Текст книги "Анархисты"
Автор книги: Александр Иличевский
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 17 (всего у книги 20 страниц)
Пришла еще эсэмэска. «Когда я увижу вас?» – Это от Турчина. Он держал мобильный под столом и тщательно избегал смотреть на нее. «Очень надо?» – «Да. Завтра в шесть у пристани». – «Ваша взяла», – ответила Катя.
Турчин наклонился к запьяневшему Дубровину и тихо спросил:
– Прости, Владимир Семеныч, добыл ты Соломину денег?
– Куда там! Шиленский даже слушать не стал. А Наталья Андреевна пришла в неистовство. Такое кричала… стыдно повторять. Обвиняет во всем Катерину, желает ей смерти. Брата своего единокровного не любит. Как люди живут? Ведь вместе росли! Одна семья! Хотя бы в память о родителях смилостивилась. Эх!..
– Каин Авеля тоже не жаловал.
– А?.. Каин, ты сказал? Не жаловал? Не то слово, – закивал Дубровин и обратился к отцу Евмению: – А скажите, батюшка, что же это мы живем не по-братски? И существуем-то мы вяло, скупо, мельтешим и мельчим, нет душевной широты в нас… Единственное, на что сил хватает, – на ненависть… Я человек далекий от мистики, вы меня знаете, но с возрастом все чаще задумываюсь о роке. Проклятие царит над нашей страной, будто ангел-хранитель ее оставил и обратно своим присутствием освятить не желает. У нас теперь совсем людей нет кругом. Вокруг Сибирь одна. Люди в нехватке. И Бога нету. А каково детям без отца-то? Наедине с климатом, непригодным для жизни?
Отец Евмений повесил голову и задумался, краснея, будто это он лично виноват был в том, о чем говорил Дубровин.
Соломин смотрел на Катю, с ногами забравшуюся на подоконник и что-то набиравшую на мобильном телефоне, а перед глазами его стояло свекольное лицо того молодого бича с обрезом. Его добродушно-глуповатое выражение вызывало доверие и жалость. Заплывшие веки, почти совсем без ресниц, часто-часто моргали и жмурились.
«Завтра в 18:00 у пристани. Есть разговор. О Германии», – Турчин проверил, не опечатался ли где, и нажал «отправить».
Катя ответила на эсэмэску жены Шиленского, которая написала, что муж ей утром подарил английского гнедого скакуна и седло дорогой кожи, украшенное стразами: «Стразы?! Завидую! Дашь прокатиться?» После этого пришла эсэмэска от Турчина, и она вспомнила, что Соломин что-то говорил ей о Германии, будто они вместе поедут туда зачем-то… Катя поморщилась и нажала delete.
XXXVIII
Соломин достал мобильный и набрал: «Пойдем домой»; Катя прочитала, посмотрела на его злое лицо и снова уставилась в окно.
Соломину вдруг самому пришла эсэмэска: «Веселей, художник! Где же ваши кисти?» Петр Андреевич посмотрел на Турчина, и его замутило, кровь прилила к лицу, и захотелось обрушить на молодого доктора рукомойник – оторвать сейчас от стены и расколоть глыбу фаянса о голову этого надменного наглеца. «Издевайся, издевайся…» – подумал Соломин, сжимая кулаки.
Турчин вышел в коридор, и Соломину пришла еще эсэмэска: «Даже для бегства нужно мужество. What power art thou, who from below».
Соломин вскочил, чтобы выбежать к нему, но дверь распахнулась и в столовую ввалился Капелкин. Всклокоченный, взволнованный, с перемазанным грязью лицом, он оглядел сидящих за столом и выдохнул:
– Допрыгался… Воды…
Турчин встал в дверях, Ирина Владимировна схватила бутылку минералки и опрокинула ее в бокал с остатками вина. Капелкин выпил и шумно задышал.
– Беда. Я виноват. Если кто спросит – я виноват, и всё тут. Христом Богом заклинаю… Так и скажите: Капелкина под нож правосудия.
– Иван Ильич, – взял его за плечи пьяненький Дубровин, – прошу тебя, скажи, что случилось?
– Семеныч, трезвей давай, собирайся, – сипел Капелкин. – Ты, Борисыч, давай, дуй в милицию, пусть в МЧС звонят, в Калугу, куда хочешь, скажи, водолазов надо и страховку высотную…
– Иван! – крикнула Ирина Владимировна. – Что случилось-то?!
– Королев, Коваленко, Евсюхин записались у меня по грибы за Яворово. Все им дал: карту, компас, проверил спички, сапоги, как азимут выставлять, инструкция у меня специальная есть перед дальним выходом… все как всегда… Отпустил. Прибегает в обед Коваленко, орет благим матом: «Миха с Петюней нашли над Оленушкой дыру, полезли и провалились». А что оказалось? Нашли пещеру. Нащепили лучин, и фонарик у них был. Разведать решили. Лезут. Скоро воду нашли, но не тут-то было. Наших разведчиков голыми руками не возьмешь. Разулись и портки закатали. Тут Коваленко струхнул и обратно вылез. Ждал их часа два, вернулся домой… Я к вам, упал вот… – Капелкин стал счищать с запястий грязь, Алевтина сунула ему салфетки.
– Так, – сказал Турчин, – я в милицию, ты, Иван Ильич, бери фонари… Соломин, есть фонарь у вас?.. Веревки берите… Я к вам МЧС выведу.
– Куда приведешь? Пещеру-то кто покажет?
– Коваленко приведет… Где он? А я обратно тогда сразу…
– В школе Коваленко, послал его мыться, греться…
– Оставьте ребенка в покое, – вдруг сказала Ирина Владимировна, – он и так намотался. Я покажу. Это Настасьина пещера. Знаю где.
– Откуда? – вскричал Дубровин, сидевший, сокрушенно обхватив голову руками.
– Некогда сейчас, Владимир Семеныч, – сказала учительница, – под Макарова одна дыра отродясь была. Иван Ильич, иди с Богом, торопись…
Турчин помчался в отделение, оттуда милицейский «газик» отправился вслед за машиной Соломина, в которой сидели Дубровин, Катя, отец Евмений и Ирина Владимировна, которая показывала дорогу. Яворово проехали в сумерках. Учительница направила Соломина через поле, мимо развалин церкви, затем потянулись еще квадраты полей и перелески; время от времени раскисшие колеи, блестевшие от садившегося солнца, разбегались в разные стороны, но Ирина Владимировна уверенно указывала дорогу. Она поднимала палец к виску и, подумав, говорила: «Так, от Холостого поля вниз до Лысой горки, миновать Митину рощу и дальше понемногу на Макаровский перекат…» Наконец остановились, учительница велела всем оставаться в машинах, а сама прошлась вдоль леса, погружавшегося вслед за склоном далеко вниз. Видимо, что-то разглядела в деревьях и, махнув рукой, стала спускаться…
Теперь они шли по лесу, по распадку, около версты. С края леса поднялась туча оглушительных галок. Склон набирал крутизну. Осенний воздух леденел вокруг, опавшие листья скользили под ногами. Голоса раздавались далеко и звонко. Отец Евмений подоткнул рясу и передвигался с необычайной проворностью. Соломин держал Дубровина под руку, Катя легко пробиралась вслед за учительницей. Спуск показался Соломину бесконечным. В лесу было темно, дна русла, сколько ни вглядывайся, – не разглядеть. Дубровин устал и, цепляясь за стволы деревьев, то и дело останавливался передохнуть. И только когда вверху почти не осталось неба, внизу замигал огонь и послышались голоса.
Вокруг костра переминались двое мальчишек, голышом; на протянутой ветке они держали над огнем дымящуюся мокрую одежду. Увидев взрослых, заплакали. Трусы скользнули в костер, и белобрысый мальчишка голой рукой вырвал их из огня вместе с углями.
Капелкин сел на корточки, притянул к себе детей, не желавших отпустить ветку с одеждой. Лицо его стало мокрым от слез, он улыбался и бормотал: «Вот я вас, окаянных… Вот я вас… Как бы я родителям вашим отчитался?..» Капелкин снял куртку, закутал одного, на другого натянул свой свитер Турчин. Пацаны, стуча зубами, собрали рюкзак, отдали милиционеру. Турчин и Капелкин посадили детей на закорки и стали карабкаться вверх. Дубровин сел у костра и вытянул ноги, чтобы передохнуть. Ирина Владимировна отошла в сторонку и куда-то исчезла.
Катя постояла у костра, в который Соломин со священником подбрасывали ветки, потом сделала несколько шагов и оглянулась. В темноте горячо трещал костер. Где-то над головой громыхала и скрипела вспугнутая сойка. Далеко щелкнул выстрел, и отзвук его прошел вверху раскатисто и резко. Соломин вскинул голову. Здесь, в узком глубоком ущелье, доверху заросшем буреломом, охватывало ощущение полной отсоединенности от остального мира; казалось, все, что здесь может произойти, никогда не станет достоянием яви… В лесу уже пахло зимой, и, уловив этот льдистый вкус в воздухе, Соломин поежился, потому что от этого вокруг стало еще неуютней, глуше и нелюдимей. Он подбросил веток в костер и посмотрел на Катю, чье лицо при отсвете пламени казалось еще прекрасней и нереальней.
– Катюх, – послышался откуда-то голос Ирины Владимировны. – Сюда иди! Сюда, скорей… Только осторожно, не провались. Шагай сюда на мягких лапах. Вот она, родимая.
– Кто? – спросила Катя, идя от костра на голос учительницы. – Где вы?
– Сюда, тихонечко ступай, сюда, чуть бочком повернись, бочком, круто здесь. Вот она, в точности здесь, вот и ступени тут вырублены. Сюда петлями дорога раньше спускалась, камень тут добывали. А над урезом поверху и напрямки шла тяга рельсовая, тачки с камнем подымали… Вот так, потихоньку, руку давай.
Катя спустилась в какую-то яму, поскользнулась, схватилась руками за склон, но Ирина Владимировна удержала ее, и вместе по твердому склону они пошли легко вглубь, пока Катя не почувствовала над головой близость камня. Что-то зашаркало в темноте, Катя шарахнулась, и по лицу ее овеяло чем-то мягким и теплым.
– Нетопыри, не бойся… – произнесла Ирина Владимировна, снова беря ее крепко за руку. Катя чиркнула зажигалкой, но пламя ослепило и погасло раньше, чем она успела что-либо увидеть.
– Мне страшно, – сказала Катя.
– Чего тут страшного? – спросила Ирина Владимировна. – Тебя здесь не съедят. Наоборот, одарят. Где-то дальше часовенка была… Там полати, полки в камне выщерблены. Эх, молода я была… Здесь все время спать охота, просыпаешься от того, что вода капает. Кап. Кап. И вроде капли стучат, но слышится грохот, будто великан идет.
– Тихо как… – прошептала Катя.
– Раньше здесь камень добывали, удобно было из пещеры: готовый забой, знай только расширяй. А то, что для баб она целебная, поняли, когда случай вышел. Трех рабочих здесь завалило. Не вернулись домой. А ходов здесь прорва – многие километры и, говорю же, на ту сторону реки выбраться можно. Так вот, завалило мужиков тут. Стали искать, где завал, чтобы откопать, да найти никак не могут. Пока искали, жены здесь ночевали. А одна баба сильно убивалась, болезная была, психически и вообще – бездетная и малокровная, но больно уж муж ее любил, и она его, значит. Вот она и решила помереть здесь, у могилы мужа. Когда поиски прекратились, она отсюда не ушла, навсегда осталась. А то перед Пасхой случилось, и никто здесь долго не работал. Неделя прошла, приходят рабочие, думали, схоронят Анастасию и в забой пойдут. А ее нет нигде. Стали искать, кричали – нет как нет. Послали снова камнерезов, у них карта пещеры была. Но куда уж – там, может, десятки верст лабиринт накручивает, поминай как звали. И вдруг Настасья через несколько дней сама приходит. Еле живая, но живая – и говорит, что прошла пещерами под рекой и сейчас ее от Калачева рыбаки алексинские привезли. Так что ты думаешь? Настасья помирать раздумала, похорошела вся за полгода, скоро сватать ее стали, вдовушку при хозяйстве, и она пятерых детей новому мужу нарожала. С тех пор и повелось у местных, что целительна эта пещера. На мужиков не действует, а девок из гроба поднимает. Камень тут скоро бросили добывать, и стало это место как святое. Из-под берега на Оке камень добывать было легче, потому что сразу его на барки грузили и в Серпухов и Коломну сплавляли. А потом все забылось… Худо, когда чудо забывается. О чуде память жить должна непременно…
Катя и учительница выбрались из пещеры и подошли к костру.
– А вы куда пропали? – обрадовался Соломин. – Мы вам кричали, кричали…
– Отлучались по делу… женскому… – ответила Ирина Владимировна, отряхивая подол куртки и поправляя вязаную шапочку.
Костер догорал, Дубровин все так же сидел на бревнышке и смотрел на угли. Снизу, из темноты, где блестели лужи в ямах и мокрые камни, вылизанные течением Оленушки, поднялся отец Евмений. Увидев женщин, он улыбнулся: «А-а-а, вернулись! Пора уж обратно…».
– Вот вам и зима пришла, – Катя присела у костра и вытянула к огню руки.
– Пришла, родимая, уж саван соткала, – вздохнул Дубровин, поглядывая вверх, куда струились искры. Старый доктор сидел перед костром, широко открыв глаза, не мигая, будто огонь горел внутри него.
– Холод собачий, – сказал Соломин, – ледянистый воздух как раз сюда, в низину стекает…
– А в пещере тепло… – заметила Катя.
– Вот Христос в пещере-то и отогрелся, – сказал улыбаясь отец Евмений. – В пещерах всегда матушка-земля согреет, в беде не оставит. Это только в аду холодно, там совсем нет никаких чертей, которые бы грешников зажаривали. В аду вообще никого нет, кроме души неприкаянной и холода. Мне так кажется, грешному, – священник перекрестился. – В аду потому холодно, что зиму еще как-то можно терпеть, в огне же просто сгоришь, и все тут – мука недолгая. А холод медлителен, вкрадчив… Когда все кругом промерзает, а снега еще нет, дует ветер, тогда и воцаряется вокруг самый настоящий ад. И только снег может убелить душу…
– Вы правы, батюшка… – согласился Соломин. – Ад – это то, что вокруг, то, что мы выбираем, и самое страшное, что все это не покинет человека и после смерти. Я бы себе желал не рая и наслаждений, а прозрачности, чистоты и покоя… Кстати, хотел спросить. Мне недавно приснилось, что я убил человека. Меня не сон смущает. Меня смущает, что я не умер во сне от стыда… Как религия к снам относится? Виновен ли человек в своих снах?
– Не виновен, – ответил священник. – Человек отвечает за поступки. А сон – это сгусток нечистоты. Старцы говорили: «Человек во сне жив только на одну десятую». Это значит, что человек на девять десятых во сне мертв и, следовательно, пребывает в средоточии нечистоты, ибо нет более нечистой вещи, чем небытие.
– Небытие стерильно, – сказала Катя.
– Тебе-то откуда знать? – спросила учительница. – Жить надо, барахтаться. Как лягушка в кувшине молока.
– А если там не молоко, а вода? – спросила Катя.
– Тогда нужно так барахтаться, чтобы вода закипела и выкипела, – сказал священник.
Помолчали. Свет от костра дрожал на лицах людей. Каждый из них хранил свою тайну. Вверху ничего не было видно, лишь огромный столб темени уходил в небо. Соломин сходил по нужде и поскорей вернулся… Вдруг снова забеспокоилась сойка, и крик ее словно придал всем силы.
– Однако же пойдемте, братцы-кролики, – сказал Дубровин. – Помогите мне подняться, что-то спину прихватило.
Наверху долго шли к машине меж черных деревьев, качавшихся тяжело на ветру, будто, вздев вверх руки, они взывали о помощи; взошедшая луна бежала за облаками. Зябли пальцы, щеки, и казалось, нет конца и края этому черному лесу, и вся земля заброшена в мрачную темень, и утро не наступит никогда…
Забрались в машину, и все повеселели. На отца Евмения этот спуск в неизвестность, к Настасьиной пещере, где обитал когда-то молчальник Иоанн, произвел большое впечатление. «Кругом места нехоженые, задичавшие за столетие, – думал он, – и люди так грустны и одиноки, слабы и малы, что жаль их беспросветно». Понемногу священник согрелся в машине, укачало его на ухабах и разморило в тепле. Он видел во сне, как летит орел, тяжело, шумно взмахивает крыльями, а в когтях несет то Соломина, то Катю. То бросает одного, чтобы подобрать другую, то снова подхватывает – и никак не может поднять обоих… Шум от крыльев превращается в ветер, и снова холодно… Как же холодно, и как не хочется в ад, думает во сне отец Евмений и понимает, что это дверь автомобиля открылась и Дубровин зовет его: «Батюшка! Батюшка! Не желаете ли по рюмочке для согреву?» И когда шел священник вместе с доктором к дому, то оглянулся и заметил вдалеке одиноко горящий фонарь, раскачивавшийся на ветру. Фонарь напомнил ему костер, и он снова подумал, как тогда, у пещеры, что вот так же Христос сидел когда-то в Иудейской пустыне ночью перед огнем, грел руки, мимо катился в темноте, шурша, будто дух, шар перекати-поля и вокруг стояла такая же холодная страшная ночь… Священник вздрогнул от вновь охватившего его душу чувства оставленности, и ему показалось, что времени не существует, что все, что когда-либо происходило и произойдет во Вселенной, собрано в одну точку и она размещается где-то между его лопаток – точка, полная темноты и света.
Отца Евмения это чувство отпустило, только когда он уже поднимался, крестясь, на веранду старого доктора. Дубровин, отпирая дверь, зевал ужасно, а войдя, вдруг оживился, потер руки и стал собирать на стол, приговаривая: «Проклятый лес, проклятая осень, разве возможно добро в таком климате? А? Я вас, батюшка, спрашиваю… Разве можно в таком климате душе без рюмочки, разве можно ее, родимую, не призреть – не смягчить, не отогреть?»
XXXIX
Соломин с Катей подвезли Ирину Владимировну и вернулись домой. Соломин разжег камин и устроился возле него с литровой бутылкой виски. Катя вышла из ванной в столовую, затягивая поясок халата. Он оглянулся и показал ей бутылку:
– Будешь?
– Давай, – сказала Катя и, устроившись рядом на мохнатом ковре, приняла из его рук стакан.
Себе Соломин налил до краев и сосредоточенно выпил залпом. Катя посмотрела на него с удивлением, но ничего не сказала. Соломин налил еще и выпил.
– Чего творишь? – спросила Катя.
– Ты же не даешь мне своего зелья, так я решил, что пить буду, чтобы спиться, – сказал Соломин, уже затяжелев от хмеля.
– Солнце мое, ты же не умеешь пить!..
– Кто тебе сказал? Я научусь. – Соломин стал снова наполнять стакан.
– Хорош, дядя!.. – прикрикнула на него Катя. – Натяни вожжи!
– Тпрруу… – пьяно засмеялся Соломин и потянул невидимые вожжи, держа в руке стакан.
В окно кто-то постучал, и раздался заглушенный стеклом крик Ирины Владимировны: «Молодежь, не спите?»
Катя впустила учительницу.
– А мне не спится что-то, – сказала та, разуваясь у порога, – решила вас настигнуть. Может, посидим, согреемся?
– Да тут один уже согрелся, – сказала Катя, кивнув на камин.
Ирина Владимировна оглядела комнату и взглянула на повесившего голову Соломина.
– Что ж закручинился, казак? – спросила она, заметив ополовиненную бутылку.
И тут к горлу Соломина подступила судорога. Он поставил стакан на пол и, сдерживая рвотный позыв, попытался встать.
– А-а-а-а, – застонал он. – А-а-а-а…
Попробовал удержаться и схватился за горло, но тошнота разрывала ему грудь и голову, и второй рукой он зажал себе рот.
«Господи, даже напиться не могу, – подумал он с испугом. – Какой позор…». Он боялся пошевелиться, чтобы не стошнило на ковер, но ему становилось все хуже, правая рука его судорожно шарила по ковру в поисках стакана. Он заметил, что у Кати выражение гадливости сменилось озабоченностью и она куда-то исчезла.
«Как же совестно, как смешно, – думал он, чувствуя, как холодеет от дурноты лицо. – Стыд и срам! Куда ж я… не зная броду…»
Катя возникла с тазиком и подставила ему под подбородок; он не решался отнять руку, ему было стыдно, но вот блеснула кружка, и он сделал глоток, чтобы тут же опорожниться в тазик, однако легче не стало… Вот вода пролилась за шиворот и потекла под рубашкой, он снова глотнул из кружки и снова разрядился, но уже мимо, на ковер; вот Катя потянула за руку и помогла встать, чтобы отвести в ванную, и там ноги его подкосились, и он, опустившись на колени, прижался щекой к холодному борту ванны.
– Пей, пей, герой, – говорила Катя. – Ничего, бывает, попьешь водички, прополощешься, как рукой снимет. Пей, пока в кровь не вошло…
– Все хорошо… – сказал Соломин, размазывая губы по эмали. – Уйди. Прошу. Мне стыдно.
– Что мне, всю ночь над тобой стоять? Пей, глотай. – Она открыла кран с холодной водой.
– Не волнуйся, милая. – Ирина Владимировна присела на край ванны и погладила Соломина по голове. – С кем не бывает, это даже хорошо, что такой нежный. Мой бы так! Не дождешься от моего космонавта прояснения. Сколько бы ни выпил, все как в бездну, безвозвратно. Давай-ка лучше пойдем отсюда, не будем мешать, дело это интимное; а мы лучше поговорим с тобой.
– Не стану я говорить, – сказала Катя, выходя из ванной и прислушиваясь к стонам Соломина. – Не время.
Наконец шум воды в ванной стал перемежаться жуткими звуками: Соломина выворачивало наизнанку, и он стонал от слабости.
Когда всё закончилось, Соломин стал мыть ванну.
«Что ж теперь мне делать? – думал он. – Позорище какое, как я был гадок и мерзок. Спрятаться, с глаз долой… Впрочем, надо держать удар…»
Он умылся, почистил зубы, посмотрел в зеркало и, радуясь чувству легкости, вышел из ванной.
– Простите великодушно, немного не рассчитал, – произнес и осекся. В гостиной никого не было, а на галерее был зажжен свет и за стеклом в плетеных креслах сидели Катя и учительница. – А вот и я, – сказал он, выходя на галерею; ему стало больно, когда он заметил, что Катя не глядит на него и выражение ее лица исполнено беспощадного равнодушия. – Что-то мне как-то вдруг нехорошо сделалось, наверное, отравился чем-нибудь в обед…
– Оклемался? – сказала приветливо Ирина Владимировна. – А мы тут полуночничаем.
– Спать пора, – сказала Катя.
– Всё, всё, всё, – подхватилась Ирина Владимировна. – Ухожу, ухожу…
Проводив учительницу, Катя налила себе виски и, выпив залпом, понемногу разговорилась с Соломиным. Здесь, на защищенной от ветра галерее, горел и грел раскаленный газовый зонтик; высокая луна, отчетливо пробивавшаяся из-за облаков, мертвенно освещала черный сад внизу, далекие холмы за ним, и у самого горизонта, где уже виднелось чистое небо с перистыми засеребренными облаками, блестел стальной изгиб реки. На галерее были расставлены на полу эскизы, которые сейчас своей яркостью, летними цветами и просторами согревали взгляд. Катя стала рассматривать их, и Соломин следил за ней, пытаясь по тому, как долго она останавливалась на той или иной картине, догадаться о ее впечатлении.
– Тебе что-то нравится? – спросил он.
– Вот пруд этот с мостиком и кувшинками ничего. Люблю кувшинки.
– Они медом пахнут, я тебе сорву непременно, – отвечал растроганный Соломин.
– Медом?
– Сладко пахнут, такие ароматные, что даже осы на них садятся, чтобы полакомиться нектаром. – Соломин замер от желания, вдруг охватившего его, когда Катя закурила и, выпустив дым, посмотрела на луну. Пряди дыма потянулись над ней, и с ними вместе поплыл лунный свет, а в потемневших глазах ее зажегся черный огонь.
Он потянулся к ней, осторожно обнял, и она не отстранилась…
Потом они лежали навзничь на циновке, под тепловым шатром, спускавшимся от докрасна разогретого газового зонтика. Катя курила, а Соломин всматривался в разгоравшийся при затяжке уголек, выхватывавший ее губы, подбородок… Несколько минут назад Катя столкнула его с себя, еле стерпев его напор, и он теперь беззвучно плакал в темноте, весь сосредоточенный на прикосновении своего плеча к ее руке, на этом крохотном лоскутике тепла. Он чувствовал, как горячи на щеках слезы, и удивлялся тому, что они текут без остановки.
– Почему мы давно не говорим друг с другом? – прошептал Соломин, облизнув соленые краешки губ. – Если бы мы говорили, то у нас обоих была бы какая-нибудь жизнь. Жизни без разговоров не возникнет… А так… Я живу один. И ты одна. Мне страшно. Очень страшно. Я изо всех сил пытаюсь выудить из мира хоть какой-то смысл. Вырвать его с боем. Ты думаешь, мне сладко жить? Если бы не красота, меня бы здесь давно уже ничто не удерживало…
Катя молчала.
– Не молчи. Прошу тебя, не молчи, умоляю…
Она сделала над собой усилие и сказала:
– Понимаешь… Мне самой страшно. Но только по-другому…
– Как?..
– Иногда мне кажется… Только не говори никому… Я мертвых вижу.
– Как это? – не сразу понял Соломин.
– Ну, не мертвых, не тела, а души умерших… Они кругом, их немного, но они появляются или ты их встречаешь где-нибудь… В лесу их можно встретить. Они прозрачные, но темные такие, как тени. Объемные тени. И у погоста их немало. Они или бродят как потерянные, или на камушке сидят. В лесу они что-то делают – ходят, ищут яму поглубже. Лягут в нее, свернутся там клубочками, а засыпать себя сверху не могут – они же бесплотные. Лежат и ждут, когда ветер листвой засыплет, когда снег пойдет…
Соломин сокрушенно молчал.
– Это ничего, – сказал он наконец. – Я тоже однажды что-то такое видел. Какие-то, как ты говоришь, неясные тени…
– Правда?
– Ведь мне приходится подолгу всматриваться в пейзаж… Невольно станешь наблюдательным.
– Значит, ты их тоже видел? – недоверчиво спросила Катя. – А какие они? Опиши подробней. Есть на них одежда?
– На каких-то есть, а некоторые нагие ходят. Если видят, что ты их заметил, сразу в тень прячутся. А однажды я в поле с мольбертом стоял. Жарко, пить охота. Меня и разморило. Заснул прямо у мольберта. Просыпаюсь, а на мне верхом призрак нагой сидит – девушка солнечная…
– Как это – солнечная?
– Полная света. Вот такая же призрачная, прозрачная, как те, что из тени сотканы, только эта – из света. И мне так страшно стало, я как закричу – а голоса нету, кричу, и только сипота в горле… Оказывается, во рту так пересохло, что и язык повернуть нельзя…
– И что потом было?
– Ничего. Я глаза от страха закрыл, она и пропала.
– Значит, я не одна такая, – сказала Катя.
– Конечно, не одна, – продолжал фантазировать Соломин. – Я еще Левитана – прозрачного великана – видел.
– А ты, когда рисуешь, что еще видишь? Зачем вообще ты рисуешь?
– Понимаешь, – с воодушевлением сказал Соломин, – пейзажи Левитаном писались очень необычно. Его точка обзора никогда не находится на земле. Она всегда над землей, левитирует. Его уровень глаз всегда выше деревьев. Я это доказал. Думаешь, зря я здесь столько исходил вдоль и поперек, ища левитановские ракурсы? И еще. Никто не замечает, что левитановская оптика – оптика глаза, лишенного век. В Китае была такая изощренная казнь, когда человеку обрезали веки, это совсем не то, что отрезание ушей или носа. Ты присмотрись: ведь то, что пишет Левитан, нельзя увидеть простым глазом, это непременно должен быть глаз, вынесенный на открытый воздух. А еще мне нравится думать, что зрение Левитана – это зрение прозрачной пчелы, ее наливные рюмочки глаз видят все вокруг. В детстве я смотрел как зачарованный, когда мать открывала окна и чистила стекла газетой. Весна, солнце, обнаженная земля благоухает, журчат под наледью ручьи, а мать натирает газетой, – очень важно, что газетой, потому что свинец в печатной краске придает особенную прозрачность стеклу, – и я застывал перед оконной рамой, будто пейзаж – сараи, гаражи, хоккейная коробка, железнодорожная насыпь, посадка перед ней – был бриллиантом, а рама – оправой. Причем мне неинтересно было смотреть в проем окна, без стекла, а хотелось именно через стекло, которое обретало уникальную прозрачность. Мне кажется, искусство – это взгляд на действительность именно через необыкновенно прозрачное сияющее стекло… Левитан прекрасно это понимал и пользовался искривленным полным хрусталиком, не ограниченным веками. Без век, потому что стекло должно быть абсолютно прозрачным – и не иметь границ. Если ты приглядишься, как глаз смотрит, ты заметишь: непременно по краям есть затемнение, непрозрачность, и это с неизбежностью оказывает влияние на способ изобразительности художника. И когда я рисую, я воображаю себя – свои глаза – в виде прозрачных пчел: они собирают нектар зрения, летают над землей и накапливают под брюшком и на лапках светпыльцу, оплодотворяют зрение и приносят на холст мед видения. И однажды мне стало понятно, что и ночь соткана из прозрачности, что слепота – это ослепление светом, что мое стремление стать переполненным светом и лазурью небес и есть на самом деле желание смерти… Что смерть – ночь – она и есть такое толстое стекло, совершенно прозрачное, в нем ты застываешь и видишь все…
– А какие они, эти пчелы? – спросила Катя.
– Их почти не видно, они заметны только, когда блеснут на солнце, когда чуть ослепят тебя бликом, – и оттого, что слепят, их толком нельзя разглядеть. То есть пчелы эти, с одной стороны, – воплощенное зрение, а с другой – частички слепоты, вот той прозрачной ночи-смерти, о которой я только что говорил.
Соломин задумался. Он был поражен, что впервые ему удалось поговорить с Катей на тему, которая его волновала.
– Но откуда вообще ты можешь знать, что это пчелы? – спросила она. – А вдруг что-то еще?
– Дело в том, что существо это приносит мне на холст зрение, как в рамку улья мед…
Катя отвернулась и закрыла глаза.
– Ты сумасшедший, – сказала она, – это тебе к доктору нужно, а не мне.
Они разошлись по спальням, а когда Соломин далеко за полдень проснулся, Катя исчезла.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.