Электронная библиотека » Александр Генис » » онлайн чтение - страница 24


  • Текст добавлен: 25 декабря 2023, 08:25


Автор книги: Александр Генис


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 24 (всего у книги 26 страниц)

Шрифт:
- 100% +
36. Близнецы, или 9 /11
1

Почему мы приняли именно этот праздник, объяснить легко. Хэллоуин создан для космополитов. Поднявшись над миром, точнее – опустившись под него, ночь чертовщины роднит эллина с иудеем, фею – с гоблином и, переходя на личности, Горбачева – с Ельциным, а республиканца – с демократом.

– Роднит, как смерть, – язвили гости, собираясь к нам на маскарад.

– Лишь бы не больше семидесяти, – волновалась жена, боясь, что рухнет балкон, куда отправляли курящих.

За веселье отвечала “Смирновская” с насосом: в красном углу стояла бутыль размером со взрослого щелкунчика. На закуску я запекал окорок в сидре и солил целого лосося. Музыкой заведовал Журбин. Саша играл на пианино, единственным достоинством которого был год рождения. Ровесник революции, инструмент сохранился не лучше ее, но Журбина это не смущало.

– Если клавиш больше половины, – деловито объявил он, – я могу сыграть что угодно, если меньше, то лишь то, что получится.

Кульминацией праздника была групповая фотография. Искусная Марианна Волкова, снявшая всех русских звезд трех поколений, сгоняла гостей в кучу, строила в три ряда и укладывала строптивых на пол.

– История не простит, – объясняла она, вытаскивая зазевавшегося из уборной.

Если считать меня историей, то так оно и есть. Когда сегодня, уже совсем в другом веке, я разглядываю эти длинные, склеенные, чтобы все влезли, снимки, то радуюсь, что одни друзья на них молоды, другие – живы.

На левом фланге пилястрами возвышаются дочки Смирнова: Дуня и Саша. Рядом с ними любой – метр с кепкой. Однажды сестры взяли меня под руки и подняли на смех.

– Втроем, – обрадовались ведьмы, – мы напоминаем букву W.

Рядом угадывается Битов, почему-то в маске коровы. Где бы мы ни встречались, на конференциях или за столом, я никогда не слыхал от него банального слова. Тем больше было мое удивление, когда в дни Грузинской войны мне попалась подпись Битова под своеобразным документом, назвавшим Америку врагом свободы и оплотом тоталитаризма. Живя здесь, я этого не заметил, но Битову, который редко ее покидал надолго, ничего не сказал.

Я до сих пор не знаю, как себя вести со взрослыми, которые были кумирами моего детства. Однажды я выпивал на чужой американской кухне, сидя между Гладилиным и Аксёновым.

– В пятом классе, – сказал я, не сдержав восторга, – мне казались лучшими книгами человечества “История одной компании” и “Пора, мой друг, пора”.

– А сейчас? – быстро и хором спросили классики.

– Не знаю, – признался я, – слишком люблю, чтобы перечитывать.

В заднем ряду на фотографии – Илья Лёвин, нарядившийся беглым каторжником. Он так и сидел за рулем всю дорогу из Вашингтона – полосатый, как зебра, на которых Илья насмотрелся в Африке. Ленинградский филолог и американский дипломат, Лёвин выучил суахили, идиш и фарси, чтобы работать в экзотических краях. Илья справлял Пурим во дворце Хуссейна, ел жареную кобру в Душанбе, на Занзибаре покупал пряности с ветки, в Москве лучше всех делал хреновую настойку. Не удивительно, что, попав в Эритрею, Илья первым посадил хрен в африканскую землю. В этой нищей, но гордой стране он служил атташе по истребленной марксистскими властями печати, а в свободное время осматривал достопримечательности.

– В оазисе, где родился Ганнибал, – вспоминал Лёвин, – есть отель “Пушкин”.

Рядом с Ильей – Володя Козловский, знавший английский лучше всех эмигрантов. Для разгона он перевел на русский “Камасутру” и составил многотомный словарь нашего мата.

Художники Гриша Брускин и Вагрич Бахчанян снялись без масок, чтобы потомки опознали. Зато миниатюрный берлинский живописец Женя Шеф походил на эльфа, и не только в Хэллоуин. Рядом с ним – одетый цыганским бароном Сёма Окштейн, который прославился женскими портретами-фетишами в стиле “вамп”. Моделью ему служила милая жена, сделавшая карьеру в банке.

– Сразу и не узнал, – застеснявшись, сказал я при знакомстве.

– Зато брак счастливый, – ответила она.

В центре снимка – королева бала Татьяна Толстая. Она неизменно получала “Золотую тыкву” за лучший костюм. И не удивительно, если учесть, что однажды Таня пришла в пальто, а скинув его, осталась в наряде орангутанга.

Шумная и весёлая, на первый взгляд Толстая кажется не похожей на свою тонкую прозу. Но в ее литературе есть и нечто по-фольклорному залихватское, заговаривающееся, чуть ли не кликушествующее. Вот так Наташа Ростова танцует барыню: по-народному и как бог на душу положит, чем меньше думаешь, тем лучше получается. Толстая знает, когда отпустить вожжи и распустить язык – он сам до Киева доведет.

Пожалуй, только в нем, в Киеве, мы с ней и не встречались, зато прочесали изрядную часть остального мира. Путешествуя по городам Старого и весям Нового света, мы всюду начинаем диалог с того места, на котором в прошлый раз его прервали. С Таней можно дружить дискретно. Пунктир разговора пересекается в точке встречи, чтобы побыть и посмеяться вместе. Например в древнеримском, а теперь хорватском городке.

Литературный праздник в Пуле разворачивался в тенистом от пальм саду, где стоял помпезный Дом офицеров. В XIX веке здесь играли в бильярд австрийские адмиралы, в XX-м – югославские, теперь собрались писатели. Их встречала двухэтажная покровительница – голая, как леди Годива, резиновая женщина, оседлавшая книгу.

– ПУФКа, – представили ее мне, но разобрать аббревиатуру я не успел, потому что заиграл дуэт ударника с ударником.

– Национальный гимн? – спросил я.

– Скажете такое, – поджала губы соседка, и я больше не решался шутить над молодым и потому особенно обидчивым патриотизмом.

Книжную ярмарку поручили открыть Толстой.

– Живеле! – выкрикнула она, и все перешли к выпивке.

Тем же вечером мы допивали последнее под светлым от звезд адриатическим небом.

– Мы с тобой тут тоже звезды, – задумчиво сказала Татьяна.

– Еще бы, – благодушно ответил я, – ты – Большая Медведица, а я – Малая.

Отсмеявшись, мы решили, что глупо расставаться и после смерти. Толстая в нее не верила, я не знал, что сказать. Чтобы узнать, мы договорились, что попавший на тот свет первым пошлет оставшемуся на этом шибболет – тайное слово-пароль, содержащее благую весть. Пока жив, я, разумеется, тайну не выдам. Но мне снятся стихи, написанные такими словами, от которых отступает смерть. В Хэллоуин мы над ней еще хихикали.

2

В Америке я ничего не боялся. Разве что остаться без нее, когда нас с Вайлем пригрозили депортировать за репортаж из Гарлема “Белым по черному”. Не испугался я и в тот вторник, когда меня разбудил звонок приятеля.

– Как дела? – спросил я, зевая.

– Дела? – вкрадчиво сказали в трубку. – Выгляни в окно, кретин.

Все еще не понимая, чего от меня хотят, я выскочил на набережную Гудзона, отделяющего наш дом от Нью-Йорка. Сперва я заметил только гурьбу растерянных на паркинге. Все смотрели на юг, многие снимали. Взглянув куда все, я увидел Близнецов. Они всегда были моими любимцами. С нашего берега пара башен выглядела так, будто завершала кавычками Манхэттен, и я не уставал любоваться этой цитатой. К тому же в них было что-то писательское: один небоскреб – небоскреб, два – гимн тиражу. Если, конечно, они не отличаются друг от друга. Но в то утро одну башню окутывал черный дым, а другую – белый. Когда оба столба дыма растаяли, исчезли и Близнецы. Ветер относил звуки в океан, и в тишине слышалась лишь скороговорка радио из открытой настежь машины. Остальное я досмотрел по телевизору. Репортаж из Даунтауна перемежался реакцией мира на происшедшее.

– В стране – паника, президент бежал, – сообщил московский корреспондент из Вашингтона, но я ему не поверил. Буш был на месте и читал детишкам про козу – девять минут, считая с того момента, когда ему сообщили о налете.

Вслед за погибшей архитектурой потянулся шлейф историй и слухов. Иногда – со счастливым концом.

– Коллега с восемьдесят третьего этажа, – рассказывали мне, – завел роман на стороне и вместо работы провел день со своей дамой в отеле с выключенным, естественно, телевизором. Домой вернулся как ни в чем не бывало и на вопрос жены, что на службе, сказал, что ничего нового. Жена, бедняга, и не знает, то ли радоваться, то ли разводиться.

– Характерно, – замечал другой мой знакомый, изучавший список жертв в “Нью-Йорк таймс”, – что ни одного еврея не погибло. Видимо, Моссад своих предупредил.

– А кто, по-твоему, – спрашивал я, взглянув на первые попавшиеся имена в газете, – Аронов и Берн– штейн?

– Понятия не имею, – ответил он, не смутившись.

– Пожарным, – волновался другой, – досталась тонна золота, которое расплавилось в ювелирных лавках с первых этажей.

Но в целом дураков было немного. На Юнион-сквер жгли свечи, приносили цветы, пели грустные песни и развешивали стихи и рисунки. Мемориальная выставка, перекочевавшая потом в музей, выросла на границе опасной зоны: южнее 14-й улицы никого не пускали. Воронки еще долго дымились, и спасатели носили респираторы, мы обходились марлевыми повязками.

Уже на следующий день все окрестные дома обклеили листовками, в которых спрашивалось, не знает ли кто о домашних животных, оставшихся без хозяев в запертых квартирах. Людям было не проще. Повсюду висели фотографии пропавших, о которых близкие всё еще надеялись что-то узнать от прохожих. Люди обычно снимаются, когда им хорошо. Поэтому на фотографиях все смеются. Старик позирует на слоне: отпуск в Индии. Молодые веселятся на свадьбе. Девушка вымазалась мороженым.

Когда надежды иссякли и пришла пора опознавать трупы с помощью ДНК, вдоль реки вырос палаточный городок экспертов. К нему выстроилась огромная очередь родственников. Они несли завернутые в пластик зубные щетки, расчески, тапочки, запасную челюсть.

В Близнецах погибли либо богатые, либо бедные. Первые – финансисты, воротилы, вторые – те, кто их обслуживал: официантки, швейцары, водопроводчики, лифтеры. Последние, впрочем, сразу остались без дела. На землю можно было попасть только по пожарным лестницам, а это значит крутые пролеты, тесные площадки, мелкие ступени. Подгоняемые дымом и страхом, люди спускались и с 46-го этажа, и с 89-го, а может, и со 107-го, где я как-то ужинал в ресторане “Окнами в мир”. До тротуара отсюда четверть мили, но по лестнице все спускались честным маршем. Никто не кричал, никого не давили, тут все были равны, кроме одной, парализованной. Оставшись без коляски, она, задерживая других, сползала на руках, пока ее не взвалил на плечи юноша пуэрториканской наружности. Он не назвал своего имени, то ли из скромности, то ли – нелегал.

На третью годовщину теракта в городе открылся виртуальный памятник Близнецам. В ночном небе могучие прожекторы выстраивали две белые, словно призраки, башни. Но вскоре световой мемориал отключили. Выяснилось, что он сбивает с толку перелетных птиц, которые уж точно не виновны в наших распрях.

3

После 11 сентября город изменился. Возле мостов зачем-то дежурили танки. На улицах появились солдаты. До этого я видел только одного, на экскурсии в Пентагоне, где он ловко шагал спиной вперед и смешно шутил, выбалтывая военные тайны.

11 сентября я, как обычно, собирался на студию “Радио Свобода”, но взрывная волна выбила стекла и в нашем небоскребе. Манхэттен задыхался от зверских пробок, зато небо было пустым и чистым. Над страной не летал ни один самолет, пожалуй, впервые с тех пор, как их изобрели. Поэтому когда я хотел послать рукопись московскому издателю, то на почте мне сказали, что через океан бандероль можно отправить только морем.

Вскоре все стало почти так, как было, и уже на следующий день моего товарища оштрафовали за нелегальную парковку. Недвижимость, на что я сдуру понадеялся, не упала в цене даже в оцепленных кварталах. Другое дело, что террор показал уязвимость Нью-Йорка, и за это я полюбил город как родной, особенно – Манхэттен.

Остальные боро растекаются по стране, теряясь в тусклых пригородах Квинса, тучных фермах Лонг-Айленда, волнах океана и лесах континентального Бронкса. Но Манхэттен, этот остров сокровищ, можно было охватить одним взглядом с крыши Близнецов или объехать за день на своих двоих. Лишенный одной радости, я увлекся другой, принявшись заново изучать город с седла велосипеда.

У меня их четыре. Горный – для гор, спортивный – для равнин, гибридный – для покупок и трехколесный – для жены, которая только на таком и умеет ездить. Я всегда любил велосипед за то, что с него дальше видно. Аристократ дороги, велосипедист, как мушкетер, меньше зависит от закона, позволяя себе катить навстречу машинам – “лососить”, как это называется в Нью-Йорке.

Объезжая Манхэттен по периметру, я крепил связавшие нас узы. В этом городе мне довелось жить дольше, чем в любом другом. Я видел его днем и ночью, зимой и летом, трезвым и пьяным, молодым и не очень. Но после 11 сентября у нас начался второй медовый месяц.

Первый, как это обычно и бывает, испортила неопытность. Сперва я не принял его старомодную нелепость и не оценил хвастливую, уместную только в Новом Свете эклектику. Чем лучше я узнавал Нью-Йорк, тем меньше понимал. Конечный и неисчерпаемый, как атом, он был начинен чудесами и с каждой встречей выглядел все более таинственным, словно в хорошем, как у Кесьлёвского, кино, где реальность плывет незаметно и неизбежно.

Выбираясь теперь на нью-йоркские улицы, я ничего не ждал и не искал, зная, что город сам повернется другим боком, открыв новый вид на себя и представив очередного персонажа. Один такой, одетый в одеяло, рылся в мусоре. Как все нью-йоркские бездомные, он казался целеустремленным и знал, что делал. Из бака вынимались алюминиевые банки, объедки пиццы, бутылка с недопитым крепленым вином “Дикая ирландская роза”. Собрав находки в кучу, бездомный открыл спасенную из мусора газету Wall Street Journal, достал из-под одеяла треснутые очки и, перекрестившись, чтобы отогнать дурные новости, принялся читать полосу биржевых сводок.

37. Лонг-Айленд, или Старость
1

Я приехал в Америку на рассвете своей жизни, отец – на закате. Он этого не знал и выглядел как огурчик, которым мастерски закусывал особый 300-граммовый стакан, удивляя случайных гостей и радуя завсегдатаев. Отец никогда не болел, был крепок умом и обладал цепкой памятью. Он, например, помнил и ненавидел всех членов политбюро. Статный и находчивый, отец нравился женщинам, причем не только трудной судьбы. Дожив до пятидесяти, он не растерял вкуса к жизни и ненависти к советской власти, которая напрасно старалась вкус отбить, а жизнь испортить.

Мне кажется, он немного презирал нас с братом за бледность чувств и ограниченность плотского опыта. Отец справедливо считал, что лучше меня распорядился бы писательской карьерой. К несчастью, он всю жизнь занимался не своим делом, хотя и был успешным инженером, популярным профессором и кандидатом липовых наук. Все это было чужое. После пиров и женщин отец больше всего любил родную политику. Он читал стенограммы партийных съездов, выуживая оттуда пикантные подробности. Отец знал в лицо палачей и жертв, уличал власть во вранье и упивался им. Обрадовавшись перестройке, он открыл для себя гласность мемуарами Кагановича.

Меня отец воспитывал спустя рукава, зато научил главному: кататься на велосипеде, грамотно накрывать на стол и не верить всему, что говорят власти, в школе и вообще. Держать язык за зубами он и сам не умел, а в остальное не вмешивался. Отец не огорчился, когда я перестал стричься. Не перечил, когда я выбрал филфак. Не сетовал на то, что я женился в двадцать лет (сам он справил свадьбу с мамой в восемнадцать). Мы прекрасно ладили и, как все тогда, спорили только о книгах. Всем авторам отец предпочитал запрещенных. “Братьев Карамазовых” не дочитал, Кафкой любовался издалека. Стругацких считал молодежной причудой, вроде твиста.

В Америке, однако, в нашу дружную жизнь вмешалась политика. Отец вступил в республиканскую партию, влюбился в Рейгана и повесил его фотографию на холодильник.

– “Империя зла”, – восхищался он, – про нас лучше не скажешь.

Как вся русская Америка, отец считал либералов манной кашей, верил в сильную руку и ужасался, когда я голосовал за демократов.

– Сорок девять штатов выбрали Рейгана, – горевал он, – и только мой сын за Дукакиса.

Несмотря на бодрящую пикировку, американская политика не могла заменить отцу отечественную. Америка и в других отношениях не оправдала его ожиданий. Раньше она была песней сирены из “Спидолы”, но вблизи новая жизнь состояла из своих будней и чужих праздников. Отец быстро устроился на работу по специальности, которую он и дома терпеть не мог. Купил машину, посмотрел Феллини, съездил в Париж, посетил Флориду – и сник от свободы. Без сопротивления властей угас его темперамент.

Он тайно скучал по всему, что делало прошлое невыносимым: дефициту и риску, двоемыслию и запретному. Отец умел доставать, чего не было, говорить, что не следовало, и выискивать недозволенное из напечатанного. Его кумиром был Остап Бендер, который вошел в роман в тот день, когда отец родился: 15 апреля 1927 года. В Америке им обоим не нашлось места.

Об этом нас никто не предупреждал, и в это трудно поверить. Поэтому, когда Павел Санаев прислал сценарий с просьбой приспособить его к Америке, я попал впросак. Первая сцена в Бруклине: собирая взятку врачу, вредная бабка заворачивает коньяк, шпроты, конфеты.

– Понимаете, – сказал я, – здесь врачи не берут конфетами.

– А чем же? – удивился Павел. – Икрой? Шампанским?

– Деньгами, – вздохнул я, вспомнив, сколько стоит медицинская страховка.

Отец тоже слишком долго прожил с советской властью, чтобы тихо радоваться ее отсутствию. Не омраченные преступным умыслом Кремля американские дни ползли и сливались. По-настоящему отца волновали лишь вести с родины. Он опять приник к коротковолновому приемнику и слушал Москву, споря, возмущаясь, негодуя и радуясь. Америка осталась на полях его жизни: необходимое, но недостаточное условие существования.

– Ты заметил, – сказал мне брат, – как отец скукожился без советской власти?

– Как и она без него, – ответил я, потому что, умирая, СССР на глазах становился серее, чем был.

2

С трудом дождавшись пенсии, отец перебрался к океану, купив на Лонг-Айленде домик. Раньше в нем жила ирландская пара с десятью детьми, спавшими в три этажа на нарах. Теперь там поселились мои мать с отцом. К новоселью мы подарили им ностальгическую березу. Она принялась и отбрасывала тень на весь сад, включая миниатюрный огород, где мама выращивала овощи по алфавиту из каталога. Отец ловил рыбу в канале. Иногда – угрей, чаще – серебристую мелочь. Удочку он забрасывал через ограду, не отрываясь от приемника, поддерживающего беспрерывную связь с Москвой. Когда началась перестройка, отец стал горячо переживать за державу, радуясь переменам и боясь их. Отец страдал, глядя, как рушится режим, трижды исковеркавший его жизнь.

– Как смеют, – жаловался он, – лимитрофы срывать наш советский герб?!

– Но разве не от него ты бежал за океан?

– Империя зла, – отвечал отец невпопад, – полюбишь и козла. Не они этот герб вешали, не им его снимать.

Родина уменьшалась вместе с ним, и он жалел ее и себя. Преступления державы придавали некое величие тем, кто от нее спасся. В глазах отца Сталин рифмовался с Солженицыным, Горбачев – с гласностью, зато Ельцин – с бутылкой, и мы опять разошлись в политических пристрастиях.

С литературой дело обстояло не лучше. Устав притворяться, отец полюбил простое. Непонятное его раздражало, Бродский бесил, и, перестав ждать от меня чего-нибудь не заумного и внятного, он сам принялся сочинять стихи к семейным праздникам и мемуары каждый день.

За столом, однако, по-прежнему царил вечный мир. Арбитр вкуса, отец не верил в кулинарную демократию. Про еду он знал все и не позволял пренебрегать ее законами.

– Как говорил ваш Бродский, – объяснял он, – важно не что, а что за чем идет.

Каждую трапезу отец планировал, как стратег. Не удивительно, что обед, начавшийся под переросшей крышу березой, кончался под ней же, но уже завтраком, который отец именовал черствыми именинами и любил еще больше.

В этот дом гостей приезжало еще больше, чем в предыдущие. Оно и понятно: Лонг-Айленд считается роскошью. Летом – сто шагов до моря, но в сезон ураганов оно разливалось до крыльца, губило соленой водой высаженную для Рождества елку, а иногда заходило в гостиную. Тогда родители забирались на второй этаж и пережидали беду, прижав к груди самое дорогое: американский паспорт и свадебные фотографии.

Опасность, впрочем, лишь прибавляет азарта, и богачи строят на берегу открытого океана стомиллионные особняки, которые страховое общество Ллойда по степени риска приравнивает к океанским лайнерам. Мне больше нравилась песчаная коса – экологический рай и гомосексуальный курорт. На девственном пляже запрещалось то, что делает нас людьми и животными, а именно: есть, кричать и лаять. В дачном поселке нет автомобилей, в единственной лавке продаются солнечные очки, шампанское и разноцветные презервативы. Дети не шумят – их нет. Из нарочито простых бунгало, напоминающих некрашеные сараи, доносятся оперные арии.

К осени здесь никого не остается и начинается мой любимый сезон – мертвый. Дождавшись одиночества, я превратил косу в персональный пляж творчества. Пустынный пейзаж исчерпывался сиреневым маревом и жемчужным песком. Бродя по нему вместе с крабами, я проводил стилистический эксперимент, решив писать только о том, чего не знаю, – чтобы узнать.

Это надо понимать буквально. Обычно тексту предшествует план, расчет и умысел. Начиная страницу, автор знает, чем ее закончит, или хотя бы надеется на это. Чтобы увеличить шансы, я иногда стартовал с финала, погоняя строчки к дорогому мне итогу. В этом нет ничего зазорного, ибо знать, что хочешь сказать, не так уж мало и очень трудно. Но не знать этого – еще сложнее.

Первое предложение новой книжки я – от суеверия и ужаса – вывел палкой на песке. Потом долго ходил вокруг него, пока – уже в блокноте – не написал второе. Сцепившись, как в пряже, они родили третье, но я по-прежнему не знал, что будет в конце абзаца, и с огромным интересом подглядывал за текстом – и собой. Трактуя автора как сумму друзей, врагов и родичей, я надеялся с их помощью прийти к выводу и узнать в нем себя. Это еще больше усложняло мою задачу. Ведь до тех пор я писал о придуманных, а не о настоящих людях.

“Копировать гипсовые отливки, – говорил Роман Якобсон, – несравненно проще, чем натурщиков”.

То же относится и к литературным персонажам. Как бы противоречивы они ни были, живые всегда превосходят вымышленных сложностью – ведь их создавали без цели и умысла.

Писать о чужом, – вывел я, глядя в безграничный океан, – все равно, что пускаться в каботажное плавание. Своя литература тем и опасна, что не видно берегов, за которые можно цепляться.

Книжка кончилась зимой. Бешеный ветер вырывал из рук бумагу, и я сдался, поставив точку. Труднее всего далось название. Оно не могло объяснить, о чем я написал, потому что мне вряд ли удалось узнать об этом больше, чем читателям. Не справившись с вызовом, я пошел на подлог, заменив заглавие методом: “Трикотаж”. Мне этот опус до сих пор дороже других, возможно потому, что это мое, сугубо личное дело.

– Какую книгу пишете? – спросил Синявский, когда мы встретились в Нью-Йорке.

– “Трикотаж”.

– Одного вашего кота я знаю, – вмешалась Марья Васильевна, – а где еще два?

3

Я понял, что отец стареет, когда ему начали нравиться мои сочинения. Закончив сражаться, он впал в мерехлюндию и перестал узнавать себя в зеркале.

– Каким я стал некрасивым, – удивлялся отец, привыкший быть статным мужчиной.

Не привыкнув к рефлексии, он редко замечал ход жизни, проплывал милю по морю, ел только вкусное и поразился, когда пришли болезни. Перед тем как его первый раз забрали в больницу, он позвонил мне.

– Немедленно приезжай проститься, – строго сказал он в трубку, – если буду спать, не буди.

Догадавшись, к чему идет дело, он впервые стал жаловаться.

– Жизнь потеряла вкус, – говорил он всем, кто слушал, – и больше всего я боюсь, что она кончится.

Еще больше его огорчало то, что он принимал за мою индифферентность.

– Почему ты не спрашиваешь меня о главном, – удивлялся отец, – что такое жизнь, что – смерть, есть ли Бог?

– А ты знаешь?

– Нет, но ты все равно мог бы спросить.

Не веря в метафизическую мудрость отца, я завидовал его живучести, но он, как евреи и женщины, не ощущал в себе тайны, которую видят в них другие.

Эгоизм и любознательность, думаю я теперь, придавали ему силу, питали его волю и держали на поверхности при всех властях – от Сталина до Бушей.

Отец ставил себя в центр любой истории, слепо верил в свою правоту, мог съесть последнюю конфету и сразу после операции спрашивал медсестру, неужели ей нравится недоумок Гарри Поттер.

Мне никогда до него не дотянуться, потому что я склонен наблюдать окружающую среду. Не слушаться других, но слышать их, запоминая глупое, умное и всегда – смешное. Между тем для писателя другой – злейший недруг. Чтобы не обращать на него внимания, автору нужно верить в себя без оглядки, не страшась остаться без читателя один на один с исписанной бумагой. Эгоизм – причина творчества, любознательность – его подмена. Дефицит одного и избыток второго всю жизнь мешали мне стать таким, каким был отец, хотя я не уверен, что и в самом деле хотел этого.

Отец умер за день. Еще накануне мы обсуждали меню их алмазной свадьбы, до которой он не дожил две недели. Последний вечер он провел, как многие из предшествующих, – с Ильфом и Петровым. Под одеялом лежала “Одноэтажная Америка”. Мать рассказала, что перед рассветом отец отправился в туалет и упал на обратной дороге.

– Она? Как интересно! – сказал отец и перестал дышать.

Мама положила в его открытый рот таблетку аспирина и вызвала полицию. На похоронах было людно. Вышло так, что в Америку перебралась половина их одноклассников. Все вспоминали только смешное. Ничуть не удивившись веселью, директор похоронного бюро посоветовал положить в гроб бутылку хорошего виски, как это делал он сам, провожая своих ирландских родственников. Но мама сунула под крышку банку меда. А мы-то думали, что ее жизнь с отцом была не сахар.

Как он просил, мы рассыпали прах в океане. Серая взвесь замутила волну и вместе с ней отправилась домой, на восток – с Лонг-Айленда больше некуда. Когда все кончилось, над мамой милосердно опустилась завеса. Она молилась пролетающим самолетам, забывала есть, делала вид, что читала, но еще три года – до самого конца – слушала любимую с юности бравурную классику: Листа, Грига, Рахманинова.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 | Следующая
  • 0 Оценок: 0


Популярные книги за неделю


Рекомендации