Текст книги "Адская бездна. Бог располагает"
Автор книги: Александр Дюма
Жанр: Литература 19 века, Классика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 56 (всего у книги 67 страниц)
XLVII
Умозаключения по поводу мук совести
А Самуил Гельб между тем спрашивал себя, так ли уж он уверен, что его уловки привели именно к тому результату, на который он надеялся.
Может ли он отныне действовать, исходя из твердого убеждения, что Лотарио мертв? Это для него был основной вопрос.
На следующий день после того как Самуил видел Юлиуса, когда тот вошел к себе бледный и мрачный и спросил у него, где Фредерика, а затем пожелал остаться один, Самуил съездил в посольство Пруссии и расспросил слуг и привратника.
Лотарио никто не видел со вчерашнего дня.
Самуил направился к Юлиусу и, прежде чем подняться к нему, поговорил с его лакеями.
Они тоже ничего не знали о Лотарио.
Похоже, чудовищный замысел Самуила Гельба удался: Юлиус убил Лотарио на поединке без свидетелей.
А все же сколько бы Самуил ни убеждал себя в этом, на дне его сознания копошились сомнение и тревога.
Вытянуть что-нибудь из графа фон Эбербаха не было никакой возможности.
Самуил попытался еще раз. Но стоило ему заговорить о Лотарио, как Юлиус напомнил ему тоном, в котором гнев смешивался с печалью, что просил его никогда не произносить при нем этого имени.
Самуил заговорил о другом, но несколько минут спустя попытался ввернуть в свою речь намек на то, что произошло в Сен-Дени. Однако Юлиус тотчас переменил разговор и сказал, что плохо себя чувствует и нуждается в одиночестве.
Пришлось Самуилу, как и вчера, уйти ни с чем.
Внешне это весьма походило на раскаяние. Сдержанность Юлиуса, болезненное отношение ко всякому упоминанию о Лотарио, потребность скрыть даже от лучшего друга те чувства, что отражаются на его лице при одном этом имени, – все эти признаки достаточно ясно говорили о происшедшей катастрофе.
Но все равно Самуил хотел иметь более надежные свидетельства, а чтобы быть вполне уверенным, что убийство совершилось, желательно обнаружить труп.
Алчное, лихорадочное любопытство, снедавшее его, на следующий день побудило Самуила к чему-то похожему на расследование, хоть это было и небезопасно.
Он принялся обходить окрестности Сен-Дени и Ангена, расспрашивать поселян, хозяев гостиниц, лодочников, не слыхали ли они каких-нибудь разговоров о несчастном случае, об утопленнике, о мертвом теле, о поединке?
Но никто не мог понять, что, собственно, он хочет сказать.
У него сохранились связи в прусском посольстве.
На следующий день он явился туда, отыскал второго секретаря и спросил, что случилось с Лотарио.
Секретарь отвечал, что понятия не имеет, однако послу все известно, и прибавил, что никто о нем не тревожится.
Здесь, наконец, намечался хоть какой-то след.
Самуил решил обратиться прямо к послу. Он подождал минуты, когда посол остался один, и просил, чтобы доложили о его приходе.
Посол велел передать, что он не принимает.
Самуил настаивал, говоря, что должен поговорить с его превосходительством о чем-то крайне серьезном.
Тогда секретарь провел его в кабинет.
Посол принял его холодно, сам остался стоять и не предложил посетителю сесть.
– Пусть его превосходительство извинит меня за беспокойство, – сказал Самуил. – Но речь идет о деле, весьма чувствительно задевающем меня и, смею надеяться, не безразличном и его превосходительству.
– Объяснитесь, сударь, – обронил посол ледяным тоном.
– Вот уже три дня как молодой человек, которого я любил как родного сына и к которому ваше превосходительство, по-видимому, также успели привязаться, я разумею Лотарио, исчез.
– Знаю, – все так же холодно произнес посол. – Так что же?
– Обстоятельства, известные мне доподлинно и, как я полагаю, ведомые также вашему превосходительству, заставляют меня опасаться, не случилось ли беды с этим юношей. Как мне сказали, вам известно, что с ним сталось. Я взял на себя смелость явиться сюда, чтобы осведомиться у вашего превосходительства о его судьбе.
Посол прервал Самуила едва ли не сурово.
– Господин Самуил Гельб, – сказал он, – Лотарио был моим секретарем. К тому же, как посол, я представляю во Франции Прусское королевство и его правосудие и призван наблюдать за нашими соотечественниками и оберегать их. Я не признаю ни за кем права более, чем я и чем его семейство, беспокоиться и любопытствовать насчет всего, что касается интересов Лотарио. Вы что, его родственник? Я знаю, что он исчез, но, как можете заметить, не склонен метаться, суетиться, расспрашивать всех вокруг, начиная от парижских лакеев и кончая лодочниками в Сен-Дени. Это все, что я имею вам сказать. Однако прошу запомнить: когда посол Пруссии хранит молчание, господин Самуил Гельб имеет право не задавать вопросов.
Произнесенные с таким выражением, слова имеет право начинали до странности походить на совсем другое слово – должен.
Посол кивком дал Самуилу понять, что аудиенция окончена.
Холодный, высокомерный прием, оказанный ему послом, не задел Самуила Гельба. Он увидел здесь лишь недовольство человека, которому досаждают излишним вниманием к тайне, что он желает сохранить.
Эта надменная сдержанность показалась ему скорее даже весьма ободряющим признаком. Разумеется, посол посвящен в тайну поединка, равно как и в тайну оскорбления.
Просто граф фон Эбербах занимает слишком высокое положение, слишком богат, да и слишком близок к могиле, чтобы его преемник не постарался избавить столь знатное имя от позора и скандала.
Однако сомнения больше нет: Лотарио мертв.
Потому что как же иначе можно объяснить столь жесткое и сухое обхождение с ним со стороны посла? Будь Лотарио жив, что могло бы помешать ему сказать о том Самуилу?
Да и поведение Юлиуса самым положительным образом подтверждало такое умозаключение.
Когда Самуил навещал графа фон Эбербаха, он заставал его неизменно печальным, смиренным, подавленным, погруженным в то вялое, угрюмое безразличие, что бывает свойственно людям, которые ко всему готовы и ничем более не дорожат.
Из своего особняка граф фон Эбербах более не выходил и никого, кроме Самуила, не принимал.
Да и с Самуилом он почти не говорил, советы, что тот ему давал, выслушивал без возражений и, казалось, решился всецело подчиниться его руководству, ничего более не предпринимая самостоятельно.
Самуил приписывал подобную вялость и отрешенность последствиям жестокого потрясения, которое было вызвано у столь слабой натуры совершенным кровавым деянием. Пружина его воли разбита одним ударом. Душа дяди умерла от той же пули, что пробила грудь племянника.
И все же Самуил пытался вытянуть хоть несколько слов из этой бледной тени некогда кипучего ума. Он действовал по примеру хирургов, которые, чтобы удостовериться, что пациент мертв, наносят трупу уколы.
Вечером четвертого дня он был в кабинете Юлиуса.
Единственная лампа тускло озаряла высокие покои.
Самуил стоял, прислонясь к секретеру работы Буля; Юлиус полулежал на канапе, распростертый в дремотном бессилии.
– Ну, – сказал Самуил, – и что ты думаешь о новостях политики?
Граф фон Эбербах пожал плечами.
– Тебя так волнует политика? – спросил он, пристально взглянув на Самуила.
– Политика, и ничего, кроме политики! Ты не хочешь больше ею заниматься, но вот увидишь: она еще заставит тебя призадуматься о ней. Ты хотя бы читал сегодня утренние газеты?
– Разве я вообще читаю газеты? – сказал граф фон Эбербах.
– Ну, так я сейчас прогоню твою сонливость, – заявил Самуил.
И он взял со стола «Монитёр», вытащив его из кипы газет, и в самом деле лежавшей нераспакованной.
– Как тебе известно, – продолжал Самуил, – заседания Палаты депутатов были приостановлены. А теперь и того лучше: Палата распущена. Вот ордонанс о роспуске, напечатанный в «Монитёре».
– А! – протянул Юлиус равнодушно.
– Да, вот до чего дошло. Король высказывался в тоне, не нравившемся депутатам, депутаты отвечали в тоне, не устраивающем короля. Тогда монарх воззвал к нации, как школьник, которого отлупил его товарищ, взывает к учителю. Этот бедняга Карл Десятый, он все еще настолько наивен, чтобы верить, что нация его поддержит. Между тем она относится к нему еще враждебнее, чем депутаты. В Палате у него двести двадцать один противник, а во Франции – весь народ. Он мог терпеть, но никогда бы не принял душой династию, навязанную ему пруссаками и казаками. Французская кровь – не лучшее миро для головы венценосца. Избиратели снова выдвинут тех же депутатов, если не еще более яростных. И что тогда делать правительству? Карл Десятый слишком рыцарствен и слишком слеп, чтобы снести такую пощечину и покориться народной воле. Роспуск Палаты – это объявление войны. Браво! Провокации следуют одна за другой, все движется своим чередом, и вскоре мы увидим смертельный поединок между королем и страной.
Умышленно ли Самуил произнес эти слова «смертельный поединок»? Теперь он смотрел на Юлиуса, наверное пытаясь понять, какое впечатление они произвели.
– Пригаси немного лампу, прошу тебя, – сказал Юлиус. – Этот свет слишком ярок для моих усталых глаз.
«Так и есть, – подумал Самуил. – Он не хочет, чтобы я различил у него на лбу кровавый отблеск злосчастной дуэли».
Он притушил свет и предпринял еще одну попытку раззадорить Юлиуса, задев его в тех мнениях и верованиях, что приписывал ему: может статься, он был не прочь, чтобы разгорелся спор.
– Что самое забавное, – заговорил он снова, – так это жалобная, растерянная мина нашей добрейшей оппозиции, которую двор считает такой свирепой, страх наших либералов перед собственной дерзостью. Буржуа с удовольствием дразнят короля, но вовсе не хотят его свергать. Честно говоря, я нахожу их превосходными союзниками в нашей борьбе с монархией. В общем, у них в руках все: капиталы, а следовательно, и правительство, поскольку избирательное право дано богачам. Чего им еще желать? Если бы они не были настолько слепы и видели, куда идут, скорее дали бы изрубить себя на мелкие кусочки, чем сделали еще хоть один шаг.
Ведь в глубине души буржуа ничего так не боятся, как народа, ничто не внушает им такого ужаса! Ты не можешь вообразить подспудную трусость наших яростных трибунов, что выглядят такими революционными! Вчера в моем присутствии Одилон Барро, которому кто-то сказал, что на государственный переворот надо ответить революцией, даже завопил от ужаса при одной мысли о том, чтобы призвать народ выйти на улицы. Законность – вот от чего они не отступятся. Все против министров, но только не против короля.
Однако им придется к этому прийти. То-то будет занятно, когда настанет день и их поманят министерским портфелем – в погоне за ним они растопчут корону.
Юлиус, казалось, безразличный ко всем этим новостям, ни слова не отвечал.
– Скажи-ка, – спросил Самуил, вдруг резко меняя тему, – ты наконец написал Фредерике?
Граф чуть заметно вздрогнул. Но свет лампы был так слаб, что Самуил не смог подловить его на этом безотчетном движении.
– Да, – отвечал Юлиус, – как раз сегодня утром я отправил ей письмо.
– Поистине утешительная новость! – вскричал Самуил. – Она, верно, уже начала сердиться на меня, но ты ведь знаешь, до какой степени я невиновен. Я обещал к ней присоединиться или хотя бы написать, как только извещу тебя об ее отъезде. Но ты же теперь больше ничего не говоришь, вот я и не знал, что ей сказать. Она, должно быть, очень беспокоится. Что ж, ты сообщил ей, что скоро приедешь?
– Черт возьми, нет, – промолвил Юлиус. – Ты еще хочешь, чтобы я болтался по проезжим дорогам? Я ей написал, чтобы она возвращалась в Париж, когда пожелает.
– Не похоже, чтобы ты очень уж спешил увидеть ее, – заметил Самуил, украдкой вглядываясь в лицо графа фон Эбербаха.
– Ты ошибаешься, – отвечал Юлиус. – Я был бы счастлив обнять ее снова. Но, видишь ли, я в том состоянии духа, когда уже не волнуются ни из-за чего. У меня нет больше сил чего-то желать. Тебе известно, что я давно уже расстался со всеми желаниями, кроме одного: умереть. А теперь это желание еще и весьма усилилось.
Он приподнялся на своем ложе:
– Самуил, ты ведь теперь должен это знать?
Последние слова Юлиус произнес особенным тоном и очень странно посмотрел на собеседника.
– Ты, вне всякого сомнения, должен это знать, – повторил он. – Ну же, напрямик: когда я умру?
– Э, Бог мой, – почти грубо ответил Самуил, – я тебе это говорил уже раз двадцать. У тебя впереди несколько недель, месяцев, а может быть, – кто знает? – и лет. То, что тебя доконает, не болезнь, а истощение сил. Тут нет возможности предвидеть день и час, когда это случится. Ты можешь растратить весь остаток своей энергии за день, а можешь, если будешь экономен, расходовать ее долго, каплю за каплей. Когда в лампе кончается масло, она гаснет, вот и все.
– Это зависит от меня? – спросил граф фон Эбербах.
– Без сомнения. От кого же еще это может зависеть?
– Ну, я ведь и не сказал, что от тебя, Самуил.
И он, помолчав, прибавил:
– Если ты что-то можешь в этом изменить, Самуил, я просил бы тебя вовсе не о продлении такого жалкого существования, как мое, бесплодное и ненужное. Пусть бы только мне хватило времени закончить то, что я начал, а потом я готов – пускай смерть придет за мной.
– А что такое ты начал? – спросил Самуил.
– Я занят тем, что готовлю каждому воздаяние по заслугам, – сказал Юлиус. – Будь покоен, я и тебя не забуду.
Юлиус произнес это таким странным тоном, что Самуил не смог понять, было ли то обещание или угроза.
Однако доверчивая улыбка Юлиуса тотчас успокоила его.
– Мой дорогой Самуил, – продолжал Юлиус с жаром, – не сердись на меня за то угрюмое расположение духа, в каком ты меня заставал последние несколько дней. Не покидай меня из-за этого, прошу тебя. Будь уверен, я отлично знаю, чем я тебе обязан, и не сомневайся: я сделаю все, что в моих силах, чтобы отплатить тебе за это. Будь терпелив и снисходителен ко мне. Ты ведь не забыл, у меня искони был нерешительный, женственный характер. В пору нашей молодости, помнишь, ты всегда мной верховодил, направлял мои поступки, владел моими помыслами. Что ж! Я бы хотел, да, я желаю, чтобы так было и теперь, и даже более того, если это возможно.
Помолчав, он продолжал почти торжественно:
– Самуил, я вручаю тебе мою судьбу, мою волю, мою жизнь. Решай за меня, действуй за меня, думай за меня. Самое большее, чего я способен пожелать, это наблюдать за тем, что ты говоришь и что делаешь. Бери мою жизнь, понимаешь? Это не просто слова – нет: я обращаюсь к тебе как усталый человек, который нуждается в друге с преданным сердцем и решительным умом, чтобы тот взял на себя ответственность за его жизнь и его смерть.
Послушай же меня хорошенько. Если ты сочтешь уместным убить меня, чтобы избавить от остатка еще уготованных мне впереди страданий и тягот, я и тогда посчитаю, что ты действуешь правильно, и полностью избавлю тебя от всяких угрызений и колебаний. Ты понял меня?
Самуил смотрел на Юлиуса в упор, стараясь разгадать, не таится ли за его словами кровавая насмешка.
Но Юлиус, спокойный и суровый, продолжал, в некотором смысле отвечая на его невысказанное сомнение:
– Самуил, я никогда в жизни не был так серьезен.
В тот вечер Самуил возвращался домой в глубокой задумчивости. Он размышлял над словами Юлиуса.
«Ну да, – думал он, шагая по улице, – раскаяние в убийстве Лотарио прикончило его; он не смеет больше быть живым, но по хрупкости своей натуры не в состоянии и решиться на самоубийство. Вполне возможно, что он говорил всерьез. Ему бы хотелось перевалить на мои плечи ответственность за свое самоубийство. Что до его деликатности и отпущения грехов, которое он мне дал, с его стороны очень мило позаботиться о том, чтобы избавить меня от щепетильности и угрызений. Будто я когда-нибудь был щепетилен!
Славный малый, он воображает, будто мне нужно его позволение, чтобы распоряжаться им! Он принадлежит мне, как подчиненный – начальнику, как плоть – духу, как скотина – своему хозяину. Нужно ли человеку согласие быка или барана? О нет, разумеется, меня удерживает вовсе не щепетильность. Для меня вопрос состоит не в том, законно ли поступить так или иначе, а только полезно ли это.
Итак, Лотарио труп, это очевидно. В целом свете у Юлиуса есть только я и Фредерика. Изрядная часть его состояния по завещанию должна отойти Фредерике, но, как он сам только что сказал, он меня не забудет.
Впрочем, даже если он все оставит Фредерике, чем это может мне помешать? Раз Лотарио уничтожен, Фредерика будет возвращена мне.
Она будет принадлежать мне тем вернее, что у меня достало великодушия уступить ее другому: теперь она привязана ко мне узами двойной признательности. Моя двойная жертва удваивает и мои права на нее.
Следовательно, смерть Юлиуса отдает в мои руки и Фредерику и богатство.
Я мог бы тотчас избавиться от этого полутрупа. Но, с другой стороны, если я немного подожду, он, без сомнения, избавит меня от докучной надобности прикладывать руку к этому делу. В том состоянии, в которое он впал, он не замедлит испустить дух без посторонней помощи.
Решено! Что бы он там ни говорил, я в это дело мешаться не стану.
По крайней мере, если политические события не заставят меня поспешить.
Потому что мне ведь надо достигнуть разом двух целей. Нужно, чтобы революция, что потрясет Францию и всю Европу, застала меня уже обогащенным миллионами Юлиуса, и тогда этот дурацкий Тугендбунд больше не будет иметь повода мне противиться и назначит меня одним из своих предводителей, что будет означать – своим единственным предводителем.
Решено. План таков: пребывать в постоянной готовности, следить за всем, что творится во взбаламученных мозгах министров, за всеми плетущимися в потемках интригами заговорщиков, а если Юлиус не окажется столь любезен, чтобы отправиться в мир иной достаточно быстро, если с неприличным упорством будет продолжать спутывать мне ноги той хрупкой, готовой лопнуть ниточкой, что еще привязывает его к жизни, придется пнуть эту паутину ногой – она и оборвется».
XLVIII
О том, что произошло в Сен-Дени в день дуэли
Был ли Лотарио в самом деле мертв, как то предполагал Самуил Гельб? Что скрывалось за его странным, необъяснимым исчезновением?
Чтобы ответить на эти вопросы, надо вернуться в этом повествовании на несколько дней назад, так что пусть читатели нам позволят возвратить их к событиям того дня, когда была назначена роковая дуэль между Юлиусом и Лотарио.
В то мгновение, когда граф фон Эбербах вышел из посольства, ударив Лотарио по лицу перчаткой в присутствии посла и велев ждать записки, которую он ему пришлет, молодой человек испытал одно из самых душераздирающих переживаний своей жизни.
В своем существовании, до сей поры таком легком и счастливом, где состояние, карьера – все само шло к нему в руки, все ему улыбалось, где даже самопожертвование приносило радость, где любовь хоть и началась с терзаний, но лишь затем, чтобы обернуться самой чарующей надеждой, где если и были свои горести и страхи, то ровно столько, сколько нужно, чтобы еще острее почувствовать счастье, – можно сказать, что племянник графа фон Эбербаха почти не ведал страдания.
Но пришел час, и беда заставила юношу дорого заплатить за этот пробел в его познаниях.
Этот жестокий кредитор всего рода людского дал ему отсрочку лишь затем, чтобы разорить его дотла, взыскав единовременно и долг и проценты.
Лотарио был поставлен в ужасающее положение.
Оскорбленный человеком, которого он любил и уважал больше, чем кого бы то ни было в целом свете, униженный жесточайшим образом в присутствии свидетеля, он даже не подозревал, какова может быть причина оскорбления!
Он оказался перед выбором между двумя гнусностями: или проглотить публичное, несмываемое оскорбление или драться со своим тяжко больным благодетелем, своим умирающим отцом! Прослыть человеком, лишенным либо мужества, либо сердца и родственных чувств! Выбирать между позором и неблагодарностью!
Роковой выбор, зловещий тупик, выйти из которого он мог лишь одним способом – покончить с собой.
Да, убить себя – это была первая мысль, что пришла ему в голову.
Но умереть в его годы! И при том, что Фредерика любит его! Такое решение было бы жестокой и отвратительной крайностью.
И потом, до последней минуты оставалась возможность, что все выяснится. Ведь только недоразумение могло толкнуть графа фон Эбербаха на деяние столь яростное и безрассудное. Граф мог убедиться в своей ужасной ошибке, благодетельный случай мог просветить его разум, так что следовало не терять надежды до самого конца.
Когда Юлиус вышел, негодующий и грозный, между Лотарио и послом – оскорбленным и свидетелем оскорбления – повисло долгое и мучительное молчание.
Мысли и чувства, только что нами описанные, теснились и кипели в голове и сердце Лотарио.
Посол, чрезвычайно подавленный, не находил, что сказать.
Наконец Лотарио заставил себя заговорить.
– Господин посол, – произнес он, – вы дворянин, и вы видели все, что сейчас здесь произошло. Я оскорблен смертельно, а граф фон Эбербах мне как отец. Что же мне делать?
– В подобной крайности, – отвечал посол, – ни один человек не может и не должен ничего советовать другому. Выбор, стоящий перед вами, слишком тяжел, это не позволяет мне взять на себя подобную ответственность. Я вас уважаю, Лотарио, и люблю. Но даже будь вы моим сыном, я мог бы сказать бы вам лишь одно: загляните в глубину вашей совести и поступайте только так, как она вам посоветует.
– Ах! – вскричал Лотарио. – Моя совесть, как и мое сердце, разорвана надвое. С одной стороны мужская честь, с другой – сыновняя признательность.
– Выбирайте, – сказал посол.
– Да как же я могу? Разве есть выбор между неблагодарностью и трусостью?
– А между тем, – продолжал посол, – заметьте, граф фон Эбербах не варвар и не безумец. О том, что он всегда вас любил и обращался с вами по-отечески, свидетельствует само ваше горе. Чтобы его чувства и поведение в отношении вас так резко переменились, у него должна быть серьезная причина.
– Вы считаете, что я заслужил оскорбление? – спросил Лотарио.
– Он так считает, он. Совершенно очевидно, что он, всегда столь нежно вас любивший, не оскорбил бы вас подобным образом, если бы не полагал, что вы сами нанесли ему какую-то несмываемую обиду. Произошло недоразумение, я в этом убежден.
– О да! – воскликнул удрученный Лотарио.
– Что ж, коль скоро вы просите у меня совета, я советую вам сделать все возможное, чтобы обнаружить источник этой ошибки. Найдите кого-нибудь, кто в близкой дружбе с вашим дядей, и попытайтесь узнать, что кроется за его гневом. Впрочем, он на этом не остановится, он, вероятно, пришлет вам вызов; потребуются секунданты. Они не допустят дуэли, причины которой им неизвестны. Итак, вы все узнаете и сможете доказать вашему дяде, что он ошибся.
– Да, ваше превосходительство, да, вы правы! – вскричал Лотарио. – О, спасибо!
– Еще ничего не потеряно. Узнать причину оскорбления – вот что главное.
Немного успокоенный, Лотарио расстался с послом и поднялся в свои покои.
Причина оскорбления! Может быть, она выяснится хотя бы из письма графа фон Эбербаха?
Он стал ждать.
Во всяком случае, как справедливо заметил посол, секунданты имеют право спросить, из-за чего дуэль, и тогда еще будет время все уладить.
Вдруг вбежал слуга.
– Вот письмо, – сказал он. – Весьма срочное.
Лотарио кинулся к нему навстречу, схватил конверт, бросил слуге «Ступайте!» и, когда тот вышел, в тревоге распечатал письмо.
Он прочел:
«Я оскорбил Вас. Вы не можете не потребовать у меня удовлетворения. Я дам Вам его.
В шесть вечера, сегодня же, будьте на мосту, что перед Сен-Дени. Перейдите его, поверните налево и минут десять идите вдоль реки. Когда достигнете густой тополиной рощицы, ждите, если меня там еще не будет.
Приходите один. Я также буду один. С собой я принесу пару пистолетов. Один будет заряжен.
Вы сами выберете тот, что будет Вашим.
Если Вы меня убьете, это самое письмо послужит Вам оправданием. Я признаю, что сам спровоцировал Вас, дал Вам пощечину, что поставил Вас перед абсолютной необходимостью драться со мной под угрозой публичного позора и что именно я предложил условия поединка и настоял на них.
Если же я Вас убью, обо мне не беспокойтесь. Я в том положении, когда бояться уже нечего.
Но надо, чтобы один из нас двоих умер. По меньшей мере один, а может быть, и оба. Я слишком несчастен, а Вы слишком ничтожны.
Юлиус фон Эбербах».
Это письмо погасило последний свет надежды, еще брезживший в сердце Лотарио.
В нем не было ни слова о том, что именно граф фон Эбербах имеет против своего племянника, и оно лишало Лотарио всякой возможности узнать что-либо об этом, поскольку требовало дуэли без свидетелей.
И тем не менее он все явственнее ощущал, что в основе этой кошмарной истории спрятано ужасное недоразумение, разрешить которое необходимо любой ценой. Сколько бы он ни рылся в памяти, он не находил ничего, что могло бы оправдать или хотя бы объяснить ярость графа.
Может быть, у него и были кое-какие провинности перед дядей, который сам обручил его с Фредерикой. Уже считая себя ее супругом, он, пожалуй, недостаточно осторожно вел себя в той исключительно деликатной и болезненной ситуации, в какой все они оказались.
Он недостаточно почтительно относился к ревности графа фон Эбербаха, не слишком заботился о том, чтобы не подавать ему повода для подозрений, и пренебрег его приказанием, два-три раза встретившись с Фредерикой на ангенской дороге.
Но это непослушание, которому служили извинением его возраст, его любовь и те отношения, что по воле самого же графа установились между ним и Фредерикой, эти ребяческие вольности влюбленности целая пропасть отделяла от настоящей вины, серьезного оскорбления, надругательства, которое оправдывало бы мщение графа фон Эбербаха. Уж конечно не за проделки такого рода дядя мог заклеймить его словом, каким заканчивалось письмо, – назвать его ничтожеством.
О, за всем этим что-то скрывается, какая-то ловушка, чье-то предательство! Но кто даст ему ключ к этой мрачной загадке?
Отправиться прямо к дяде, потребовать объяснений, заставить его все высказать – об этом Лотарио и подумать не мог. Кроме всего прочего, это бы значило подвергнуться новым поношениям при тех, кто может там оказаться, в присутствии лакеев и кого угодно еще. А эта печальная и зловещая история и без того уже приобрела достаточную известность.
К тому же, какие бы сыновние чувства ни питал Лотарио, в какое отчаяние ни приводила бы его мысль о поединке с тем, кто сделал ему столько добра, однако же он был мужчина, и вся его кровь вскипала при мысли о том, чтобы идти объясняться с человеком, за один день дважды давшим ему пощечину: в первый раз перчаткой, во второй – этим посланием.
К кому же обратиться? Может быть, к г-ну Самуилу Гельбу?
Ну, конечно, ведь г-н Самуил Гельб дал ему такие доказательства искренней дружбы – и ему самому, и Фредерике!
Он, влюбленный во Фредерику, имеющий право распоряжаться ее будущим, державший ее при себе властью прошлого и ею же данной клятвы, был настолько великодушен, чтобы отказаться от всего этого и уступить ее Лотарио. И с тех пор его благородство ни на мгновение ему не изменило.
Этот человек без конца защищал Фредерику и Лотарио от раздражительности графа фон Эбербаха. Поистине надежный друг, и он не подведет в таких отчаянных обстоятельствах.
С другой стороны, г-н Самуил Гельб – единственный друг графа фон Эбербаха, он, возможно, что-то знает, при необходимости он сможет вмешаться.
Ему одному под силу все разъяснить и предотвратить несчастье.
Тут-то он и поехал в Менильмонтан. Именно тогда Самуил, спрятавшись и запершись в мансарде, велел слуге сказать, что его нет дома, и Лотарио оставил ему записку, где рассказывал о приключившейся с ним беде и заклинал верного друга, как только он вернется, тотчас поспешить к его дяде или соблаговолить приехать в посольство, дабы, наконец, разобраться, что случилось и что делать в столь прискорбных обстоятельствах.
Снова сев в карету, Лотарио испытал приступ глубокой подавленности. Что если г-н Самуил Гельб не вернется? А он не вернется. Ведь если это и произойдет, он явится домой к обеду. Будет уже слишком поздно.
К кому же теперь бежать, кого звать на помощь? Фредерику? Но это бы значило рисковать столкнуться с графом фон Эбербахом, да еще все бы выглядело так, будто он вновь пренебрегает его запретом. Хотя у него не было ни малейших доказательств, инстинкт подсказывал Лотарио, что эта ужасная ссора произошла, несомненно, из-за нее. Она была причиной несчастья, но предотвратить его не в ее силах.
Итак, у Лотарио никого больше не осталось… Хотя нет, есть ведь еще…
Олимпия!
Да, действительно, как это он не вспомнил о ней раньше? Разве Олимпия не заставила его дать обещание, что, если когда-нибудь он окажется в какой бы то ни было опасности, он тотчас предупредит ее?
Не говорила ли она, будто в ее власти уладить с графом фон Эбербахом все что угодно и, если только ее известят вовремя, она спасет Лотарио от любой катастрофы, которая могла бы стрястись с ним по воле его дяди?
Возможно, она заблуждалась, преувеличивала свое влияние на графа фон Эбербаха. Но в том безвыходном положении, в каком находился Лотарио, это не смущало его: он не мог пренебрегать даже малым шансом.
К тому же Олимпия говорила все это так проникновенно, с такой убежденностью, что на миг он и сам уверовал в ее всемогущество. Теперь же, когда она стала его последней надеждой, у него были куда более веские основания верить ей.
Итак, он остановил своего кучера и велел ехать на набережную Сен-Поль.
Было чуть более часа дня, когда он попросил слугу доложить певице о его приходе.
Когда он вошел, Олимпия с первого взгляда была поражена его удрученной физиономией.
– Что случилось? Что с вами? – бросилась она ему навстречу.
– Вы меня просили ничего от вас не скрывать…
– Ну?.. – нетерпеливо перебила она.
– Ну, со мной случилась большая беда.
– Говорите же скорее! Что именно? – побледнела она.
– Да вот… – начал Лотарио.
И запинаясь от горя и стыда, он поведал ей о публичном оскорблении, нанесенном ему его дядей.
Пораженная, Олимпия выслушала его, не говоря ни слова.
Когда он кончил, она спросила:
– И вы не догадываетесь о причине гнева вашего дяди?
– Не имею ни малейшего представления, – вздохнул Лотарио. – Все, в чем я бы мог себя упрекнуть по отношению к нему, и вы об этом знаете, это те два или три раза, когда я подстерег Фредерику на ангенской дороге, после того как он запретил нам встречаться наедине. Я был верхом, она в карете. Каждый раз мы позволяли себе поговорить минут пять. Душой клянусь, других провинностей за мной нет. Ведь не может быть, чтобы из-за такой пустяковой причины дядя дошел до подобных крайностей.
– О! – прошептала Олимпия. – За всем этим стоит Самуил Гельб.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.