Текст книги "Анархисты"
Автор книги: Александр Иличевский
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 10 (всего у книги 20 страниц)
XIX
Соломину повезло. Его услышал Капелкин, залетевший к нему на веслах с мешком сухарей. Он откопал «туриста» и вытащил с помощью срубленной березки.
Капелкин помог Соломину завершить строительство коптильни. Они пробили от осыпей лаз, наладили в пещерке очаг, настрогали на огонь горку ольховой щепы, нарубили слег и над поднявшимся из земли столбом дыма связали и укрыли шалашик, в котором Соломин подвязал кукан с натертыми солью четырьмя голавлями и подъязком – вчерашним уловом.
Капелкин работал молча, основательно, будто заботился о себе. Закончив работу, он выкупался и, обсыхая, пожимая илистый песок пальцами кривых ног, закурил.
– Ты это… Ольха нёбо режет, язык глушит. Погоди, я тебе попозже вишни вяленой завезу.
Соломин стоял понурив голову, только начав обдумывать то, что с ним произошло.
– А ты часом тут в округе следопытов не видал? – спросил Иван Ильич, достав из байдарки личный паек: банку тушенки, полбуханки, яблоки, литровую банку с мутным самогоном. – А то слух по деревням пошел… Говорят, ходят по лесу уроды в пилотках: кости, железо – оружие, каски – на продажу роют… Ну, давай по маленькой!..
– Будьте здоровы, – сказал Соломин, опрокидывая в рот кружку и давясь сивушным духом.
– В начале войны бои на том берегу шли, – продолжал Капелкин. – А на этом – тыл, огневая поддержка. Здесь наши потом партизанили, наступление готовили. Ты только в лес зайди – ноги переломаешь: землянки, окопы, фортификации. Понимаешь? Немец наводил понтоны и выкуривал партизан моторейдами. А мне мать рассказывала, как из Яблонова девчонкой бегала по льду летчика раненого искать. Видела, как истребитель задымил, как на болото спланировал. Куда там! Сдетонировал боезапас, не успел облегчиться. Зато трясина обсушилась. Так я мать послушал, а сам в тех краях на выходных пошарил и кусок пропеллера нашел. Потом из него весло сделал.
Щурясь от дыма, Соломин пощупал на кукане подъязка, проверяя, не потеет ли тот, холодный ли дым.
– Эх, хорошо тут у тебя! Если б не река и не лес, я б давно уж удавился, – продолжал отрешенно Иван Ильич. – Брешет Турчин про знания, нынче только природа очеловечивает. Река – она все равно как родной человек, точно женщина. Она тебе и жизнь, и смерть, и мать, и невеста, и в дальнюю страну дорога. Река – свобода. Я как на реку выхожу – сердце умывается. Мне и рыбачить не надо: смотрю на течение, как широко, как протяжно несет оно воздух, небо, свет, будто песню безмолвную…
Соломин был смущен; суровый облик его спасителя не предполагал чувствительности. Впервые он слышал от Капелкина личное признание.
– Я сам озадачен давно, – подхватил он мысль Ивана Ильича, – каким образом сочетание террас, увалов, уклонов, седловин, многоярусных восхождений – всего, что составляет ландшафт речной поймы, – находится в соподчинении с течением реки. Так скульптурное тело подчинено сумме движений резца и ладоней. И оно несет на себе этот труд через века. Древняя река собрала воедино дух и простор породившей ее земли. Она собрала его по капле от каждого дождя, родника, ручья, речушки. Дрейфом русла и времени она намыла все эти реющие холмы. Река образовала пейзаж, который остается последней надеждой существования…
Стало смеркаться, Соломин проводил Капелкина: столкнул байдарку и остался по колено в реке, глядя на то, как, осторожно трогая веслом справа и слева от лодки воду, Иван Ильич скользит по отраженному в глади закату.
XX
Кристальный воздух над полями. Слышны выстрелы охотников. Бьют картечью – резко, с эхом и присвистом на излете. Хрустальная вода в быстрой лесной речке. Высокий берег, с которого видны рыбы. В небе самолеты чертят облачными следами кресты. След тает кучевой пашней. С дерева снимается и кружит над полем коршун.
В воздухе высоко стоит дымка. Рассеянный на ней свет обнимает каждый куст, каждую его веточку – предельная резкость на всем расстоянии, куда достигнет взгляд. Листья падают на воду, медленно кружатся и вдруг подхватываются стремниной. Пряди водорослей и изумрудные облачка тины…
Постепенно Соломин наладил хозяйство. Он сам от себя не ожидал, что у него хватит воли прожить столько времени на свободе. «И это только начало! – радовался он. – Дальше – больше, скоро я смогу совсем от нее, проклятой, освободиться. Господи, как же хорошо сознавать, что мир прекрасен, что он есть источник силы, что вокруг все пронизано божественным духом – вот эти деревья, трава, река, облака…» Но как только Соломин вспоминал, что оставленная им Катя не способна испытать то, что испытывает сейчас он, все смеркалось вокруг…
Капелкин подвез ему, как обещал, вишневых веток, каменной соли, пшеницы, риса, гречки, овса – по мешочку, обучил свивать верши, показал, как их ставить. Вместе они установили плетень: вбили в речное дно четыре слеги, нарезали прутья и после ныряли по очереди, плотно переплетая ивой шесты. Два дня Соломин сыпал под плетень моченую пшеницу с овсом, замешанными с глиной, приваживал рыбу. А после – пошла рыбалка! Поплавок стоял за плетнем неподвижно, поклевка была ясная, рыбу он, как Иван Ильич велел, не закармливал, держал подачками впроголодь. И только успевал куканы над коптильней подвязывать.
Соломин уже жалел, что никак не наладит режим, чтобы заняться эскизами. Но рыбалка помогла ему собраться с мыслями. Он ловил рыбу с чувством, что из непрозрачной глубины реки, которую сравнивал с подсознанием, может выловить особенную рыбу – причину своей боли. И он ждал эту большую особенную рыбу. Она представлялась ему в виде огромного замшелого, покрытого пиявками сома. И в один из вечеров Соломин, таясь от самого себя, поставил на ночь донку, на сомовий крючок которой насадил под спинной плавник плотву. Но сом не шел, и Соломин стал забывать обновлять живца.
Как-то на рассвете он вышел на реку, умылся, но еще не начинал рыбачить и смотрел спросонья на водную гладь. Царила вокруг особенная предутренняя тишина, только иволга в тальнике стала было распеваться своим сильным посвистом, но скоро смолкла. Река гладью шла под тонкой дымкой. И вдруг Соломину показалось, будто бы в отражении неба проступило женское лицо. Светлая улыбка плыла, относилась течением к середине русла, и вот уже проступила нагота плеч, груди, бедер, смыкавшихся влекущей тягой в лоно, – и он кинулся в реку, бешеным кролем разбивая гладь: не настичь, но рассыпать в брызги наваждение…
Лес вокруг Соломина рос и изменялся – жил, замещая воображение. За день поднималась на полвершка трава, утаивая оставленные утром на виду предметы. С каждой зарей распускались новые цветы, чуть менялись запахи, оттенки света, заливавшего на рассвете сосновую колоннаду. Вокруг хвойного муравейника менялся узор муравьиных трасс. Соломину нравилось поить шмелей кувшинковым нектаром, замыкая гудение мохнатых увальней в белоснежную атласную темницу; побуянив, побасив, они затихали, упоенно катаясь на просвет по росистому ковру тычинок, и после вылетали, едва сумев разлепить и просушить крылышки.
Соломин давно шел по следу Левитана, искал его сакральные точки зрения, loci amoeni. Он стал строить свою мастерскую так, чтобы в каждом высоком окне стоял пейзаж: заглохший сад, обломанная грозой старая липа, показавшая тыквенно-желтую сердцевину ствола; косогор, с которого ярусы противоположного берега высятся протяжно, подобно органным октавным ступеням. Весной в момент вскрытия реки ото льда по этому косогору гулял раскатисто пушечный грохот, доносился вкрадчивый шелест шуги и треск сталкивающихся льдин. Если вглядеться, различались крыши Высокого.
Путь в Высокое вел через дальний бездорожный объезд, по понтонному мосту у Ольгина, но некоторые детали устройства усадьбы можно было разглядеть с помощью бинокля. Поговаривали, что Высоким владел некий таинственный магнат, о котором не было известно ничего, в округе даже слухов еще не родилось о том, кто за два года построил этот роскошный дом во фламандском стиле, с белоснежным ветрогенератором, с конюшнями, крытыми наподобие черепицы плитами солнечных батарей, с крохотной восстановленной часовенкой, у которой на древнем погосте так соблазнительно было навеки поселиться, и лестницей, возведенной от берега, – крутой, со многими пролетами, со скамейками, на которых по вечерам рассаживались с бокалами в руках гости. Однажды Соломин видел, как из ворот усадьбы выехали верхом две женщины, одна была на гнедом жеребце с длинной белой накидкой и в белой шляпке с вуалью; с тех пор его не покидало волнующее предчувствие, что эта усадьба волшебная, что там живут какие-то особенные люди, которые смогут помочь ему в тяжелую минуту. Когда-то в детстве на книжной полке в его комнате стояла модель парусника – тщательно выполненная, со всеми шпангоутами, реями, парусной оснасткой. И он воображал, что внутри каравеллы живут человечки-матросы, которые по ночам вылезают на палубу, чтобы прибраться и сверить курс. Вечером он клал им на кокпит гостинцы – крошки рафинада, а утром проверял, сколько осталось. И однажды половина крошек исчезла. На этой загадке – об исчезновении крошек сахара с лоскутика кленового шпона – и основывалась нерушимая вера Соломина в существование высших сил. И сейчас в загадке усадьбы Высокое его воображение черпало силы, как и тогда, в детстве, когда парусник несся под парусами, наполненными вдохновением, с грузом надежды в трюме…
Соломин любил поздней осенью жить в Чаусово, слушать по ночам, как срываются с веток паданцы, как прошивают листву и глухо бьют в землю; любил спуститься ночью с крыльца, проломить пальцем корку льда в бочке и, когда затихнет вода, увидеть двоящееся отражение звезды; любил наблюдать в бинокль за высокинскими наездницами на том берегу: крутозадые лошади, вздернув хвост и выдыхая клубы пара, неспешно выступали по склону, тронутому уже серебром измороси.
Соскучившись, ехал в аэропорт и брал билет в Ниццу, гулял по берегу моря, ездил в Париж, бродил по Лувру и д’Орсэ с блокнотом, постепенно заполнявшимся зарисовками. Соломин искал в природе и живописи «капли вечности» – так он формулировал это для себя. После истории с Катей он перестал бояться смерти, но стал опасаться своего безразличия к жизни. Временами ему чудилось, что люди совсем не имеют права на простую жизнь, что единственное оправдание человечеству – искусство. Ибо ничто иное не способно перевесить антарктиду ледяного ужаса и боли, которые производит существование человеческого сознания и тела. Родственность – смычка сознания и тела – представлялась ему в разделяемой ими боли. Теперь душевная немогота для него стала отчетливо физической, иногда ему даже хотелось выпить сильного обезболивающего. Он был уверен, что смысл жизни – в ее пустоте и быстротечности. А за всем этим – грозная вечность, в которой сгинуло множество поколений и сгинет еще, источая страх и морок.
И его озадачивало, что момент нравственного выбора стремительно угасал, становился едва зримым и пустым по сравнению с красотой; последняя благодаря этому пугала. Соломин порой не чувствовал самого себя и искал зеркало, чтобы поглядеться и убедиться в своем существовании; он искал пейзажи, в которых бы отражалась его душа, его содержание, не мог понять, почему он, столь невеликий во всех смыслах человек, испытывает порой такое неземное наслаждение от пейзажа и почему величина его чувства не может определять его величие как человека? Пусть он средний человек, пусть самый обыкновенный живописец, каких сотни и тысячи, но вот то великое чувство, которое он испытывает, глядя на работы Левитана, обязано делать его уникальным существом. Значит, и любой человек, если он способен откликнуться на искусство, есть личность уникальная! И пребывание на земле, хоть и напрасно, но необходимо, как гармонии необходим инструмент для ее извлечения.
Четырнадцати лет от роду он понял это, когда в июне сошел с перрона Московского вокзала и по Невскому проспекту выбрался к реке. Перед человеком, выросшим в промышленном Подмосковье, Питер явился первым окликом цивилизации. В ту поездку состоялось много прекрасного: и бесконечные пешие проходы по внутренним дворам и набережным, и поездка в Гатчину, где глаз обучался различению парковых стилей; и Пако де Лусия в яростном пламени фламенко на сцене «Юбилейного»; и поездка в Петергоф, где Соломин шел от станции по лесу и видел, как деревья постепенно выстраиваются в парковые шеренги, открывая дворцовые постройки, каскады фонтанов… И вдруг за Монплезиром – благодаря всего только одному шагу – распахнулась слившаяся с небом бесконечность Финского залива, от вида которого в восторге замерло сердце: дворец на берегу моря – разве не из «Аленького цветочка»? Когда он шел в сумерках мимо горок уцелевших за зиму листьев, по выметенной дорожке, мимо частично раздетых из досочных своих доспехов статуй, он вдруг почувствовал, как время обрело плоть и омывает его здесь, смыкая над ним несколько веков…
В Зимнем дворце Соломин долго искал камею Гонзага (марка с ее изображением была у него в альбоме). В конце концов выяснил, что камею забрали на реставрацию, и, довольный хотя бы тем, что подтвердилось ее существование, счастливо заплутал. Уже без сил он выбрался к «Горе св. Виктории» Сезанна. Ему понадобилось только несколько мгновений, чтобы осознать, что эта вспышка света была сокровищем, что солнечные пятна Сезанна реальней окружающего мира… Вторую половину дня Эрмитаж анфиладными внутренностями нескончаемо плыл вокруг. Каждая картина, статуя, лестница вели в иное пространство. На следующий день он пришел смотреть только Сезанна, но все равно заблудился по пути к нему, как муравей в шкатулке сокровищ. В результате оказался у статуи спящего гермафродита и долго ходил вокруг нее, не веря своим глазам, поглощенный этим странным образом, чья суть – в совмещении влечения и недоступности.
Так он потом и ходил по Питеру – не доверяя зрению. И до сих пор не вполне верил, что этот город существует, – настолько казался ему вычеркнутым из разума страны и в то же время некогда созданным для решительного формирования ее разума, стиля. Странное соположение жилого и нежилого, не предназначенного для жизни и тем не менее населенного, слишком немыслимого и в то же время доступного, – как некогда в Аничковом дворце революционным матросам оказалась доступна рубаха Александра III – рукава до полу, – странное замешательство от неуместности и красоты, понимание того, что красота умерщвляет желание, простую жизнь, – вот это все сложилось и выровнялось у Соломина в образ великого города.
XXI
С Ленинграда и Сезанна началось для него искусство, затем Левитан, пред которым Соломин теперь преклонялся, чью картину «Над вечным покоем» уравнивал с «Плачем Иеремии». У Соломина была идея: он собирался доказать, что полотна Левитана – поскольку они словно линза, один из хрусталиков взора Всевышнего – написаны из точки, которая находится не на поверхности земли, а словно левитирует – парит по эту сторону изображаемого. И притом неважно, что Левитан изображает: стихотворение ненастного дня, заросшую кувшинками запруду и сосновый бор на той стороне, косогор с темными березами, кланяющимися под порывами ветра, обрушенную бревенчатую церковь, стемневшие от ненастья луга, пасмурное небо, сходящееся с глухим течением реки, тучи, ползущие над землей, касающиеся ее косыми дождевыми клочьями… Кто еще способен выразить самую суть порожденного пейзажем ментального ненастья? Кто способен так передать тоску, обращенную в незримость?
Левитан дважды стрелялся от этой нестерпимой боли, но выжил, ибо знал, что меланхолия оставит его и позволит продохнуть, почувствовать снова иллюзию нового начала, влюбленность; иначе бы не промахнулся. Его увлечения привносили в безмятежность окрестностей Чаусова многословные штормовые сцены: преследование женской фигуры, бегущей по тропке через васильковое поле ржи, ломанье и выкручивание рук на краю речного обрыва, из-под которого в вечерний час вылетают с пронзительным криком и кружат над водой ласточки-береговушки, женские слезы, упреки, равнины безразличия, овраги бегства. Чаусов умолял приятеля не приезжать к нему с женщинами, и Левитан послушно следовал просьбе. Но в отсутствие Чаусова однажды в имении произошло ужасное. В Левитана стреляла молодая соседка Григория Николаевича, владевшая деревней Яворово, Анастасия Георгиевская, народоволка и анархистка, поклонница учения Чаусова, которая приревновала господина пейзажиста к своей младшей несовершеннолетней сестре Марии. То был последний визит Левитана в эти края; тогда, на исходе века, ему оставался только год жизни, оборвавшейся вместе с сердечной мышцей.
И все же, все же иногда на картинах Левитана появлялась улыбка. Вопреки всему: унылому детству, нищете, бесприютности, этому вечному не стуку, а шарканью – пф-тук, пф-тук – больного сердца – он был способен к кристальной ясности хрусталика, к чувству полета – пусть и в облаках над куполами, над небом в озере, над лесом, прочь, прочь по облачной бирюзе – за горизонт…
В год смерти Левитана Чаусов привез с Цейлона мангуста и выпустил его на волю со словами: «Беги, беги, фараонова крыса, найди мне Исаака!»
«Вот и я теперь похож на эту царскую египетскую крысу, я не способен к жизни в этих широтах, – думал Соломин. – Пока не настали холода, нужно найти себя, прийти в чувство, выбросить из головы Катю, всю эту жизнь, решиться куда-то бежать, бежать… Но куда? По ту сторону полотна? Отринуть всю прошлую жизнь, забыться? Но отчего же, отчего больше не спасает ни искусство, ни природа? Куда пропала сокровенная мудрость, тонкая, дышащая гармония всего окружающего?..»
Соломин ходил по грибы, ставил верши, пробовал охотиться, развешивал силки на куропаток, в которые сам попадал ногой, позабыв о ловушке; копал землянку, рыбачил, старался занять себя чем угодно, только бы сжечь тревогу отчаяния. Временами он вспоминал, что надо рисовать, и долго бродил по мокрым лугам, переходил вброд лесные речушки, выбирался из болота, терялся в Карагановском лесу среди столетних елей, густых настолько, что в ливень сухим высиживал под ними; заночевав однажды на болоте, видел блуждающие огни.
Когда-нибудь он поселится на Кипре или в Марокко, непременно замрет где-нибудь под отвесным солнцем и сочными галактиками южного неба, на пустынных в дневные часы улицах, под древней крепостной стеной, за которой дышит могучее море. Только под яростным солнцем он сможет очнуться от лунной ночи средней полосы России, от ее тишины, прозрачности, легкости, дали, означенной двумя-тремя стоящими на пригорке березами…
XXII
Соломин любил место, куда вывез его Капелкин. Называлось оно Святые горы: когда-то здесь на месте надбрежных каменоломен, откуда известняк везли на баржах в Москву, размещался пещерный монастырь. Вся округа на Святых горах состояла из высотных перепадов, перемещаться по которым возможно было только наискось – напрямки приходилось слишком круто. И порой Соломину казалось, что вся поверхность земли состоит из каменных дуг, будто под ногами закруглялся сам земной шар, а человек здесь всегда смотрел, словно с вершины, милосердным умиленным взглядом.
Соломину казалось важным, что последним пейзажем Левитана стал вид развалин храма, из которых поднимался дым. «Не куст в снегу, а храм куста в снегу…», – бормотал он строчку из письма Левитана к Георгиевской, найденного Дубровиным в бумагах Чаусова. В том же письме Павловский монастырь представлялся Левитану «миражом Иерусалима, необыкновенным чудом, занесенным воздушной линзой из-за многих тысяч километров…». Соломин снова и снова ездил в этот монастырь, чтобы попытаться добиться на палитре той же лазурной бледности, которая царила в небесах над этим благословенным речным краем и на фресках безвестных мастеров XIV века.
В Павловском монастыре во времена Левитана работал замечательный монах-иконописец Лазарь, с которым художник пробовал сойтись, но неясно было, получилось ли. Соломин и в Москве шел по следу Левитана: ходил в Большой Трехсвятительский посмотреть на Лапинскую ночлежку, в очереди в которую стоял пьяница Саврасов, учитель Исаака, изображенный Маковским. Три дня Соломин писал тот же переулок ровно с того же места; в здании ночлежки теперь располагалась школа, и дети на переменах высыпали в переулок, заглядывали художнику в этюдник, сопели, подтрунивали: мол, непохоже получается. В деревне Соломин одно время практиковался в портретах, хотя люди и животные у него не выходили: ему не хватало умения стерпеть точность лица и фигуры, особенно четырех ног парнокопытных, в которых он вечно путался. Не было у него в этой работе необходимого для успеха ощущения легкости и полета; к тому же пейзаж казался ему более высоким искусством, поскольку требовал широты и глубины выразительности и не шел на поводу у точности. Тем не менее он сделал несколько портретов Дубровина и отца Евмения, но особенно ему удался портрет соседа – полковника авиации в отставке Николая Ивановича Гуленко. Полковник на свою военную пенсию отстраивал дом, экономя благодаря натуральному хозяйству: держал коз, кроликов, птицу. Соломин ходил к нему, сажал его посреди двора на табурет и давал в руки белоснежного козленка. В другой раз Соломина в полях за Наволоками застал с этюдником знакомый чабан-дагестанец и попросил изобразить его – в телогрейке и рваном треухе. Чабан работал на ту самую ферму, которая на курбан-байрам снабжала всю область жертвенными животными. Подспудно Соломин мечтал запечатлеть и Турчина, чтобы избыть свой страх перед ним…
Он был зачарован Левитаном. Однажды на этюдах ему привиделась гигантская прозрачная фигура человека в сюртуке и с ружьем наперевес; у ног его вился жаворонок, за ним шла прозрачная вислоухая собака. С тех пор гигант этот не раз возникал перед Соломиным; он присаживался перед ним, пока тот стоял над этюдом, или, приподняв в приветствии шляпу, проходил мимо, в несколько шагов пересекая поле; и всякий раз Соломина охватывала жуть, но в то же время близость огромных этих ног, обутых в ботинки со шнуровкой, внушала ему уют: великан присматривал за ним, и в этом для Соломина содержалась некая уверенность, что то, чем он занимается, имеет смысл. Хранитель пейзажа, чья суть была в трудно вообразимом изображении прозрачного на прозрачном, обитал в этих краях только летом, и только в солнечную погоду можно было его увидеть. Лишь однажды после ливня, когда туча с резко обрывающимся краем прошла над рекой и лилово стала над лугом и лесом, показав от края до края невысокую сочную радугу, Соломин видел, как гигант вошел под нарядную арку и, озарившись со спины низким солнцем, растворился в густых сумерках ливневой кисеи.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.