Электронная библиотека » Александр Генис » » онлайн чтение - страница 14


  • Текст добавлен: 25 декабря 2023, 08:25


Автор книги: Александр Генис


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 14 (всего у книги 26 страниц)

Шрифт:
- 100% +
Amerika
16. Вена, или Обморок
1

Впервые в жизни проснувшись за границей, я тревожно прислушался. В коридоре пели “Я шагаю по Москве”. Пансион Zum Türken был набит соотечественниками. За завтраком, называвшимся континентальным и оказавшимся скудным, шел горячий разговор. Опытные посвящали новичков в тонкости западной жизни.

– Шиллинг!

– Какой шиллинг?

– Австрийский, даже если по-маленькому.

– Жлобы! Стоило уезжать.

С трудом поняв, что речь идет о платных уборных, я уклонился от беседы со своими, готовясь к встрече с чужим.

Перед выходом мы помылись, причесались и переоделись дважды. Присели на удачу, набрались мужества и переступили порог.

Это, – не удержавшись, перефразировал я Нила Армстронга, – маленький шаг для любого человека, кроме советского.

Запад для нас и правда был Луной, причем ее обратной стороной: мы знали, что она есть, но нам не доведется на нее посмотреть. За дверями пансиона небо, как и обещали эмигрантские открытки, было категорически безоблачным. Солнце беззаботно сияло. Пустой переулок вел к безлюдному проспекту.

На то этот мир и называется свободным, – не успокаивался я, – что в нем можно идти, куда душа прикажет, избегая, разумеется, платных уборных.

Мы не боялись, а надеялись заблудиться. Километр спустя, однако, пейзаж не изменился. Скучные буржуазные дома, которые напоминали Ригу, какой она была и стала без советской власти. Только тротуары еще чище.

Некому пачкать, – заключили мы, всё еще не встретив ни одного венца, и покорно продолжили путь.

Вглядываясь сегодня в то солнечное утро, я стараюсь вспомнить, чего, собственно, ждал от первой встречи. Но спустя сорок лет и сотню путешествий картина расплывается, память глохнет, притупляется острота азарта и остается лишь стыдливое недоумение. Твердо я тогда знал одно: Запад обязан быть другим – на цвет, вкус, запах и ощупь. Вскормленная в изоляторе детства надежда на волшебную – альтернативную – реальность жила во мне, как в каждом ребенке, открывшем в моем случае “Незнайку”, а в чужом – “Гарри Поттера”. С тех пор, как Гагарин выяснил, что Бога нет, я понимал: другой мир потому и называется потусторонним, что его надо искать по ту сторону. И вот мы здесь. Прорвавшись сквозь границу, не растеряв семнадцать чемоданов, не уморив полоумную тетку, идем по опустошенной воскресеньем Вене, сжимая в кулаке австрийские шиллинги. Давно идем, солнце палит, пить хочется, а чуда все нет. И тут, на черте, отделяющей энтузиазм от обиды, наш пока еще немой ропот был услышан и оно явилось.

2

Супермаркет, возможно, был необычным, но я до тех пор и обычных не видел, поэтому заглядывал в него с опаской. Важно, что он оказался открытым, хотя людей не было ни внутри, ни снаружи. Пригладив волосы и придав лицу скучающее выражение “нас ничем не удивишь”, до сих пор характерное для соотечественников за рубежом, мы вошли в прохладный зал и, не справившись с собой, открыли рот. Все было так, как снилось, только лучше.

Дело в том, что я вырос в доме, где жизнь вертелась вокруг книг и закуски. И того, и другого нам не хватало даже больше, чем денег. С первым справлялся самиздат, со вторым – случай.

“Русские не знают, – писал американский журналист, – что они любят, ибо тут каждый ест, что выбросят”.

Не уверен, что американец правильно понимал смысл им написанного, зато у нас сомнений не было и никто не выходил из дома без авоськи. Живя зимой охотой, а летом – собирательством (в основном грибов, но иногда и ягод), мы привыкли не составлять меню, а доверять его случаю. В будни из всего получались котлеты, в праздники – салат оливье, если выбрасывали колбасу и горошек.

Незадолго до прощания, однако, в Риге обнаружилась радикальная пропажа: полностью исчез лук, необходимый, как соль, для приготовления всех блюд, кроме сладких. Устав закусывать печеньем, мы всей семьей отправились в Ленинград, чтобы напоследок посетить Эрмитаж и проверить, как в Питере с луком. До музея мы не добрались, обнаружив еще на задворках второй столицы стройную луковую очередь. К светлым невским сумеркам мы загрузили мешок в багажник и отправились восвояси, не переставая улыбаться. Нежданная роскошь располагала к филантропии, и мы, вернувшись луковыми баронами, щедро одаривали ближних, включая враждебных соседей. Никогда я еще не был так популярен, но лишь до тех пор, пока луковицы не пустили перья, став непригодными для котлет.

Ничего, – утешали мы себя, – на Западе всего вдоволь, кроме, конечно, духовности, которую мы везем с собой.

И все же супермаркет привел всех в предобморочное состояние. Страшнее всего выглядел колбасный отдел: не кончаясь, он сворачивал за угол и терялся в подсобке. Мы, конечно, знали, что Запад, обменяв дух на тело, живет без дефицита, но не знали, что до такой степени. Подкованный антисоветской пропагандой, я думал, что свободный рынок напоминает спецраспределитель для старых большевиков: сервелат, горбуша, финский сыр “Виола” плюс мандарины к Новому году. Но венский прейскурант ошеломил меня, словно первый секс. Несуразное, как в “Камасутре”, разнообразие оскорбляло консьюмеристскую невинность, и, чтобы унять истерику, я привычно перевел тело в дух, представив колбасу – книгами.

Они взаимозаменяемы, – успокаивал я себя, – каждый экземпляр служит аккумулятором изобретательного ума и опыта самых даровитых поколений.

Стесняясь, как в чужом гареме, мы не смели прицениться к нарядному товару и, выбрав что поскромнее, вышли с апельсиновым лимонадом того мутно-желтого цвета, которым отдавала мастика для натирки паркета. Открыв в сквере бутылку и облившись пеной, я убедился, что запах был тоже знакомый – химический. Утолив газированной мерзостью жажду, мы молча сидели на скамейке, раздавленные размерами того огромного мира, который нам предстояло освоить, пригубить, разжевать и переварить.

Думаю, что за этот шок нашу эмиграцию назвали в метрополии “колбасной”. Но это не совсем правильно. Мы ехали за свободой, не зная, что она обернется колбасой, включая салями, составленной из итальянской ослятины с занзибарской гвоздикой и французским коньяком.

3

О приближении к центру мы догадались по архитектуре. Скромное очарование буржуазии сменилось нескромным: на фасадах прибавилось колонн. Горожане по– прежнему прятались, но магазины стали встречаться чаще. Витрины без съедобного меня волновали меньше, пока я не увидал книжную лавку. Среди глянцевых обложек с умляутами я разглядел три бурые книги на кириллице, и тут мне стало дурно во второй раз: у всех на виду лежал трехтомник Мандельштама.

Один том – я еще мог понять. Он у меня самого был – настоящий, но фальшивый. Его тайком изготовили в той же типографии, где напечатали легальный и неуловимый тираж синей книжки из “Библиотеки поэта”. Она досталась мне за 25 рублей от книжного жука, как назывались у нас маклеры, предложившего заодно купить Бердяева. Но его “Самосознание”, несмотря на свидетельствовавший о краже штамп “Спецхран”, стоило 600 рублей, что превышало годовую стипендию отличника – мою. На исходе советской власти я вновь встретил эту книгу в другом переплете и под открытым небом. Голубые поспешно напечатанные книжки делили прилавок с молдавскими помидорами и расходились не хуже. Мой приятель-жук, убедившись, что он свободе не конкурент, покинул отечество, зашив в воротник автограф Есенина, чтобы уже никогда не заботиться о деньгах.

“О, муж Айседоры Дункан”, – одобрил нью-йоркский букинист и купил раритет за 100 долларов. Но всего этого я тогда не мог знать и предвидеть.

Не желая ничего слышать, я рвался в магазин, чтобы обменять на стихи сразу всю нашу валюту.

Советское издание Мандельштама, – кричал я, отбиваясь от державших меня жены и брата, – ключ к кладу, эмигрантское – сам клад.

А ведь тогда я еще не понимал Мандельштама, пользуясь его стихами как примером и оправданием:

 
         Поедем в Царское Село!
         Свободны, ветрены и пьяны,
         Там улыбаются уланы,
         Вскочив на крепкое седло.
         Поедем в Царское Село!
 

Мандельштам был именем поэзии, недоступной и многообещающей, как вера. И если супермаркет привиделся мне “Камасутрой”, то три тома Мандельштама в порыжевших бумажных переплетах казались Торой, хранящей закон для всех, кто проникнет в каббалу откровения.

И все же близким удалось меня скрутить и увести от магазина с пустыми руками, обещав в награду поход в музей, ради которого, честно говоря, все это и было затеяно.

Я, конечно, не хочу сказать, что покинул пенаты ради Kunsthistorisches Museum, но хранящиеся в нем десять картин Брейгеля составляли десяток решающих аргументов в пользу эмиграции.

4

В определенном смысле наше поколение – наиболее причудливое с эпохи неолита. Уверен, что лишь в сознании моих сверстников Вивальди рифмовался с “Солнцедаром”, а Брейгель – если не с Солженицыным, то уж точно с Тарковским. С тех пор как мы увидели в его “Солярисе” картину “Охотники на снегу”, она стали символом неизвестно чего и паролем неизвестно к чему.

Это и не удивительно. Распечатанный символ теряет глубину и становится аллегорией, а расшифрованный, уже не запирающий вход пароль и вовсе перестает быть собой. Фокус нашей жизни заключался в том, что она отличалась от другой – горней и идеальной. Ослепляющая, как солнце, она позволяла о себе судить по лучу, благородно дающему запертым в пещере представление о самом светиле. Без всякого Платона нам было ясно, что мы прикованы спиной к свету. О его источнике мы судили по теням на стене, но их производил не Голливуд, как легко подумать, а другие – не стреляющие – посланцы высшей реальности. Цветная и интересная, она не походила на пыльный платоновский склад, заставленный “стольностью” и “стульностью”.

Правду, – скажу я сегодня, разочаровавшись в ней, – можно открыть лишь тем, от кого ее скрывают.

Но там и тогда я верил в благую весть, которую несли нам редкие солнечные зайчики культуры. Например – Брейгель.

Поскольку, – оправдывался я, – в советских музеях не было его картин, мне не остается ничего другого, как отправиться к художнику в Вену.

Разукрашенное, как пирожное, здание музея казалось безвкусным, ибо не соответствовало принципам молодежного дизайна из журнала “Польша”. Укорив архитектора, мы решительно пропустили Рубенса с Тицианом, чтобы не отвлекаться на знакомых по Эрмитажу, и вошли в зал Брейгеля. Усевшись напротив “Охотников”, я стал ждать, когда окажусь, как мечтал все эти годы, по ту сторону стекла, защищающего его реальность от нашей. В каждую картину можно войти, следуя за художником, оставляющим лазейку зрителю. Но эта картина – вогнутая: она не зовет, а втягивает. Воспользовавшись этим, я забрался в левый угол и пристроился за псами, глядя в спину ничего не заметившим охотникам. С холма открывался вид на мир, и он мне нравился. Необъятный и доступный, он вмещал гармонию, обещал счастье и разрешал себя окинуть одним взглядом. Снег украшал крыши, лед служил катком, костер грел, очаг обещал ужин, альпийские скалы очерчивали границу, за которой начиналась еще более прекрасная Италия. Чувствуя, что охотники возвращаются “усталыми, но довольными”, как пионеры в моем букваре, я порадовался за нас с ними.

– Искусство, – вынес я вердикт, – учит всюду быть дома.

– Поэтому мы его покинули, – хмыкнула жена, и мы отправились в буфет, чтобы съесть пирожное “Брейгель” и сходить, ни в чем себе не отказывая, в сортир, но музейный туалет оказался бесплатным.

На следующий день нас отправили в Рим в одном на всех эмигрантов вагоне. В тамбуре дежурили солдаты с автоматами.

– Кого, – не без тревоги спросил я, – они охраняют?

– Евреев.

– Чтобы не сбежали?

– Чтоб доехали. Про террористов слыхали?

Я беззаботно пожал плечами, не веря в палестинцев, считавшихся вымыслом советской агитации.

К ночи поезд вскарабкался в горы, и в окно ввалились белые, как у Брейгеля, скалы. Как только поезд пересек Доломитовые Альпы, в купе заметно потеплело.

17. Рим, или От себя не убежишь
1

Сперва я их даже не узнал. Оба в шортах, солнечные очки на пол-лица.

– Buon giorno! – закричал отец.

– Славу богу, – перевела мать, – доехали.

Для начала нас познакомили с проворным мальчишкой, сыном хозяйки римского пансиона.

– На Западе, – с высоты своего заграничного опыта длиной в месяц объяснил отец, – главное – знакомства, по-вашему – блат.

Когда мы выгрузили семнадцать чемоданов и тетю Сарру, пришлось решать, где жить в ожидании Америки.

– Лучше бы с фашистами, – вздохнул отец, – а не как раньше, с коммунистами.

– Ты же всегда говорил, – удивился я, – что они друг друга стоят.

– Не в Италии. Помнишь Чиполлино? Левые живут в хижинах, правые – во дворцах.

Однако размер выделенного нам пособия не оставлял выбора, и мы, как все, отправились к марк– систам в Остию. Мне до сих пор непонятно, почему Третью волну вынесло на этот морской курорт. Так или иначе, тем жарким летом любимая дача римлян впустила шумную толпу, с которой я смертельно боялся смешаться. Чем не отличался от всех остальных.

– Попав за границу, – заметил много лет спустя Миша Эпштейн, – только русские переходят на другую сторону улицы, заслышав родную речь.

– Еще бы, – согласился я, – мы себя знаем.

Тогда я еще не знал и удивлялся, как неприятны люди, отобранные по одному признаку – евреи, филателисты, болельщики. В Остии нас объединяли советский опыт и туманные американские перспективы, общие для всех, кроме летнего приятеля отца и зимнего друга нашего дома дяди Жоры. Боясь, что его не впустят в Штаты из-за серьезного партийного стажа, он стал сионистом, но начал издалека и попросился в Австралию. Другие ждали американской визы у моря, собираясь возле овальной будки пригородной почты, ставшей эпицентром молодых эмигрантских будней. Здесь снимали и сдавали квартиры, обменивались точными, но непроверенными сведениями, флиртовали с местной молодежью, торговали консервами “Завтрак туриста” и зубной пастой “Зорька”, собирали экскурсии и связывались с родиной с помощью международного телефона. Чем дороже стоил звонок, тем громче кричали в трубку.

Из-за наплыва иноземцев одичавшие от интервенции почтовые служащие пребывали в состоянии перманентного отчаяния.

– По буквам, для идиотов, – объясняла в окошечко напористая бабка, – Ке-ше-нев.

– Простейших слов не понимают, – сочувствовала другая.

– О, соле мио, – пела в лицо клерку третья, надеясь растопить лед.

Сам я переходил на русский, исчерпав невеликий запас университетской латыни: Puer, pueri, puero.

Но вскоре наши достаточно изучили итальянский, чтобы торговаться на базаре, и со дворов коммунальных вилл потянулся запах обожженных баклажанов, которые одесситы называли синенькими. Моя жизнь тоже налаживалась: пинии делились тенью, Тирренское море было теплее Балтийского, вино обходилось дешевле минералки, и мы не пили ее из экономии. Просыпаясь после сиесты в беседке, обвитой созревающим виноградом, я притворялся Нероном, и, когда спадала жара, меня тоже тянуло к приключениям. Главным из них, конечно, был Рим.

2

Дорога в Рим казалась списанной из “Итальянских сказок”. Как и у Горького, она требовала от пассажиров пролетарской солидарности, когда начинались забастовки. В Риме они были непредсказуемы, как в Риге – дожди, и относились к ним так же беззаботно. Внезапно электричка останавливалась на полпути, и пассажиры неторопливо пересаживались в автобусы. Все опаздывали, но никто не роптал, зная, что все дороги ведут в Рим. Пользуясь этим, я по старой памяти путешествовал автостопом. Как и дома, меня обычно подбирали грузовики.

– О, Russo! – радовался шофер. – Comunistа?

– Где мне, – отнекивался я на пальцах, но он принимал мой жест за скромность и угощал слишком изысканным для придорожной забегаловки коктейлем – молоко с “Амаретто”. За стойкой мы вели бурный спор, обходясь за неимением общего языка именами собственными.

– Stalingrad! – кричал шофер.

– Сталин, – возражал я.

– Gagarin! – не унимался итальянец.

– Брежнев, – отбивался я.

– Vietnam? – спрашивал он.

– Прага! – крыл я козырем.

– Belle ragazze, – сдавался собеседник.

– Да уж, – соглашался я на “красных девиц”, и шофер заказывал по второму стакану.

Так или иначе, мне всегда удавалось добраться до Пирамиды Цестия. Конечная остановка пригородного сообщения, она и впрямь была пирамидой и приютом для сотни ленивых кошек. Здесь стартовал заветный маршрут, от которого у меня подгибались колени. Вооруженный мечтой и Плутархом, я бросался к прошлому, но отвлекался на настоящее. Глотая слюну, обходил прилавки с экзотическими скибками кокосов. Заглядывался на римлянок в узких юбках, спорхнувших на мотороллеры из “Сладкой жизни”. Прямо на тротуарах сомалийские негры продавали коврики с гуриями, медную утварь и золоченые энциклопедии. Всюду ели макароны не по-флотски. Лилось вино, били знаменитые фонтаны, ржали кони, и пухлые легионеры в крашеных латах позировали возле бесспорного, но несуразно громадного Колизея.

Рим был намного больше и лучше меня. Он грозил обратить мою куцую биографию в занудный том путевых заметок. Боясь обменять свою историю на чужую географию, я соглашался на роль паломника, страшась участи туриста. Но и с ней у меня не очень получалось. Ставя галочки и отсылая хвастливые открытки, я будил в себе бледный восторг, не дождавшись настоящего вожделения. Все стояло на своих местах и казалось картонным. Хотя с занудным прилежанием отличника я осматривал город до мушек в глазах, он не складывался в Рим. Лишь однажды я почувствовал укол истины, когда в сумерках выбрался за ворота и пошел по дороге, уворачиваясь, как человек женатый и трусоватый, от гетер, охотившихся на водителей рефрижераторов. В свете фар я прочел на мраморной табличке Via Appia и охмелел от названия. Никогда не менявшееся, в отличие от ветреной улицы Ленина, оно заземлило мои неопытные странствия и предлагало урок.

Чтобы означающее, – пересказывал я его сам себе на привычном языке Лотмана, – слилось с означаемым, надо забыть все, что знал, и узнать заново – на своих, а не заемных условиях.

Не умея отличить собственные впечатления от вычитанных, я оставил и Рим, и мир на потом, капитулировав перед соблазном, оказавшимся просто физически непреодолимым.

3

В Гоголевской библиотеке соотечественников собиралось не меньше, чем у почты в Остии. Возможно, это были те же люди; да и книги, стоя за ними в очереди, мы брали одинаковые: Солженицына. Но за ним открывался целый город запретного, и я осваивал его по улице зараз: Бердяев стоил Форума, Набоков – Ватикана. Я понимал, что вновь запираюсь в книжном гетто, но не мог с собой справиться, ибо был счастлив за его бумажными стенами.

Стоило уезжать, чтобы опять уткнуться в книги, – попрекал меня внутренний голос.

Стоило, – мычал я, отрываясь от желтых страниц ветхих эмигрантских изданий, чтобы добраться до библиотеки имени Гоголя, которого с каждым визитом я понимал все лучше.

Гоголь не хотел стать итальянцем, он хотел быть с ними. Предпочитая жить за границей, русские писатели не собирались приспосабливаться к ней. Наполненные собой и своей родиной, они любили и ненавидели ее на расстоянии еще больше. Лелея ностальгию, классики упорно подкармливали ее разлукой и смягчали русским словом. В их книгах иностранцы служили стаффажем, вроде мишек на картине Шишкина. Иностранцы оживляли окрестности, вносили меру, указывали на масштаб и, ничего ни в чем не понимая, как те же медведи, не играли никакой роли.

За рубежом, – пришел я к выводу, начитавшись эмигрантов, – русская литература вела себя как дома и говорила на иностранных языках реже героев Льва Толстого.

Меня это устраивало. Более того, радовало. Восток протискивался на Запад, создавая на его территории плацдармы русских издательств, журналов и газет. Осев в Гоголевской библиотеке, они слепили мир таким, каким я всегда хотел, – чужим и русским. Еще не осознав фатальности выбора, я признал его своим и неосторожно поделился этим с соседом. В Черновцах он работал дантистом, причем круглые сутки: днем лечил зубы, ночью полировал их. Золотые протезы составляли основной источник доходов, пока об этом не узнали в ОБХСС. Брезгливо выслушав мой план жизни, он откликнулся, не скрывая презрения:

– Гастарбайтер? Стоило уезжать.

Этот рефрен, то возбуждая решительность, то гася сомнения, сопровождал все эмигрантские разговоры. Перестав принадлежать властям, судьба каждого оказалась результатом рокового решения, которое предстояло оправдывать до конца дней. Дома мы жили, потому что родились, на Западе – потому что уехали.

– Зачем? – спрашивали нас друзья, враги и посторонние.

– За свободой, – отвечали мы, трактуя ее как осознанную необходимость Гегеля или экзистенциальный каприз Сартра.

На самом деле одни бежали из отечества от ужаса, другие надеялись ему насолить, третьи ссылались на детей, и все мечтали жить где лучше. Одному мне страстно хотелось делать за границей то, что я делал бы дома. В моем, отдающем шизофренией, случае это значило писать о русской словесности – даже не ее, а о ней. Среди эмигрантских стихов и прозы я не находил того, без чего литература не бывает полной: читателя, понимающего, что ему хотят сказать авторы, – не лучше и не хуже их, а по-другому.

Каждый писатель, – нашел я у только что открывшегося мне Набокова, – создает себе своего идеального читателя.

Когда я окончательно решил таким читателем стать, приехали Вайли.

4

На правах старожила я показывал им Рим. Мы выпили на каждом из семи холмов. Райка свалилась в фонтан Треви. Я поделился полным Буниным и новым Зиновьевым. Мы обнаружили такое дешевое бренди, что, купив три бутылки, получали четвертую даром. А потом, остыв от встречи, взялись за старое.

Радикально сменились строй и ландшафт, но по-прежнему оставался нерешенным генеральный вопрос: что делать?

Выслушав и приняв проект тотального преобразования литературного процесса по субъективному вкусу или произволу, Вайль все разложил по полочкам.

– Литература, – рассуждал он, – бывает советской, антисоветской и литературной.

Взявшись за последнюю, мы решили описать такую альтернативу, которая никому не служит, ничего не требует и бредет средним путем, не прекращая улыбаться и подмигивать.

– Вольная словесность, – решили мы, – отличается от невольной тем, что первая не замечает второй.

Оглядывая с этой точки зрения словесную ниву, мы радовались тому, что она еще не сжата. Нас ждали и Веничка Ерофеев, и Абрам Терц, и Саша Соколов, и едва появившийся на журнальном горизонте Довлатов, и персональный патрон нашего дуэта Валерий Попов. Вырвавшись на свободу, мы с энтузиазмом злоупотребляли ею, распоряжаясь книгами современников с тем легкомыслием, на которое они нас подбивали.

Чтобы проверить, не опередил ли нас кто, мы изучили историю вопроса и не обнаружили ее. Единственным опытом такого рода оказалась книга автора, жившего на том же сапоге и преподававшего новую словесность в университете города Перуджа.

Одного названия хватило, чтобы пуститься в путь. Собрав котомки с тушенкой, сервелатом и газетной вырезкой с первым совместным опусом из рижской “Молодежки”, мы вышли до зари на трассу с грузовиками.

“Russo”, – привычно радовались дальнобойщики с левыми взглядами и передавали нас с рук на руки, пока мы не оказались у цели. Профессора, однако, не оказалось на месте. Он читал одну лекцию в месяц, и мы на нее не попали. Пришлось оставить подробное письмо с вопросом о том, как лучше приступить к делу жизни.

“Приступать категорически не рекомендую, – написал профессор в ответной открытке. – Что вы будете есть?”

Этот вопрос нам не приходил в голову, но мы быстро нашли решение. Петя хотел продолжить карьеру окномоя, я – вновь стать пожарным. (Мы, конечно, не знали, что обе профессии в Америке считались привилегированными и были доступны только членам профсоюза, где нас не ждали.)

Разобравшись с будущим, мы стали прощаться с настоящим. Римские каникулы кончались, и напоследок мы отправились на экскурсию туда, где все началось. По дороге к Капитолийскому холму нам встретились измученные достопримечательностями ивановские ткачихи. Пересекшись на полпути, две группы замерли, услышав родной язык в римском сердце чужбины.

Первым пришел в себя руководитель делегации с носовым платком, ловко завязанным на макушке.

– Да вы ж изменники, – взвизгнул он, ошеломленный догадкой, – родину продали.

– И не зря! – нашелся мой сосед-дантист, потрясая золоченой цепью, которую он выменял на расписные рушники в гуще римской барахолки “Американо”.

Две экскурсии расстались, оставшись при своих: никто не знал, ни сколько стоит родина, ни кому ее можно продать.

Я сорок лет жду ответа, но теперь мне есть чем торговать. “Новая газета” одарила меня квадратным метром родной земли в географическом центре отечества, расположенном неподалеку от тунгусского метеорита, знавшего, куда падать. Купчая висит у ме– ня над столом, но я по-прежнему не готов продать родину, так как верю, что она еще пригодится.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 | Следующая
  • 0 Оценок: 0


Популярные книги за неделю


Рекомендации