Электронная библиотека » Александр Генис » » онлайн чтение - страница 15


  • Текст добавлен: 25 декабря 2023, 08:25


Автор книги: Александр Генис


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 15 (всего у книги 26 страниц)

Шрифт:
- 100% +
18. Бродвей, или КВН
1

За ночь до перелета в Америку она мне приснилась. Титановые стены, алюминиевые купола, платиновые колонны: “Туманность Андромеды” в интерпретации студии Довженко.

Хотя и мое, и предыдущее поколения грезили об Америке, я совсем не мог себе ее представить. Книги не слишком помогали. Ведь Хемингуэй, как Тургенев, предпочитал Париж, а Фолкнер, как Искандер, писал о Юге. Из американских художников я хорошо знал одного Рокуэлла Кента, но он рисовал Гренландию. Американское кино мне просто не нравилось. Гордясь экстравагантным вкусом, я не мог найти больших различий между Голливудом и той же студией Довженко, которая ведь тоже иногда снимала великолепное ки– но, если за него брался Параджанов. В американских фильмах меня раздражало то же, что и в советских: предсказуемость, неизбежная победа добра над злом и вымысла над реальностью. О последней я, естественно, ничего не знал, но в ту, что показывали, твердо не верил. Голливуд, казалось мне, сразу лакировал действительность и разоблачал ее, особенно в картинах с социальным контекстом и бунтарским подтекстом, которые чаще других пробирались на отечественные экраны. С телевизором было еще хуже. Из заокеанских репортажей мы вынесли только то, что безработные ходят в нейлоновых сорочках, которые стоили 25 рублей, продавались по блату и котировались на уровне водолазок, называемых в Риге битловками.

Беззащитный перед американской мечтой, я твердо знал лишь то, что лечу в страну будущего. Оно манило меня с тех пор, как я вычитал в сталинской фантастике про анабиоз, позволяющий проспать век, чтобы сразу оказаться в коммунизме. Когда мне исполнилось семь, Хрущев сократил этот срок до двадцати лет. Теперь мне предстояло увидеть, что он имел в виду. Страна была другой, но будущее, тайно надеялся я, – то же. Боясь его прозевать, я всю ночь не спал, вглядываясь в иллюминатор “Боинга”. Не я один, судя по тому, что салон взорвался овацией, когда самолет приземлился в аэропорту Кеннеди.

За его пределами стояла осень. Поздний октябрь не красил город и не скрывал его убожества. Это была нелюбовь с первого взгляда. Обида залила душу доверху: меня привезли не в ту Америку. Пока автобус пробирался сквозь низкие пригороды, я терпел и стал роптать, когда пошли многоэтажные дома с пожарными лестницами снаружи. Уродуя каждый и без того убогий фасад, они придавали целым кварталам подсобный вид, выворачивая улицу наизнанку. Не имперская Вена, не вечный Рим и, конечно, не старая Рига, Нью-Йорк выглядел захудалым и допотопным. Еще и потому, что в бродвейский отель “Грейстоун” нас привезли к ночи и задворками. В обклеенном мутными обоями номере узкая кровать прижалась к одинокому стулу и облезлой тумбочке. В углу стоял кукольный холодильник и электрическая плитка, позволявшие заняться домашним хозяйством. Окно выходило в спину кирпичному дому. Лампочка была тусклой, пахло химией, из стены торчало неработающее железное устройство неопределенного назначения.

– Газовый рожок! – внезапно осенило меня, и я наконец сообразил, в чем дело: со времен “Сестры Керри” тут ничего не изменилось.

Будто соглашаясь, на пятнистый ковер дерзко выбежал бурый таракан. Я не стал его давить – как первого американца, зашедшего в гости.

2

Утро началось с дилеммы: аптаун или даунтаун? Верх звучал лучше низа, и, выйдя из вестибюля на Бродвей, я уверенно повернул направо, не зная, что там начинается Гарлем. В те времена он считался дном и выглядел соответствующе. За 96-й начинались трущобы. Выбитые окна заслоняла фанера, целые защищали решетки. Белых не было вовсе, черные говорили мне Welcome. От смятения я решил закурить и обнаружил, что оставил в номере спички. Это означало, что пора говорить по-английски.

Я готовился к этому моменту, сколько себя помню. В школе меня мучили, заставляя не только читать, но и пересказывать Moscow News. Однако статьи о передовиках, написанные на советском английском, не поддавались переводу, и я не поднимался выше тройки. Зато дома со мной занимался языком отец по оксфордскому учебнику, предназначенному для колониальных народов. Изо дня в день я следил за жизнью Тома и Мэри, помогая им вставлять в беседу пропущенные слова, чаще всего – глаголы. Теперь настал момент истины, и я, собрав в кулак волю и грамматику, обратился к хозяину табачного киоска:

– Can I buy a box of matches?

– Nope, – отрезал он, и я зашатался от ужаса.

Заметив мое отчаяние, продавец улыбнулся и протянул спички, объяснив, что в Америке они не продаются, а достаются даром.

Витиевато поблагодарив, я с наслаждением закурил, от чего хозяин опять посуровел. Чуть позже мне сказали, что по запаху “Прима” не отличается от марихуаны. Тем не менее первый, после встречи с тараканом, контакт с Америкой завершился победой, и я вернулся к “Грейстоуну”, чтобы попытать счастья в другом направлении.

Спускаться по Бродвею оказалось куда интереснее, чем подниматься. Улица все больше походила на бульвар, и дома росли с каждым блоком, пока я не дошел до “Ансонии”. Доходный дом был размером с замок и походил на него. Снизу кованая ограда и внутренние дворы, сверху – бастионы. Окна прорезаны в метровых стенах, заглушавших Карузо и Шаляпина, которые когда-то жили здесь. “Ансония” ненадолго примирила меня с Нью-Йорком.

Этот странный город обладает ветхим шармом купеческой роскоши, – смягчился я, – вроде ГУМа. Но это не меняло дела: я по-прежнему не находил в Нью-Йорке ничего общего с Америкой. Другие, конечно, тоже, но по иным причинам. Мне не хватало будущего, для остальных его было слишком много.

Не дойдя до небоскребов, я свернул с Бродвея в парк, который оказался Центральным и необозримым.

Эту часть города, – объяснил я себе, – просто забыли построить.

Той осенью прямоугольная дыра в полсотни кварталов не обещала ни культуры, ни отдыха. Сырой ветер продувал аллеи насквозь, пальто у меня не было, знакомых – тоже. Я чувствовал себя чужим на празднике жизни, который все больше походил на будни.

Ориентируясь по солнцу, а не по манхэттенской топографии, я добрел до юго-восточного угла, где неожиданно встретил старого друга – пруд из повести Сэлинджера “Над пропастью во ржи”. Надо признаться, что я любил Холдена Колфилда больше всех американцев. У нас он считался своим в доску.

Пользуясь ею, мы без труда перебирались через океан к пруду в Централ-парке, размышляя, улетали или не улетали на зиму тамошние утки. Я долго глядел, как они лениво плавают по не замерзшей пока воде, будто сами не знают, что им делать.

Оставаться, – решил за них я, – и терпеливо ждать, когда настоящая Америка слипнется с вымышленной в одну страну, уж такую, какая получится.

И тут меня окликнул Радзиевский.

3

В юности я болел КВНом и возглавлял все команды – от пионерского лагеря до филологического факультета. Самое успешное дитя оттепели, КВН пережил все геополитические катаклизмы, включая эмиграцию. Приспосабливаясь к любой широте, долготе и режиму, он вмещал изрядную часть отечественной смури и умел на все вопросы отвечать невпопад:

– Что такое брак по-итальянски?

– Макароны из кукурузы.

Не удивительно, что в юности моим героем был легендарный капитан рижской команды Юра Радзиевский, учившийся у моего отца и писавший у него диплом.

Вечером мы пришли к нему в гости. Сидя в двусветном зале, который он непонятно называл “лофтом”, мы вежливо отнекивались от предложения купить такой же по соседству и по дешевке. За ужином Юра делился опытом выживания в Новом Свете.

“Америка, – объяснял он, – тот же КВН. Чтобы попасть в ее клуб, надо быть веселым и находчивым”.

Именно прежний опыт привел Радзиевского к успеху, когда, не видя других перспектив в Нью-Йорке, он решил заняться техническим переводом – с русского и на русский. Юра собрал нескольких единомышленников и стал искать заказы, пока не нашелся один – огромный, завидный, связанный с нефтью и рассчитанный на много месяцев хорошо оплачиваемой работы. Обходя конкурентов, Юра снизил цену настолько, что заинтересовал заказчика, но и вызвал его подозрение. В тот же день клиент захотел посмотреть на переводчиков в деле. С утра Радзиевский снял пустую контору на Пятой авеню, арендовал мебель, рассадил друзей и родственников за привезенные столы, оставив себе самый большой с табличкой “Президент”. Он успел напечатать визитные карточки, в стакане стояли ручки с названием несуществующей фирмы. Липовые сотрудники не поднимали головы над грудами пустой бумаги. Сам Юра источал сдержанную уверенность. Убедившись, что всё в порядке, клиент решил тут же завершить сделку, позвонив в свой офис. Он снял трубку в чехольчике с надписью Radzievsky, но гудка не бы-ло. Даже в Нью-Йорке нельзя провести телефон за полдня. Попав впросак, Юра перевернул доску и объявил шах, оказавшийся матом.

– Три часа назад, – сказал он, обводя руками фальшивый офис с остолбеневшими от ужаса подельниками, – ничего этого не было. Если я сумел организовать такую фальшивку, то неужели не справлюсь с вашим заказом?!

Контракт подписали, и скоро бизнес разросся, языки размножились, Юра стал ездить на “роллс-ройсе”. Но как только число сотрудников перевалило за дюжину, в дело вмешались власти.

– В штатное расписание всякой фирмы, достигшей такого размера, – сказал Юре федеральный чиновник, – обязательно должны быть включены представители ущемленных национальных меньшинств.

– Никаких проблем, – обрадовался Радзиевский, – тут другие не работают, все из меньшинства, и именно что ущемленного: даже с арабского у нас переводят евреи.

Ему посоветовали не валять дурака, а взять негра, и Юра быстро нашел одного, пьющего, из университета Лумумбы.

– Я ж говорю, – завершил он эпопею, – Америка – КВН, и главное – не принимать ее всерьез.

В отель я вернулся обнадеженным, задумывая втюрить простодушным американцам свою дипломную работу “Булгаков и мениппея”.

4

Тем холодным октябрем 1977 года я вгрызался в Манхэттен, как червяк в яблоко, не догадываясь, что оно служит символом Нью-Йорка, в величие которого мне никак не верилось. Возможно, потому что, словно Наполеон под Москвой, я напрасно ждал, когда мне вручат ключи от города. Мне приходилось самому подбирать к Нью-Йорку отмычку, и этот каждодневный труд еле оплачивался новыми впечатлениями.

Город все еще казался уродливым. К пожарным лестницам прибавились бочки с водой на крышах, стоящие там на случай пожара. Собственно, как профессионал борьбы с огнем я должен был радоваться муниципальной предусмотрительности, но не того я ждал от Нью-Йорка. Обветшалый город не мог разобраться ни с прошлым, ни с будущим. Застряв в унылом безвременье Драйзера, Нью-Йорк был не столько старым, сколько старомодным – как фотографии в альбоме чужой бабушки.

Не радовали даже небоскребы. Одни, как “Вулворт”, отстали на три поколения и напоминали торт, другие – на два и походили, как это случилось с “Крайслером”, на торчащую авторучку со снятым колпачком, третьи представляли современность и не отличались друг от друга. Даже в центре на улицы выползали ржавые эстакады, на которые выскакивали поезда подземки. Устав ездить под землей, они вырывались на свежий воздух, прекращая грохотом беседу. Впрочем, говорить мне особенно было не с кем, и я убеждал сам себя полюбить в этом городе хоть что-то, кроме музеев.

Лед тронулся, когда я обнаружил, что у Нью-Йорка есть карманы, в которых на средневековый манер устраивались гетто для ремесленников и чужеземцев. На 36-й улице торговали пуговицами. Цветочная 28-я казалась оранжереей. Бриллиантовая 47-я говорила на идиш. В Чайнатауне старики играли в маджонг и подпевали Пекинской опере. Расцвеченная, как елка, маленькая Италия притворялась “Крестным отцом” и пахла кофе. Нью-Йорк закоулков выглядел интересней и честней. Как я, он был иностранцем, только без комплексов. Нью-Йорк ведь не стремился стать американцем и равнодушно позволял каждому найти себе угол.

Мой был еще незанятым, пока я не прибился к своим на первой русской тусовке, по-местному – party. Выпивали стоя, водку – безо льда, вино – из четырехлитровой бутыли, закуской считались орешки. Разговор шел о знакомом – книги, политика, козни начальства. Не умея вращаться с бокалом, я отошел к стене, где скучал человек со знакомой внешностью. Присмотревшись, я ахнул: Барышников.

– Sveiki, – сказал я по-латышски, надеясь, что звезда приветит земляка.

– Здрасте, – ответил Барышников без энтузиазма и, узнав новенького, спросил из вежливости, всего ли хватает.

– Еще бы, – похвастался я, – нам дают три доллара в день: сигареты, сосиска и сабвей в одну сторону.

– А у меня, – вздохнул Барышников о своем, – мосты обвалились и конюхам не плачено.

19. Бруклин, или В тамбуре
1

Каждый, кто знает цифры, не может заблудиться в Манхэттене. Бруклин – дело другое. Необъятный и тесный, он мне показался монотонным и безрадостным, как густонаселенная пустыня. По любой улице можно было идти час, а можно – день, и ничего не менялось: кирпичные домики, лоскутные дворики, чахлые кусты и неплодовые деревья. Правда, где-то был океан.

– Сколько до него? – спросил я прохожего.

– Минут пятнадцать, – обнадежил он меня, но три часа спустя водой по-прежнему не пахло, и выбившись из сил, я понял, что Бруклин предназначен для машин, а не людей.

И все же именно Бруклин стал домом, так как здешняя община сдала нам с женой светлый подвал из трех комнат. Последняя – явно лишняя, потому что из мебели у нас был матрац и пришедшие из-за океана подписные издания. Девятитомник Герцена служил стулом, трехтомник Белинского – тумбочкой, оставшийся от книг ящик – столом. Телевизор мы подобрали на обочине. Отделанный красным деревом, он показывал только помехи, но украшал квартиру.

Соседи оказались радушными и евреями. Кроме меноры и мезузы, они надарили нам кучу бесполезных вещей, из которых меня особенно поразили заношенные до дыр галстуки. За каждым стояла усердная жизнь, проведенная в конторе.

Лишь бы не это, – с ужасом подумал я, ибо не носил галстук с тех пор, как в 5-м классе меня выгнали из пионеров за кривлянье на линейке.

В нашем районе на четырнадцать кварталов приходилось четырнадцать синагог, а также кошерный магазин, маленький банк, иешива, спортивный зал с бассейном-лягушатником и культурный центр, где отмечали все праздники, кроме Рождества. Многие никогда не выходили за пределы этого еврейского рая и нам не советовали, намекая, что кругом – джунгли.

Я, естественно, не поверил и пошел осматривать асфальтовые окрестности. Улицы отличались только номерами, и, как в Гарлеме, я опять не встречал белых. Здесь, однако, мне не были рады. Я понял это, когда с балкона прямо под ноги свалилась корзина подожженного мусора.

Вернувшись к своим, я попытался освоиться, но это плохо получалось. Евреи мечтали поделиться лучшим – религией.

– Теперь, – говорили они, – когда вы сбежали от безбожной власти фараона Брежнева, вы можете без страха молиться, ходить в синагогу и справлять субботу с фаршированной рыбой.

Только она из всей заявленной программы вызывала энтузиазм, но до тех пор, пока не выяснилось, что в Бруклине фаршированная рыба не имеет ничего общего с той, которую готовила моя русская мама. Из вежливости мы сходили в гости, заглянули в синагогу, выкупались в бассейне и пришли на лекцию боевика Меира Кахане, уговаривавшего каждого еврея завести автомат и пугать им негров.

Пресытившись ортодоксами, я неожиданно прибился к сектантам, встретив на улице одноклассника, ставшего в Бруклине хасидом. Он предложил мне первую в Америке работу. Охотясь на новеньких, хасиды обращали русских евреев в свою затейливую веру прозелитскими брошюрами. Моя задача заключалась в том, чтобы их переводить с английского на русский, получая по 7 долларов за страницу.

Моему восторгу не было конца. Сидя за купленной с рук пишущей машинкой, я узнавал много нового о хасидах, с каждой страницей нравившихся мне всё больше. Я просто не мог не согласиться с их цадиками, утверждавшими бесспорное.

– Все шутки, – говорил равви Пинхас, – из рая, и даже насмешки – оттуда же, если они произносятся от чистого сердца.

Кроме того, хасиды лихо пили водку, особенно – в день рождения любавического ребе, в котором они подозревали мессию.

Я с ним познакомился заочно, когда мне поручили редактировать написанную по-русски автобиографию Шнеерсона. Из нее я узнал, что ребе жил в Ленинграде, учился в Кораблестроительном институте, сидел в ГПУ, бежал в Европу, изучал математику в Сорбонне, спорил с Сартром и исповедовал ту версию религиозного экзистенциализма, которая позволяет говорить с Б-гом даже тогда, когда кажется, что Он не отвечает.

Хуже, что с редактурой ничего не вышло. Когда я решился вычеркнуть лишнее, посчитав плеоназмом сочетание “еврейская синагога”, мне велели не умничать, потому что мессии не ошибаются.

– Но тогда, – сдуру возразил я, – как же можно редактировать текст?

– Никак, – согласились со мной, и мне пришлось искать новую работу по ту сторону Бруклинского моста в большом, а не еврейском мире.

2

Нью-Йорк конца 1970-х достиг надира своей истории.

– Хуже, – объяснили старожилы, – не бывает: город обезображен, безработица – семнадцать процентов, инфляция не меньше, каждый седьмой живет на муниципальное пособие, да еще грабят на каждом углу.

Сокрушаясь для виду, я на все смотрел сквозь розовые очки. Расписанные граффити дома и заборы не могли еще больше изуродовать бескрылую архитектуру. С преступностью я не встречался, так как взять с меня было нечего. По той же причине мне не грозила инфляция, а с безработицей я справился с помощью знакомого эмигранта. Он позвал меня за компанию грузчиком в фирму “Сассун”, продававшую самые модные в Америке джинсы. Их рекламный слоган, как тогда говорили на английском, а теперь на русском, знала вся страна: O-oh-la-la Sasson. Будучи, как атаман Платов из “Левши”, человеком семейным, я тоже не владею французским и до сих пор не знаю, что это значит. От других джинсов эти отличались наклейкой на заду, а из французского там были только владельцы – два алжирских еврея и их секретарша-любовница.

Готовясь к интервью с работодателем, я надел один из дырявых галстуков, но вряд ли он мне помог. Старший партнер Клод, которого младший называл Мордехаем, задал один вопрос:

– Писать умеешь?

– Только эссе, – заскромничал я.

– Я спрашиваю, буквы знаешь?

– Простите, – обиделся я, – если мне и не удалось закончить университет с красным дипломом, то лишь потому, что я за вольнодумие получил четверку по атеизму.

– Overqualified, – сказал он.

“Чересчур”, – перевел я про себя и бросился убеж– дать Клода-Мордехая, что уже забыл, чему учился.

Работа оказалась не трудной, но чудовищной. В девять утра я отбивал карточку и открывал картонный ящик с джинсами, которые надо было разложить по оттенкам и размерам. В 9:15 я первый раз смотрел на часы. В 9:20 – во второй, потом – каждую минуту. Дотянув с неописуемыми мучениями до полудня, я отходил к окну, чтобы съесть принесенный из дома бутерброд в одиночестве, избегая коллег, живо напоминавших моих рижских пожарных. Дело в том, что русские грузчики обедали с водкой, американские – с марихуаной. Последние, впрочем, светились радушием. Накачанные и мечтательные, они, как я, не выносили монотонного труда и рвались к подвигам. Одни предлагали основать профсоюз грузчиков, другие хотели бороться с наркотиками, третьи – торговать ими.

После обеда я возвращался к джинсам, умоляя минутную стрелку поменяться местами с часовой, но ничего не получалось, и я постоянно бегал в туалет, к окну, к питьевому фонтанчику и к большим часам в вестибюле, надеясь, что они идут быстрее моих. Но купленный за 2 доллара у приветливого негра “Ролекс” исправно показывал точное время, и это казалось мне невыносимым. Страшнее этих дней, скажу я сорок лет спустя, Америка ничего не смогла придумать.

Свобода, – думал я с ужасом, раскладывая бесконечные джинсы, – обернулась тоской рабства.

Ужас заключался в том, что бежать дальше было некуда. Пособие кончилось, жена беременна, и Булгаков, как с мениппеей, так и без нее, никому не нужен. От отчаяния я вступил в сделку с судьбой, пообещав ей ни на что не роптать, если она снимет с меня кандалы.

Клятва была принята к сведению, о чем я узнал следующим утром, когда попытался выбраться из нашего подвала, чтобы отправиться с утра на работу. Дверь не поддавалась, окно – тоже, телевизор не показывал даже помех, но телефон работал. Я вызвал брата, который пришел с одолженной лопатой и откопал в снегу проход с крыльца.

За ночь метель кончилась, Бруклин выглядел одним сугробом, и счастливые дети катались с него на пластмассовых тазиках, заменявших им санки. Не работал общественный транспорт, личный – тем более. Закрылись школы, банки, даже синагоги. Ходить было трудно, но мы протоптали дорожку к винному магазину, не уступившему стихии. Вернувшись в тепло, мы тянули бренди, наслаждаясь свободой, как евреи, сбежавшие из Египта на север. В тот тихий час я проник в глубинный смысл Исхода и узнал, чем он кончается. На следующий день меня выгнали с работы.

3

Между тем из Рима прилетели Вайли. Чувствуя, что повторяюсь, я не могу не сказать, что мы выпили во всех пяти боро Нью-Йорка, не исключая богом забытого Статен-Айленда, обошли (без жен) Гарлем и приоткрыли остальную Америку. Самым экзотическим в ней нам показался район массового присутствия соотечественников – Брайтон-Бич.

Эта прибрежная полоса Бруклина, заселенная тогда почти исключительно одесситами, манила многих и озадачивала остальных. Здесь все казалось знакомым и чужим, как в журнале “Юный техник”, который я купил во 2-м классе, не догадавшись, что он на болгарском. Главная улица сияла вывесками на почти родном языке. Над одним магазином горело неоном “Оптека”. Здесь продавали градусники с гуманным Цельсием, а не истерическим Фаренгейтом. В кафе “Капучино” подавали не капучино, а пельмени с водкой из конспиративных чайников. В самом углу, у надземки, примостился “Магазин книг”. Пляж моря располагался за прогулочной эстакадой. Под нею торговали ковриками с Аленушкой, харьковскими мясорубками и бюстгальтерами на четыре пуговицы.

Все наши экспедиции завершались в “Москве”. Перед входом в этот ресторан-гастроном сторожил клиентов фотограф, предлагавший сняться с фанерными персонажами из мультфильма “Ну, погоди!”. Внутри под коллективным портретом “Черноморца”, за накрытыми немаркой клеенкой столами сидели завсегдатаи, редко снимавшие ушанки. За ними присматривал плечистый хозяин Миша. Когда прекратили выпускать евреев, он сумел выкупить у Брежнева дочь-инженера. Уже на следующий день она тоже стояла за прилавком. Нас Миша полюбил за аппетит и лично жарил свои знаменитые котлеты. Выпив, мы легко находили с ним общий язык, но не понимали надпись на счете, где над причитающей с нас суммой стояла аббревиатура “СРБ”. Оказалось – “С Рыжей Бородой”. Так Миша обозначил Петю, приняв его за старшого. Вайль действительно был столь представительным и корпулентным, что на его фоне я казался худым. Вдвоем мы напоминали букву “Ю”, а поодиночке никуда не ходили. На Брайтоне мы изучали местные нравы методом тотального погружения и не возвращались трезвыми.

Брайтон был первым островом русской (более или менее) свободы. Вырвавшись на нее, он жил как хотел. Стремясь понять, что получается, когда нас выпускают на волю, мы смотрели на Брайтон морщась, но не отворачиваясь. Результатом стал первый американский очерк с вызывающим названием “Мы – с Брайтон-Бич”. Журнал вышел с портретом авторов на обложке. Наш опус цитировали, читали с эстрады и критиковали за то, что мы пресмыкались перед Брайтоном и издевались над ним, обнародовав безжалостные подробности эмигрантского быта. В сущности, мы всего лишь искали тот наименьший знаменатель, на который делилась Третья волна. Брайтон был ее дном – двойным, золотым, илистым. Отсюда, с крайнего востока Америки, до Старого Света было ближе, а до Нового – дальше всего. Брайтон-Бич служил тамбуром и казался аттракционом. Словно комната смеха, он преувеличивал наши заблуждения, делая их наглядными, забавными, незабываемыми.

Вскоре я перебрался в Манхэттен, бросив Бруклин на произвол его затейливой судьбы, а когда навестил свой первый американский дом много лет спустя, то на месте четырнадцать синагог оказались четырнадцать церквей – как будто в Бруклин вошли крестоносцы.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 | Следующая
  • 0 Оценок: 0


Популярные книги за неделю


Рекомендации