеха, если не больше. Но мы с Вовой и его Машей сумели на часок уединиться, чтобы поговорить о предстоящем. Вова на колени встал, умоляя меня и мать уехать вместе с ними на все готовое и обеспеченную до конца дней жизнь в Израиле. Я ответил: «Нет». Больше мы к этому не возвращались. Вова меня хорошо знает. Моя жена тоже знает. Сам он рвался уехать как скорее, так как его не подпускали больше к генам и ко всяким связанным с рассмотрением клеток сложным приборам. Пусть Джо, этот большой знаток женщин, представит себя гинекологом, влюбленным в свою работу. И вот ему запрещают даже близко подходить к «вертолету». Вертолетом женщины нашего города называют гинекологическое кресло. Вместо этого он получает распоряжение заниматься черт знает какой белибердой, имеющей более чем отдаленное отношение к изучению любимого объекта. Каково? А ведь Вова напоролся экспериментально на важнейшие данные, подтверждающие существование некой «энтилехии», то есть силы Жизни, которая, по глубочайшему Вовиному убеждению, не могла возникнуть сама собой, не могла! Он стоял на пороге у поразительного доказательства. Он сам, будучи человеком неверующим, вдруг уверовал, что первый импульс был сообщен земной жизни посторонней, вы слышите, посторонней волей сверхмогущественного и всесильного по сравнению с нами существа, которого Вова был вынужден называть Творцом. Как вам это нравится? Мне лично Вовины доказательства нужны, как утке копыта. Я и без них верю тому, что написано в Библии, и чувствую наличие Творца и дел Его буквально во всем: в себе, в рыбах, в воде, в чудесах судьбы, в радостном могуществе жизни травы и деревьев, в искусстве моих рабочих рук, в редчайшем, но все же посещающем людей даре великодушия, в частой, удивляющей меня беспомощности бесконечной доброты перед низкой гордыней и слепотой зла, в существовании всех цветов радуги в живых цветах и не дышащих жизнью предметах, в предчувствиях и в снах.
Так вот Вова открыто заявил на научной конференции, что биология, по сообщениям многих биологов, приперла наконец к очевидной необходимости полного согласия с фактом сотворения жизни не счастливым случаем в каком-то первичном бульоне из разных молекул, а тем, кого он предложил условно называть до получения более точных данных Посторонним Наблюдателем. Может, в чем-то я ошибаюсь, вспоминая разговор с Вовой, но в основном я точен. Вскоре его вызвал парторг и в присутствии инструктора ЦК партии сказал:
– Вы, Ланге, несли явную околесицу. Вокруг нее те, кому это выгодно, поднимают нездоровую шумиху. Вы неглупый человек и должны понять, что лазейки для поповщины в нашем институте не будет. Давайте бить отбой. Вы – член партии. Это первое. Во-вторых, вы – ученый. В третьих – зав. крупной лабораторией. Подумайте над анализом этого синтеза, чтобы вся триада не пострадала.
А инструктор ЦК, новенький видать, слушал, надувшись, слушал, а потом вставил:
– Вы понимаете свободу как безответственность, но ответственность, коммунист Ланге, это необходимость.
– Что я должен сделать? – спросил Вова.
– Сурово разделаться с Посторонним Наблюдателем, – сказал инструктор.
– Да так, чтоб от него мокрого места не осталось! – грозно добавил парторг.
Вова, наверное, пошел в меня. В такой серьезный момент он схватился за живот и начал хохотать. Потом, сдержав хохот, спросил:
– Как вы себе это представляете? Ведь Посторонний Наблюдатель не плод моего больного воображения. Да и не я, собственно, додумался до его существования. К этому привел прогресс науки. В тупике многое становится ясно, и от некоторых фактов именно в тупике никуда не денешься.
– Но вы хоть понимаете, что это – прямая поповщина? – спросил инструктор ЦК.
– Если считать поповщиной то, что осознается сегодня некоторыми людьми и кругами общества объективно закономерными явлениями, то в истории достаточно примеров того…
Договорить Вове не дал парторг. Он заорал:
– Или вы заявите в печати о непозволительном для ученого экскурсе в фантастику и убьете вашего Постороннего Наблюдателя в зародыше, или вы скажете лаборатории «до свидания»! Вам ясно? А-а-а?
Вова мне рассказал, как вдруг почувствовал себя под защитой такой съверхмогущественной и всевидящей Силы, что без малейшего напряжения собственной воли душа его наполнилась непостижимым бесстрашием и отбросила прочь заегозившие было в мозгу мысли о скорых последствиях легкомысленного поведения.
Он вынул тогда из кармана партийный билет, положил его на стол и ушел.
– Вова, – сказал я ему, когда мы шли в понедельник в жэк заверять родительское разрешение на отъезд, – ты еще легко отделался. Тебя оставили в институте и не посадили, но ты вынужден уехать, покинуть родные места, отца и мать.
– Причина сложней, – сказал Вова. – Я просто во многом стал другим человеком, и сейчас выход из этого для меня лично один: уехать. Тем более я еду не на чужбину, а к своему народу, на свою землю.
– Хорошо, – сказал я. – А ты знаешь, ученый херов, что перед отъездом ты сажаешь меня в тюрьму? Уедешь и будешь наблюдать со стороны, как я там парюсь?
Ушами зашевелил, баран безмозглый, когда узнал, что нашли при шмоне амбарную.
– Мне бы, – говорю, – завести тебя сейчас за тупой рог в тот амбар, выпороть вожжою и сделать об этом соответствующую запись в той же амбарной книге.
Почему уж он не увез ее в Москву, говорить неинтересно. Случайность.
Мне было от нее не легче.
– Тем более, отец! Тем более надо ехать вместе с нами!
– Помолчи, – говорю, – и поезжай сам. Ты тоже предатель, вроде твоей сестры, только по-другому.
– Поверь, отец, я, может быть, и не уехал бы, – говорит Вова, – но я в тупике. В полном тупике.
– Все у тебя, – ответил я, – в тупике. И ты, и наука, и человечество, и природа, и наше родное правительство, и советская экономика – все в тупике.
Заверил управляющий жэком мою и Верину подписи. Вопросов не задавал.
Вова повеселел. Все документы у него были собраны, оставалось подать их в ОВИР и ждать. С работы его не увольняли, потому что он, обнаглев, открыто заявил дирекции и парторгу, что в случае увольнения поставит в известность мировое общественное мнение и шум поднимется такой, как в «Правде», когда эта самая честная в мире газета защищает учителей-коммунистов, уволенных за политические взгляды из немецких школ. Вот его и не увольняли. Платили денежки, он слонялся из лаборатории в лабораторию и не допускался к исследовательской работе. На один из его протестов парторг ответил:
– Исследуйте, Ланге, вашего Постороннего Наблюдателя в синагоге или попросите ассигнований у Папы Римского. Заметьте, я ничего для вас оскорбительного не сказал. – Они были с глазу на глаз, и Вова не растерялся.
– Какое вы говно, – говорит, – Юрий Владимирович, а ведь занимались в свое время наукой.
– До свидания, Ланге. – Парторг вынужден был съесть обиду без свидетелей.
Но хватит о Вове. Вечером я провожал его на вокзал. Он снова уговаривал меня ехать вместе. Я рассказал ему про подписку о невыезде, и он заткнулся.
Маша и внуки тоже тянули меня с собой в Израиль, но я просил не возвращаться больше к этому разговору. Они уехали на электричке в Москву веселые и счастливые оттого, что все они вместе и впереди у них иная желанная жизнь.
Я грустно и устало возвращался домой. Шел пешком. Обычно у меня не бывает после веселья похмелья, а тут опять тоска засосала в подвздошье так, что я остановился, прислонился к столбу и, обернувшись, с омерзением уставился на иллюминированный лозунг «Трудящиеся нашей области безгранично доверяют внешней политике родного правительства!».
В этот момент голову мою глухо расколола боль удара. Очнувшись, я понял, что валяюсь на асфальте, что руки у меня скручены за спиною, но глаз я не мог открыть из-за чудовищной боли, сдавившей голову. Я хотел крикнуть и только что-то промычал, меня приподняли, буквально швырнули куда-то, и от резкой боли в позвоночнике все поплыло перед глазами.
Ну как, дорогие мои либералы, не ожидали вы такого поворота судьбы советского человека, считая, что я по-обывательски хаю многие чудесные начинания нового общества? Конечно, не ожидали. Я имею в виду не Джо и Сола, а тебя, сестра моя. Как вам не хочется, чтобы кто-то правдивым словом разрушал веру вашей романтической, мать ее ети, юности в возсть построения справедливого братского общества! Как вы нервозно открещиваетесь от голых фактов и многолетней статистики бандитского отношения власти к личности. Как неистово ищете вы в вашем последнем письме оправдания тому, чему нет оправдания, называя издержками исторического процесса бездушие произвола, хроническое и похабное отношение государства к насущным людским нуждам и поощряя к новым историческим беззакониям такой вот своей верой в прочность и чистоту заблеванного идеала тех, кто давным-давно в нем не то что разуверился, а просто в гробу видал этот ваш драгоценный юношеский идеал. Да и не в идеале тут, как я теперь начинаю понимать, дело. Просто вы когда-то стали болеть за марксистов-ленинцев, как некоторые люди за «Спартак» или «Динамо», боленье заменяло вам религию и делало сытую жизнь небессмысленной, вы проносите через всю свою жизнь в знак благодарности страстную, беззаветную любовь к родимой команде, подчиняя слепой страсти чувство справедливости, а иногда достоинства и сострадания. И плевать вам, болельщикам «родины социализма», на грязную, кровавую и лживую игру этой ставшей, несомненно, сильной команды. Вам насрать даже на то, что однажды во время матча могут рухнуть от вашего безумного топота, свиста и рева перекрытия стадиона, откуда вы с комфортом наблюдаете за игрой «прогрессивных людей доброй воли» с «реакционерами» и «акулами империализма».
Извините, дорогие, я с пылу с жару валю на вас все до кучи, но вы тоже хороши, когда считаете, что я то преувеличиваю, то очерняю, то недопонимаю, то недооцениваю. Извините, но иногда, читая ваши письма, мне хочется увидеть вас на моем месте и посмотреть, как бы вы недооценили, недопреувеличили, перенедопоняли, полуочернили, предонедооценили и, в общем, недобзднули (не перенапугались).
Надо полагать, вы все-таки не окажетесь на моем месте. Тогда усаживайтесь поудобней на своих трибунах, откуда чудесно видать соотношение сил на мировой арене, берите в лапы пиво, бутерброды и, чувствуя наслаждение то ли от игрового азарта, то ли от своей непричастности и полной, более того, отдаленности от судеб происходящего у вас на глазах бешеного и грязного напора «красных» на ворота «свободного мира», считайте забитые в них голы и пьянейте от самоубийственного восторга.
Если эти мои слова не имеют отношения к вам лично, передайте их вашим знакомым: бесстыдным болельщикам «СС» – «советского социализма». Вас же я приглашаю туда, где я очутился после потери сознания…
Надо мною – грязно-серый потолок. В него вделана тусклая запыленная лампочка. Какой-то липкий назойливый свет слепит мне глаза. Я не могу пошевелить ни руками, ни ногами. Чувствую на тупо ноющей голове съехавшую повязку. Вздыхаю. Ничего! Дышу. Слава богу! Дышу. Жив, значит, старое чучело. Приятно испытать привычное чувство жизни после возвращения в сознание, извините, в жизнь. Я не идиот и не пытаюсь сообразить, что со мной произошло. Хватает ума не делать этого. Хотя очень было бы интересно узнать.
Очень. Так я думал и пробовал повертеть глазами в разные стороны. Потемнело в них от этой попытки. Больно. Закрыл. Вспоминаю… Я прислонился к столбу.
Мне было тоскливо и страшно. Последнее, что я увидел: «Трудящиеся нашего города безгранично доверяют внутренней политике родного советского правительства!» Я сам себя, для того чтобы проверить, не лишился ли я дара речи после инсульта, инфаркта и так далее, спросил:
– Какой политике родного правительства мы доверяем: внутренней или внешней?
– Внешней, – сипло ответил кто-то справа.
– А внутренней? – бессмысленно спросил я, обрадовавшись, что я не один, что рядом живая душа с головой на плечах. Но говорить мне было нелегко. Я чувствовал, что у меня опухли язык и губы. Я облизнул их. Солоноватая, запекшаяся, как в детстве, корка. Про свой вопрос я забыл и удивился, когда спустя какое-то время кто-то справа сиплым, прокуренным и пропитым голосом ответил как бы после долгого раздумья:
– Внутренней доверяем само собой.
– Где мы?
– Хер его душу знает.
– А врачи тут есть?
– Волки тут, а не врачи.
– Как волки?
– Так. Волки. Только ты не говори им про это. Считай за людей, не то пришьют шизо.
– То есть как шизо? – спросил я и от мгновенной слабости, вызванной не болью, а чудовищной догадкой, провалился в тартарары (обморок). Очнулся от приятного женского голоса:
– Пекшева прилетела из Парижа. Там сейчас самый модный мех – волчий.
Кто бы мог подумать! Альберт в том году убил трех волков с вертолета. И все добро осталось в снегу. До чего же мы порой бесхозяйственны!
Я пошевелился и нелепо сказал:
– Здравствуйте.
– Здравствуйте, больной Ланге. – Надо мной склонилась женщина в белой шапочке и в белом халате. – Как себя чувствуете?
– Жив, – сказал я. – Вроде бы жив. Что у меня с руками и ногами? – Говорить было трудно, но надо же знать хоть что-нибудь о судьбе своих немногих конечностей.
– По отношению к вам приняты предохранительные меры. Вы буянили.
– Не может быть! Сроду не буянил, – сказал я.
– Просто вы ничего не помните, так как находились в невменяемом состоянии. Будем вас лечить.
– От чего?
– Вы находитесь в спецпсихбольнице. Диагноз нам в основном ясен. Вам его знать ни к чему.
– Развяжите меня, – попросил я спокойно, но внутренне, как разведчик бывший, подобрался, поняв, что на горле тут никого не возьмешь, нужно по-рысьи начинать бороться за свою шкуру. О самочувствии Веры и Федора, сбившихся, очевидно, с ног в поисках пропавшего без вести человека, я мгновенно положил не думать. Бесполезные думы только сводили бы меня с ума.
– Сообщите моим близким, – сказал я. – Пусть принесут передачу. Я есть хочу.
И развяжите меня.
– Свидания вам не разрешены. Вас накормят. Пожалуй, ему начать двигаться, – сказала кому-то врачиха и, уходя, снова посетовала: – Ведь из трех волков было сообразить прелестную полудоху! Какой дурак! А Ланге пусть еще поспит.
Я увидел над собой вторую женщину с желтым, как у китаянки, лицом.
Глаза у нее были черные с синеватыми белками. Прическа – мальчишеская.
Бобрик с сединой. Она сама была похожа на больничную постоялицу с тяжелой хронической болезнью.
– Откройте рот. Проглотите таблетку. Запейте водой. Это снотворное.
С одной таблетки мне ничего не будет, подумал я. Таблетку проглотил.
Запил ее. Хорошо испить водицы. Хорошо. Спать – не подыхать, а сил набираться… Спать – не подыхать… Знаю я, чьих рук все это дело, знаю, хотя не ведаю, что именно произошло со мной на улице. Сложного ничего тут нет. Огрели по башке дубинкой, измудохали ногами и руками и отволокли в «психотанке» в психушку. Такие случаи бывали уже в нашем безгранично доверяющем родному правительству городе, бывали. Вот как заели тебя, Жоржик, ебаный в партбилет, мои слова. А вы нам еще рассказываете по телевизору жуткие сказки о произволе хунты Пиночета и покойного папаши Дювалье на Гаити! Хороши марксисты-ленинцы, хороши! Огреть дубиной пожилого человека и замечательного карусельщика, его же избить и его же считать невменяемым!
Хороши! Ладно уж… Посплю пока, а там посмотрим, кто быстрей колупает замазку, хлебает лужи, продувает макароны и ставит папиросный дым на попа!..
Я заснул смиренно, чтобы набраться сил. Сдаваться этим паскудам, наложив полные штаны, я не собирался.
Ну что, дорогие, ожидали вы такого поворота налево с разворотом к чертовой бабушке? Не ожидали? И я не ожидал. Как поступили бы вы на моем месте и на месте Веры? Представьте, что Джо вышел проводить Сола в Калифорнию и не возвратился. Вы обзвонили все морги, вытрезвители, публичные дома, каталажки, гангстерские конторы, травмпункты, и везде вам отвечают: к сожалению, вашего доброго, славного Джо у нас не было, нет и, скорее всего, не будет. А ведь Вере так и отвечали, сволочи бездушные, четверо суток подряд! Но Федор с самого начала смекнул правильно, что я или в психушке или в кагэбэшном изоляторе. Однако не будем забегать вперед.
Итак, я сплю в смирительной рубашке. Концов моих найти нигде не могут, и сам я не в силах дать знать о себе. Проснувшись, не могу повернуть головы от боли, вижу только потолок, соседа не вижу. Кажется, нас только двое.
Лампочка горит весь день и всю ночь. Влила мне сестра, желтолицая и стриженная под мужика, бурды питательной в рот. Дерьмо еда, но стало от нее повеселее телу. А вот сколько я проспал, час или пару суток, не пойму.
Принимаю решение косить (хитрить). Прошу у сестры еще снотворного или какого-нибудь успокаивающего лекарства, не могу, говорю, без них, ублажьте, дайте таблеточку.
Все же благодаря самиздату стали мы образованными и подкованными по части охмурения своих губителей. Несколько книжек я прочитал в свое время здоровых людей, которых чекисты заточили в психушки. Все они делали все возе, чтобы не глотать различную одуряющую химию, убивающую в человеке личность. И конечно, врачи-преступники исходили в своих действиях против мнимых больных из их сопротивления насильственным процедурам и прочему приему психотропной пакости. Я же с ходу предлагаю им другую игру: сам прошу таблеточку, якобы заветную, кошу, что полюбились мне транквилизаторный кайф и аминазинная придурь, усыпляю бдительность волков в белых халатах и волчиц.
Прошу и прошу. Дайте, мол, и дайте. Сначала давали, а потом, исключительно для того, чтобы помучить человека, стали зажимать. Я же наловчился (это нехитрая, поверьте, наука) притыривать таблетки под язык. Сначала, пока не поднимался с койки, сплевывал их под рубашку. Потом было легче. Втирал в щели пола и под плинтусы. Но не буду распространяться на эту тему. И без меня достаточно написано про психушки. Мой же опыт тамошний оказался в конце концов не из самых тяжких. Я говорю «в конце концов», ибо хорошо то, что хорошо кончается. До конца концов надо было, конечно, дожить, перенести кое-что почти непереносимое, не впасть в смертельное уныние, не уморить веселья души и любви к жизни.
Вопросов волкам я никаких не задавал. Кроме бытовых, конечно. Понимал, что, например, поинтересуйся я, по чьему приказу попал сюда, то меня сочтут подозрительным до мании преследования и тогда пиши пропал: зачислят в тяжелые шизики. Были у нас в городе, пользующемся самым высоконравственным в мире бесплатным медобслуживанием, ужасные случаи. Были. И я не хотел лезть на рожон, раз очутился в грязных и жестоких лапах. Бесполезно. Надо выжидать, крепнуть, вести себя нормально и хитро, не делать никаких намеков на то, что догадываюсь о несомненной связи происшедшего за последние пару дней с разговором с Жоржиком, и тогда посмотрим, сволочи, кто кого, посмотрим, волки, которых наплодили политруки больше, чем при фюрере. Нынче наверняка имеется в каждом большом городе чекистская психушка, куда гораздо легче, чем в тюрьму, заховать неугодного человека. И заметьте, все это происходит не без указания с самого верха.
И вот – ваш дорогой брат и дядя лежит, плюя в серый бетонный потолок, пошевеливает затекшими, но освобожденными конечностями, хлебает тусклую баланду (суп-пюре), держит, как мудрый бурундук, таблетки в подъязычье и в защечье и готовится к беседе с лечащим врачом. Его предупредили, что она вот-вот состоится. Советовали критически отнестись к моментам жизни, которые вызвали воспаление психики и довели ее до взрыва, происшедшего на одной из улиц города в присутствии граждан таких-то, во столько-то часов вечера, такого-то числа и месяца. Положение, больной Ланге, небезнадежно, но все усилия врачей – пустой звук без вашего сотрудничества и сознательности.
Мой единственный сосед по палате являлся форменным и настоящим людоедом. Я не рассказываю вам страшную сказку, а если вы сочтете, что все это бред моей больной психики и недаром, значит, я валялся в психушке, я немедленно прекращу нашу переписку. Да! Людоед. Он был совершенно случайно опознан на улице одной из своих жертв. Я не хочу сейчас отвлекаться для изложения истории этого жуткого человека, рожденного, подобно нам, нормальной женщиной, на общей для всех нас и затерянной в бездонном небе земле. Вы узнаете со временем все, что он сам рассказал мне однажды. Причем я до сих пор не понимаю, зачем он открывался, если невозможнобыло даже с помощью анализа души найти в этом… я чуть было опять не оговорился…
людоеде крупицу раскаяния и сожаления. Я больше не мог видеть его заросшей черной густой бородой морды и рыбьих, беловатых, плавающих в кровавых белках зрачков. Не буду также рассказывать, какую я испытал гадливость от чувства человеческой несовместимости с этим ужасным существом. Гадливость, как я понял, неизмеримо сильнее ненависти.
Ненависть я не раз укрощал, смирял, страдал от нее, искал причину ее возникновения не в других, а в себе, гордился, бывало, ненавистью, праведность которой не вызывала сердечных сомнений, испытал, как вы знаете, если не любовь, то жалость к ненавистному соседу-стукачу, было и такое, что мне хотелось повеситься к чертовой матери, когда моя ненависть к себе чуть-чуть не перешла в невыносимую брезгливость, но нет, по-моему, сильней искушения уничтожить другого человека, чем искушение чувством несовместимости существования в одном мире твоей человеческой природы с его… мне трудно подыскать слово для определения природы моего соседа по палате… Однако о нем позже.
Прошла примерно неделя, как меня заточили в психушку… я говорю «примерно», ибо тогда не знал, сколько проспал и провалялся без сознания.
Если бы не мука соседства с людоедом, я бы лежал, не вертухался и обдумывал свое положение. Тем более уже стало ясно: хребтина моя не перебита, держится на ней голова и задница, руки-ноги болтаются и действуют более-менее исправно, ребра только побитые саднят, и шрам на затылке чешется, заживает, значит. И вдруг меня дергают к лечащему врачу, которого я еще в глаза не видел, а его называют лечащим. Он меня, очевидно, лечил на расстоянии.
Вхожу в сопровождении двух громил-санитаров (скоро вы узнаете, кто они такие) в кабинет. Кабинет как кабинет. Белые стены и потолок, шкафы с медикаментами, весы, таблица для определения мощности и слабости зрения, «вертолет» (гинекологическое кресло), решетки на окнах. За белым столом сидит мужчина средних лет в белом халате и белом чепчике, лицо его показалось мне в первый момент немного знакомым. Я неопытный в этих делах человек, но не мог не просечь, что никакой не врач этот с интересом всматривающийся в мои глаза тип. Слишком уж новеньким и сидящим, как на театральном артисте, был его белый халат, и сам он как-то не по-хозяйски сидел за столом, постукивая по нему пальцами. Я сел напротив и благодаря хорошему слуху понял, что он выстукивает какой-то марш. Мы молча смотрели друг на друга, пока я, из вечно гадящего мне озорства, не стал выстукивать пальцами вальс «Сказки Венского леса». Он барабанил по служебному блокноту в кожаном переплете, я просто по столу.
– Как вы себя чувствуете, Давид Александрович? – наконец спросил тип.
– Неплохо. Лучше, чем в первый день. Голова заживает. По рыбалке соскучился, – говорю.
– Давайте, Давид Александрович, начнем нашу беседу не с воспоминаний о том, были ли ваши родители подвержены психическим заболеваниям, а о вашем сыне. Ответьте на простой вопрос: считаете ли вы его утверждение, что Посторонний Наблюдатель существует, нормальным? – спросил тип прямо в лоб.
– Кого вы имеете в виду, говоря «Посторонний Наблюдатель»? – поинтересовался я, чтобы собраться с ответом.
– Разве Владимир Давидович не делился с вами сокровенными мыслями?
– Делился. Он – хороший сын, – сказал я. – Только не пойму, куда вы гнете, гражданин начальник. Я не ученый, в Вовиных делах ничего не понимаю. Но если вы хотите сказать, что мой сын ненормален и, значит, унаследовал ненормальность от отца, что, кстати, пытаются мне внушить, то я сразу должен вам возразить против такого подхода.
– Хорошо. Вот вы считаете себя нормальным человеком. Допускаю, что это так. Нормально тогда, по-вашему, признавать Постороннего Наблюдателя ученому?
– Не понимаю, – говорю, – чем вам помешал этот Наблюдатель. Что он – шпион американской разведки, что ли?
– А вы увиливаете от ответа, Давид Александрович. Увиливаете. Не так начинаете наш разговор.
– Почему же? Я ответил на ваш вопрос, что в ученых делах ничего не понимаю. Давайте о медицине говорить. Хочу знать, сколько меня здесь продержат.
– Когда вылечат, тогда и выпишут. Таков порядок.
– Чудесно. Мне здесь нравится. Обхождение вежливое. Я люблю таблетки пить успокаивающие. Пей сколько хочешь. И палата хорошая: тихая, а сосед молчит и не курит. В общем, вполне дом отдыха нашего профсоюза.
– Давайте, Ланге, без шуток. Повторяю: чистосердечные признания и правдивость будут первыми симптомами вашего выздоровления. Вот – фотокопия амбарной книги. Почерки идентифицированы, да вы и не отказываетесь ведь, что вели записи собственноручно. Поэтому давайте ближе к делу. С чьих слов или с чьих сочинений?
– Скажите, что нужно делать, чтобы прекратить сердечные перебои? – спросил я, оттягивая время для соображения.
– Я не врач, – сказал тип и покраснел, поняв, что жидко обкакался. – Я не терапевт, – поправился он. – Так с чьих слов или с чьих сочинений ваши записи?
– Сколько мне дадут за то, что я их вел?
– Вас не собираются судить. Вас лечат.
– Спасибо за бесплатное лечение. Хорошо. Я скажу вам всю правду. У меня был в Москве друг. Абрам Грейпфрут. У него были парализованы руки после допросов в Министерстве госбезопасности. Разумеется, он не мог записывать своих мыслей о наболевшем на обиженной душе и просил делать это меня, что я и делал. Не отказывать же искалеченному приятелю. Затем Абрама увезли в Израиль две дочери. Записи он просил меня сохранить до лучших времен, то есть до его распоряжений. Абрам недавно умер. Вы можете увидеть у меня дома фото его гроба и письмо от старшей дочери. Это все. – Насчет гроба и письма я внаглую соврал.
– Дополнить что-нибудь желаете?
– Конечно, – говорю, – с большим удовольствием желаю сделать пояснение.
Когда я записываю с чужих слов, у меня в голове не остается ни малейшей памяти о записанных мыслях и наблюдениях. Я поэтому не мог кончить школу и пошел на завод, где, разрешите напомнить, работал до последнего дня и считаюсь замечательным карусельщиком. Мне Косыгин руку пожимал…
И верите, после этих моих слов тип снова густо покраснел, а я вспомнил мгновенно, где я его все-таки видел. Вспомнил! Далеко, значит, мне до склероза! Мы еще попляшем, Давид! Мы еще покружимся на славной карусели с серебряными бубенчиками!
Однажды к нам на завод пожаловал Косыгин. Мы выпускали важную продукцию по контракту с Америкой, и он пожаловал проведать, как у нас идут дела. С ним был важный американец. И конечно же в охране Косыгина я видел этого сидящего передо мной типа в белом халате. Я не мог ошибиться! Да и он наверняка узнал меня. Как же не узнать, если он простреливал меня своими фарами, когда Косыгин остановился около моего карусельного станка. Тип смотрел на меня так, держа одну руку в кармане, как будто я вот-вот должен был вынуть пушку, чтобы пустить в пузо премьер-министра семь разрывных пуль, а тип готов был предупредить это жуткое покушение одним метким выстрелом прямо в поджелудочную железу, другим – в сонную артерию. Как же нам было не вспомнить друг друга с помощью Косыгина! Замечу здесь, что после покушения фани Каплан – этого неважного ворошиловского стрелка – на Ленина охрана вождей, прибывавших на встречу с родным рабочим классом, была такой тщательной, что нам запрещалось держать в руках тяжелые предметы, металлические болванки и инструменты.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.