Текст книги "Анархисты"
Автор книги: Александр Иличевский
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 18 (всего у книги 20 страниц)
XL
В одиннадцатом часу Катю разбудила эсэмэска: «Есть».
Она умылась, села на велосипед и поехала к Калинину. Тренькнул домофон и впустил ее в калитку; овчарка, гавкнув для приличия, завиляла хвостом. Таможенник сидел голый в кресле перед окном от пола до потолка и неподвижно смотрел вдаль – на морщинившуюся от ветра реку. Еще был виден след от перетяжки на его локте. Резиновая трубка и футляр от шприца валялись на распластанной шкуре зебры, на которой стояли узкие ступни таможенника.
Катю особенно трясло по утрам. Часов до двух-трех она не находила себе места и готова была выть от тупой, стиравшей все чувства душевной боли. Порой она не желала просыпаться или просыпалась с испугом и сразу же начинала прислушиваться к себе, и с этого момента ее уже больше ничего, кроме собственного самочувствия, не занимало. Душевная боль, не имевшая ни причины, ни места приложения, владела ею по утрам безраздельно.
Она ухмыльнулась, заметив стеклянный, не узнающий взгляд Калинина, и быстро оглядела комнату. Взяла со стола новый шприц, сорвала обертку, вынула из штатива, стоявшего со спиртовкой на столике, пробирку, вытянула шприцем остатки бурой жижи и, подняв жгут, обмотала руку, ловко перехватив другой конец зубами…
Прошло полчаса… Катя нашла себя на полу и, приподнявшись на локтях и смеясь чему-то, подползла к Калинину. Слегка царапая его ноги ногтями, она, игриво раскачивая задом, потянулась вверх и, исполненная благодарности, встала перед ним на колени. Он очнулся от прикосновений и, увидев перед собой сладострастно искаженное лицо Кати, притянул ее голову к животу, сорвав заколку, пятерней впился в волосы…
Катя проснулась первой и еще сквозь сон почувствовала холодок. Ее охватила тоска и захотелось к чему-то теплому, материнскому; она вспомнила о Соломине и снова почувствовала приступ безжалостности. Встала, пошарила на столе.
– Есть еще? – спросила она перевернувшегося на живот Калинина.
– Шиленскому кристаллы обещал.
– Поедем?
– Пройдемся. Башку проветрить надо… А тебе не хватит? У меня-то отпуск кончится, я и тормознусь…
– И мне недолго коротать, – отвечала Катя, натягивая джинсы. – Идем?
Они заперли калитку и пошли к реке.
«Чему быть, того не миновать… – думала Катя. – Пускай…»
Они спустились к пристани, постояли перед серенькой водичкой, разогнанной на плесе в высокую ветреную волну, на которой ванькой-встанькой раскачивался суриковый обшарпанный бакен. Пока Калинин расплачивался за стоянку и отвязывал катер, Катя видела, обернувшись, как по разбитым размокшим ступеням, вырубленным в склоне лопатой, поскальзываясь, торопливо идет Турчин.
Она вспомнила о его эсэмэске, когда Калинин со швартовым концом в руках прыгнул на нос и завел мотор, потащивший судно на стремнину малым задним ходом. Турчин остановился, пристально глядя на Катю. Она отрицательно покачала головой.
«Тварь. Твари… – подумал Турчин и закусил губу, чтобы не заплакать. – Зачем? Зачем…»
Он вернулся в Чаусово и прошелся мимо дома Соломина, заглянул в окна, увидел, что художник стоит в мастерской перед окном, что-то тщательно поправляя кистью на холсте.
«Проклятая… Бедная… – бормотал Турчин, испытывая стыд при воспоминании о том, как злословил о Соломине из-за того, что тот искал для Кати денег. – Когда-то же веревочка совьется?»
Он снова спустился к берегу и всмотрелся в пасмурное полотно реки, уходящей под серым небом стальным отливом в излучину, за поворотом которой исчез катер Калинина.
«Все равно надо с ней поговорить, во что бы то ни стало, – думал он. – Пусть спасет себя сама, а нет – пусть с глаз долой, не то, разлагаясь, заразит округу…»
Он не выдержал и поехал в Высокое. Вышел из машины перед воротами и замер прислушиваясь. Через минуту услыхал шорох и жаркое сопение, и из-под ворот, с пробуксовкой вылетели два пса, но Турчин уже захлопывал дверцу «Нивы», в которую врезалась псина, и она, встав на задние лапы, с громовым лаем заслюнявила стекло. Однако Турчин не уезжал, он включил и снова выключил зажигание, провел ладонью по волосам, чувствуя, как щеки горят от ревности и досады. Ворота сдвинулись, и в щель, подтягивая живот, протиснулся камердинер с огромным сторожевым фонарем. Собаки успокоились, Турчин опустил стекло; толстяк наклонился к нему и сказал вполголоса:
– Кириллыч меня звать. Забыл чего, уважаемый?
– Нет… – сказал Турчин. – Впрочем, да, забыл. Эта… как ее… Катерина, подруга художника Соломина, здесь находится?
– Какой такой художник?
– А таможенника тоже нету?
– Друг, все наши дома, – усмехнулся Кириллыч. – Таможенного терминала тут нету, здесь люди живут.
– Ясно, спасибо, – процедил Турчин, заскрежетал стартером и газанул на развороте так, что усевшийся было ротвейлер еле успел подхватиться прочь и рявкнуть.
XLI
Решив идти ва-банк, Соломин помчался в Москву к сестре просить денег. Там подвергся расследованию, получил отпор, учинил скандал и теперь ни с чем в отчаянии возвращался в Чаусово уже затемно. Он заехал к себе и, не найдя Катю дома, отправился к Дубровину, сам не зная зачем; но оставаться наедине со своими мрачными мыслями ему было невыносимо. Он был оглушен последними событиями, а поездка добавила к этому тяжкому состоянию еще и ощущение стыда от того, что он так по-детски, истерически нападал на сестру. Теперь он совсем не знал, что делать, и думал, что разумней всего было самому бежать куда-нибудь. Но как все бросить? Что Катя будет здесь делать одна? При мысли, что его дом, святая колыбель его мечты об умной, полной смысла и творчества жизни, превратится в притон, лишала его возможности рассуждать дальше. И все равно все упиралось в вариант бегства – от себя. Он представлял, как последует совету сестры и уедет за границу, как кончатся у него деньги и после он приедет на поклон к Наталье, с охотой унизится перед ней, разыграет возвращение блудного брата… А вдруг Наталья умрет? Хотя с чего бы? Но вдруг случится что-нибудь такое, что лишит его последней опоры…
Придя к Дубровину, он застал у него священника и Турчина. Они играли в «Эрудита», и Турчин сосредоточенно выкладывал карточки с буквами.
«Зачем анархист здесь? – подумал Соломин. – Теперь и не поговоришь…»
– А, Петя, проходи, милый, садись, – обрадовался ему Дубровин. – Играть с нами будешь?
– Извините ради Бога, Владимир Семеныч, не хочется мне сегодня, – отвечал Соломин. – Здравствуйте!
– Здравствуйте, – улыбнулся отец Евмений.
Турчин кивнул Соломину и сказал:
– Святой отец, что-то вы долго думаете.
Священник углубился в игру. Соломин снял куртку и сел на диван, оглядываясь и привычно поеживаясь и принюхиваясь. У Дубровина дом был полон подарков от пациентов: тарелки, блюдца, чайный сервиз, нож (гравировка «На долгую память из Узбекистана»; на обратной стороне – минареты, мечеть, дувалы); почти все предметы быта были убогие, жалкие, никчемные, врученные бедняками бедняку; даже дареные шахматы были отвратительные, играть ими было невозможно, потому что в каждой фигуре, даже в коне, проглядывал женский силуэт, – больной преподнес после выздоровления, сообщив со значением, что фигуры вырезаны заключенными на зоне. Плохо обожженные чашки, чайники, чай из которых припахивал землей, плошки и горшки убогого кустарного изготовления, тоже дареные, – все в доме Дубровина вызывало раздражение.
Присутствие Турчина всегда сковывало Соломина, и теперь, поняв, что поговорить не удастся, он думал о том, чтобы уйти; но сразу ретироваться было неудобно… Прошло сколько-то времени, игроки стали подводить итоги. Турчин вдруг посмотрел на Соломина и спросил:
– Как самочувствие? Что-то вы неважно выглядите.
– Ничего вроде, спасибо, – ответил Соломин смущаясь. – А что значит «неважно выгляжу»?
– Как будто вы ежа съели и теперь боитесь про это думать.
Соломин отвернулся и подумал: «Вот сволочь!»
– Просто я ездил в Москву, – сказал он как можно беззаботней, – а столица всегда выматывает, чувствуешь себя мочалкой, пока не выспишься хорошенько. Уж и не знаю, как я там раньше жил, уму непостижимо. Нынче только подъезжаешь ко МКАДу, как сразу охота развернуться. В этот город теперь и непонятно, как въехать. Пробки на въезде, пробки на выезде. А я к тому же слыхал, что только четверть москвичей пользуется автомобилями, а столица уже – сплошная апоплексия.
Соломин говорил, нанизывал слова, и ему стало не по себе. Все смотрели на него так, словно не доверяли тому, что он говорит. Ему захотелось внимания, милосердия.
– Вы отчего-то не любите меня, – сказал Соломин, глядя прямо в глаза Турчину, – а мне все хочется доказать вам свою состоятельность. Ваш кумир Чаусов ратует за отсутствие власти, свободу от принуждения, свободу ассоциаций, взаимопомощь, разнообразие, равенство и главное – братство. Так где же ваше ко мне братское чувство?
– Испытывать к вам братское чувство без принуждения невозможно, – пожал плечами Турчин.
– Так вы спрашиваете, как мои дела? – не смутился, а напротив, оживился Соломин. – Что ж, отвечу искренно. Дела мои неважные. Я попал в переплет и никак из него не выберусь…
– А что такого безвыходного в вашем положении? – спросил Турчин.
– Яков Борисович, прошу тебя, – поспешно сказал Дубровин.
Соломин не знал, что отвечать. Слова Турчина, их беспощадность упали в душу и плеснули через ее край. Соломин вспомнил, как был счастлив во время последнего разговора с Катей.
– Как же мне не кручиниться, раз вернулся домой и не знаю, где жена моя?
– Не жена она вам, – сказал Турчин. – А испытывать чувства по отношению к животному столь же безнравственно, как и бить это самое животное.
– Это кто животное?
– Мальчики, умоляю, прекратите! – взмолился Дубровин.
– Какие же мы мальчики, доктор? – сказал, распаляясь, Соломин. – Нам уж о смерти как о покое пристало думать. Так кого вы, Яков Борисович, животным только что назвали?
– Сожительницу вашу.
– Позвольте спросить, почему?
– Но ведь она же потеряла облик человеческий. Вам изблизи это незаметно, со стороны виднее.
– Ваше счастье, что вы находитесь в доме Владимира Семеновича и я не могу вас побить. В любом другом месте я к вашим услугам.
– Не будет никаких услуг. А насчет зоологии вы сами попробуйте отстраниться и посмотреть на себя со стороны. Если не умрете со смеху, то кое-что поймете.
– Что вы себе позволяете? Что я такого понять должен?
– Я только говорю правду, не более.
– Какая правда? Насмешку над ближним вы считаете правдой?
– Вы мне не ближний и не дальний. Но правила общежития на вас распространяются. Справедливо или нет, но вы вхожи в наш круг и обязаны соответствовать нашим представлениям о приличии и здравом смысле.
– Как у вас язык поворачивается учить кого-то жизни? – стушевался Соломин; он начал догадываться, к чему клонит анархист, и ему вдруг стало так страшно, как не было никогда в жизни.
Дубровин встал и, разведя над столом руками, сказал:
– Друзья… Не в моем доме.
– Что значит «не в вашем доме», доктор? – вскричал Соломин. – Не в вашем доме должны унижать человеческое достоинство! А вы только что позволили это сделать. Не в вашем доме должны глумиться над человеком, взывающим к пониманию и милосердию! И вы допускаете эту ситуацию, а теперь призываете меня выйти вон и остаться в униженном и оскорбленном состоянии?
– Что такое, милый мой? – искренне не понял Дубровин.
– Вы говорите о правилах общей жизни. Но в то же время попираете элементарное право просящего. Если у меня нет денег для поддержания жизни любимого мною человека, возможно, самого важного человека в моей жизни, то это не значит, что мое обращение за денежной помощью является поступком оскорбительным. Взывающий к милости не может быть осужден. Общество, в котором это возможно, недостойно не только благополучия, но и какого-либо уважения…
– Что ты, Петя, что ты, милый?.. – всплеснул руками Дубровин. – Мы все тебя любим и уважаем, зачем ты так?
Дубровина охватило чувство, будто он только сейчас осознал, что именно происходит с Соломиным, как он страдает и что в действительности Катя для него значит. И ему стало не по себе от того, что ранее его душа пребывала в относительном покое при виде мучений этого человека.
– Так вот, если хотите знать, я потерпел крушение. Полное фиаско. Моя жизнь опрокинута и никому более не нужна – ни мне самому, ни тем более кому-то еще; в ней нет ни ценности, ни хоть какого-то смысла. Я в мизерном положении и предпринять ничего не умею. Моя последняя надежда на благополучный исход рухнула сегодня…
– Что случилось? – спросил Дубровин.
– Разве это важно? Разве можно лишать человека презумпции боли?
– Чтобы помочь, необходимо не теряться в догадках, а знать наверняка… – сказал отец Евмений.
– Денег сестра мне не дала. Вот и вся беда. На этом финита ля комедия: ни вперед, ни назад…
– Само отсохнет, – вдруг сказал Турчин.
– Что отсохнет? – изумился Дубровин.
– Любовь-морковь, – потупился анархист.
– Что бы вы понимали в любви, – махнул рукой Соломин и сел на свое место.
– Кое-что разумею, – сказал Турчин, твердо, испытующе глядя на Соломина.
Отец Евмений встал и, сцепив в волнении руки, прошелся взад и вперед; вдруг его как будто что-то осенило, и он застыл, глядя в лицо Соломина.
– Да ничего вы не понимаете, – продолжал Соломин. – Да, я горяч, можете презирать меня за это; темперамент у всех разный – иной пройдет и не заметит, а другой от царапины душой изойдет; но не в том дело, а в чувстве, в смысле существования. Вы человек холоднокровный, вы динозавр, рептилия, для которой писк и вопли теплокровных кажутся обеденной увертюрой, у вас от них только аппетит разыгрывается…
– Что ты, что ты, Петя? – спросил, задыхаясь, Дубровин. – Прошу тебя, не кори Якова. Он прекрасный человек, он не хочет тебя обидеть, никто не хочет…
– Нет, это я тебя умоляю, Владимир Семеныч, – отвечал Соломин. – Это я прошу тебя не выдавать желаемое за действительное. Научись не прекраснодушничать хотя бы внутри себя.
– Да как ты смеешь! – воскликнул Дубровин краснея. – Я не позволю никому говорить обо мне в таком тоне, – крикнул он, хватая дрожащими пальцами воздух. – Я объективен!
Отец Евмений, будто испугавшись доктора, опустился на стул и перекрестился, бормоча молитву.
Словно покинув собственное тело, Соломин видел со стороны себя и всю комнату и то, как Турчин отступил два шага от стола, зло улыбнулся и встал, сложив на груди руки, терпеливо ожидая, когда у Соломина кончится порох и можно будет взять ситуацию в свои руки; Соломин опасливо зыркнул на него и, распознав угрозу, потупил взгляд.
– Петя, сядь, успокойся, – сказал Дубровин. – Одна голова… прекрасно, но три лучше. Сядем, обмозгуем, в обиду тебя не дадим. Хоть и без лапы, но выберешься из капкана…
Соломин вдруг сразу обмяк, плюхнулся на стул, втянул голову в плечи, разглаживая джинсы на коленях, и пробормотал:
– Да чего уж теперь, чего из пустого в порожнее, выхода уж нет, теперь остается только жрать то, что подано.
– Будто бы? – спросил Турчин.
Соломин вздрогнул и с ненавистью взглянул на молодого доктора, сложившего руки на груди, – на его высокий лоб, бесцветные водянистые глаза, на крупные холеные ногти.
– О чем с вами говорить, с рептилией, даром что анархист… – сказал Соломин, махнув рукой, с презрением в голосе, которое далось ему с трудом.
– Скажите на милость, неужто вы в самом деле думаете, что мне и рассказать вам нечего? – спросил холодно Турчин.
– Все, что вы можете рассказать, для меня давно не новость.
– Нет уж, я расскажу, я не сторож чужим тайнам.
Соломин настороженно смотрел на Турчина, на самом деле желая услышать то, чем грозился молодой доктор.
– Секрета большого я не выдам: сожительница ваша сейчас вместе с таможенником предается пороку в Высоком.
– Ну и что? – быстро ответил Соломин, багровея и вставая со стула; будто в тумане он видел теперь людей в комнате, стены; он покачнулся и вынужден был сделать несколько шагов, чтобы не упасть.
– Милый мой, Яшенька, что ты такое говоришь? – всплеснул руками старый доктор. – Зачем ты такое сказал?
– Очень просто, – холодно и раздельно сказал Турчин. – Я желаю, чтобы вы лишились своих иллюзий относительно обсуждаемой персоны и исключили ее из списка человекоподобных созданий. Невозможно долго горевать из-за смерти обезьяны в зоопарке. Вот и нам всем пора успокоиться и перестать сеять плевелы. Я правильно говорю, святой отец?
Отец Евмений сокрушенно молчал.
Соломин, не услыхав слов утешения, понял: то, что до сих пор из инстинкта самосохранения разум предпочитал относить в раздел пустых тревог, стало теперь реальностью. И другие люди стали свидетелями его личного ужаса. Соломин испытал острое чувство стыда и непреодолимое желание вновь остаться наедине со своим не объективируемым страхом… Слезы брызнули у него из глаз, и он выбежал прочь.
«О, как грубо, гадко, невыносимо. Одно странно – отчего же я еще жив? Отчего не разорвется сердце? Отчего еще могу шевелиться, думать? Вот сейчас ведь что-то еще соображаю, хотя бы то, что понимаю весь ужас своего положения, но все-таки как удивительно, что после такого еще можно дышать…»
XLII
Дома он налил себе в пиалу виски, выпил залпом и ничего не почувствовал. Еще налил до краев, выпил, почувствовал тепло в груди и разразился рыданиями. Он плакал, с ясностью представляя себе спокойное лицо Кати и выражение бесчувствия на нем, когда она войдет в дом. Он представил ее штормовку, гольфы поверх колготок, безупречные ее коленки, короткую юбку, подрагивающие длинные пальцы с красными от холода кончиками, нащупывающие ползунок молнии на куртке… В груди у него взошла сила – огромная, жаркая, как медведь. Зверь вышел из берлоги и навалился на Катю, обнял и стал не то целовать, не то грызть. Соломин вспомнил во всех подробностях свадьбу Шиленского, все, что там происходило: как невеста Шиленского развязно хохотала над какой-то глупостью, сказанной Калининым, как таможенник о чем-то переговаривался с хозяином, отойдя с ним в сторону, и как к ним подходил этот здоровенный мужик, телохранитель Шиленского, которого потом он видел у реки, когда тот выключал фонари на лестнице и приговаривал: «Домой пора, господа, пора домой, хорошего помаленьку…»
Соломин уже не сомневался в том, что ему нужно делать. Теперь он все время видел себя словно бы со стороны и понимал, что это страдание его раздвоило; а еще он понял, что у него был ровно один шанс избавиться от этой раскалывающей сознание боли.
Кое-как забывшись, утром Соломин вскочил в тревоге и отправился к отцу Евмению; не застал его дома и пошел на заутреню. Церковь была почти пуста, и он тихо постоял в уголке со свечкой в руке, истово крестясь и вглядываясь в темные иконы, стараясь уловить взгляд ликов, на них изображенных, но никто на него не смотрел.
Он дождался, когда отец Евмений запрет двери, и тихо сказал ему, что желает поговорить.
– Пойдемте на рыбалку, на реке и поговорим… – попросил Соломин.
– Помилуйте, – удивился священник, – но я даже червяка насаживать на крючок не умею. Впрочем, если вы покажете мне, как это делается…
– Червяка? О, я специалист по червякам. Я, как никто в мире, знаю, как чувствует себя червяк на крючке, – отвечал Соломин со странной усмешкой.
Они пошли к Соломину, взяли удочки, которые он хранил в баньке, и накопали в клумбе с астрами красных червей. Когда все было готово, Соломин взошел на крыльцо, открыл дверь и позвал: «Катя! Ты дома? А?.. Не возвращалась, загуляла где-то…» – сказал он священнику и как будто кому-то еще, снова странно улыбнувшись и поведя шеей и плечами, словно его душил тесный ворот. Священник всмотрелся в него, помрачнел и, взяв из рук его удочку, в задумчивости отворил калитку.
Клева не было. Соломин часто присаживался на корточки, умывался речной водой, приговаривая: «Холодная какая! Оно и понятно, какой тут клев, весь рыбец в ямы скатился». Стоя с удочкой и то и дело перебрасывая вверх по течению поплавок, Соломин словно позабыл о священнике и, переминаясь с ноги на ногу, иногда прикладывал палец к неудержимо дергавшейся щеке. Отец Евмений присел на поваленное бревно и спросил:
– Как вы себя чувствуете, Петр Андреич?
– А?..
– Плохо спали?
– Я?.. Ничего, ничего, слава Богу. Живы будем – не помрем.
– Вы знаете, я виноват перед вами вчера оказался. Мне хотелось вступиться за вас, но показалось, что слова мои окажутся несвоевременными. Вы простите меня, я очень сочувствую вашему положению и молю Господа о мире в вашей душе.
– А… вы об этом, – словно очнулся Соломин. – Все хорошо. Все выйдет как положено. Теперь уж по-другому и быть не может.
Священник хотел разговорить Соломина и расспрашивал об охоте на раков при помощи распотрошенной, ободранной от кожи лягушки, рассказал, что собирает гербарий и энтомологическую коллекцию, и недавно обнаружил: марлевый сачок для маскировки выгодно красить марганцовкой, подходящей специфическому зрению бабочек.
Поднявшись с реки и распрощавшись с отцом Евмением, Соломин вошел к себе во двор и, постояв немного, швырнул удочки на газон и кинулся обратно. Но священник уже исчез из виду, будто растворился в воздухе, а ведь ему нужно было еще миновать косогор, пройти наискось задичавший палисад…
– Так тому и быть… – пробормотал Соломин, закусил губу и снова решительно вошел во двор, где его удивил вид раскиданных на газоне снастей.
В одиночестве им опять овладела мучительная тревога; она свела ему живот, и он долго сидел в кухне на стуле, раскачиваясь из стороны в стороны, пытаясь продышаться.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.