Текст книги "Анархисты"
Автор книги: Александр Иличевский
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 12 (всего у книги 20 страниц)
XXVI
В пасмурные дни лес затихал, берега наваливались из-под низких то несущихся, то зависающих облаков, река мрачнела, отделившись от неба, от его гаснущего блеска, и тогда Соломин забирался в палатку. Прикрывшись спальником, он бесцельно лежал, погружаясь в невидимую точку. Косматые разрывы облаков засвечивали ее бирюзой, порыв ветра заметал взмахом сосновой ветки.
Ему казалось, что он спит с открытыми глазами. Через откинутый полог палатки виднелась река, несущая круги, расплывающиеся от капель дождя. На том берегу выбиралась из кустарника отставшая от стада корова. Дымка тумана поднималась от воды и, сгустившись повыше, вдруг темнела завесами образовавшихся капель. Ширина и плотность расходящихся кругов на реке менялись вместе со звуком дождя. Если дождь усиливался, река словно бы останавливалась, сокрушенная потоками. В траве поблескивали лужицы, воздух мутнел, и веки слипались, отдаляя шум ливня.
Соломин просыпался от тишины. Лужи на склоне сливались, как капли на стекле, исчезали. Птица вспархивала над стоянкой, пользуясь затишьем. С полога палатки, провисшего под линзой набранной воды, стекала струйка. Она истончалась, становилась прерывистой. Тогда Соломин подпирал посохом полог и медленно выталкивал воду.
Чтобы очнуться, вытягивал перед собой руки и разглядывал их до тех пор, пока они не превращались в руки его матери. Закрыв глаза, он подносил их к губам…
Один раз по реке сквозь протяжные валы ливня прошла баржа. Из-за плохой видимости она двигалась бесконечно, словно поглотив фарватер. Сгон толкаемой ею по ходу воды обнажал широкой полосой отлива прибрежье. Заросли водорослей и подводной травы, казалось, обнажали макушки водяных. На мелководье в ямках закипали мальки. Порожняя, баржа вздымалась высокой суриковой осадкой.
Соломин не искал примет окончания ненастья. Развидневшийся просвет над горизонтом мог снова затянуться, будто опускалась штора. Дождь усиливался без предупреждения, как если бы вверху взмывал норовистый водяной конь, до того пущенный шагом под ослабленными поводьями. Потоки ливня в самом деле складывались во вздыбленные вихри проносящихся коней, тачанок, пик, знамен, дуги мелькающих сабель…
Непогода могла затянуться и на два, и на три, и больше дней, и Соломину казалось, что дождь шел и будет идти всегда. Сны во время дождя почти не отличались от того, что он видел за приподнятым пологом палатки. Низкое – ниже деревьев, ниже лобной кости – небо. То исчезающая, то проясняющаяся река. Мокрые стволы сосен. Дрожащие от струек чешуйки коры. Склоняющиеся под накатами дождя ветки, кусты, трава. Вьющийся все тоньше и тоньше дымок над шалашом коптильни. И рядом – горка сизой глины, которую потоки, размывая, окатывая, превращали в силуэт сидящего на корточках человечка.
В первый день дождя бубенцы донок изредка позвякивали поклевкой – то настойчиво, то устало, – покуда рыба дочиста не подъедала наживку или не затихала обессилев. Наступала ночь, но и она не приносила облегчения. Соломин засыпал, как рыба на крючке…
Мысль потеряться грела Соломина. Одичать он не боялся. Не боялся и раствориться среди лесных духов. Он видел себя спустя месяцы, годы отощавшим до летучей легкости, идущим по лесу, бесконечному, как небольшая, сплошь лесистая планета, сопредельная человеческому телу. Все расстояния этой планеты измеряются в дневных переходах. Вот он выходит на край поля. Полежав в траве, послушав, как ветерок ходит-бродит, грохоча сухими листьями кукурузы, как строчат кузнечики, пинькают медведки, как жаворонок полощется в гортани воздушного великана, он встает и идет по заросшему луговыми травами суржику. Рука перебирает щуплые колосья. С каждым шагом что-то приподымается через грудь над чертой земли – и ни на толику не опускается обратно. Он весь окружен высоким воздухом. Гора воздуха высока настолько, что, подняв голову, он чувствует, как земля закругляется под подошвами, так что боязно. Он проходит по нежилой деревне, заглядывает в заглохшие сады, снимает с дичка два яблока, морщится и выбирает двор; ночует на сеновале. Через треугольник в провалившейся крыше проплывают звезды. У порога стоит бочка, наполненная дождями. Вдруг поверхность воды вздрагивает от слетевшего с притолоки паучка. Сквозь сон кисло пахнет слежавшееся прелое сено…
XXVII
В десятых числах октября, когда открылась охота и по реке в звонком стылом воздухе стали доноситься выстрелы, Лана исчезла. Соломин три дня поскучал, но решил, что собака увязалась за охотниками, и понял, что и ему пора возвращаться.
Готовясь отбыть, Соломин прощался с рекой, с деревьями вокруг стоянки, гадал, как изменится здесь все за время его отсутствия, вернется ли он когда-нибудь? Собирал и перекладывал газетами этюды, упаковывал краски и кисти, блокноты, жег мусор, засыпал и окапывал кострище, разбирал коптильню, зачищал стоянку, стараясь уничтожить все следы своего пребывания, – и отчего-то явственно вспоминал первые свои дни в Чаусово. Он тогда был полон восторга, и ему все вокруг казалось прекрасным и счастливым: и местные, и дачники принимались им за жителей какого-то небывалого солнечно-цветочного города, некоей утопической коммуны. «Как легко, оказывается, добраться до счастья! – восхищенно думал он. – Как же я раньше не догадался поселиться в этом чудесном месте?! Здесь все вокруг цветет и полнится уютом, все говорит о лучшей, насыщенной смыслом жизни…» Но прошло время, впечатления поблекли, за грядками и клумбами он увидел людей – замкнутых жителей зазаборья, скупых на приветствия, у которых отсутствовала патриархальная святость соседства. Затем случилась Катя, и Соломин поймал себя на мысли, что теперь его последняя отрада – пейзаж, что настроение теперь зависит не от его усилий, не от творческого успеха, а от погоды. И уже отстроенный дом, на который он когда-то никак не мог нарадоваться и где готов был целовать каждый кирпич, каждый шуруп, казался ему не таким прекрасным, а похожим на дома других дачников Весьегожска. Раньше ему казалось, что каждое окно дарит прелестный пейзаж: просеку, заречную даль, дубовую рощу, жестяные лоскутья крыш… Теперь окна словно замазаны белилами. И высокий солнечный свет, которого он добивался при постройке, и стоящая посреди стола большая синяя фарфоровая миска, наполненная водой, в которой плавали желтые кувшинки-кубышки, и камин, и тронутые древоточцем балки, и массивные перекрестья, вынесенные в пространство дома, и пол из лиственницы, и резная лестница на открытый бельэтаж – все это уже не обещало счастливого будущего.
Под занавес Капелкин побыл с ним два дня и помог свернуть хозяйство; мешок с копченой рыбой они привязали на нос байдары и весь день летели вниз по течению.
Кати дома не оказалось, но в холодильнике Соломин нашел еще не прокисший салат и свежий хлеб. Как только ему стало ясно, что Катя никуда не делась и где-то поблизости (Капелкин ничего ему не рассказывал по его же просьбе), внутри у него оборвалась струна и тяжесть придавила сердце.
Пока плескался, фыркал и оттирался мочалкой в душе, пока потел в сауне и потом снова мылся, Соломин решил, что дома не высидит, и отправился в Высокое. Раньше он прилежно изучал старые усадьбы в округе и, вполне преуспев в краеведении, третий или четвертый раз теперь ехал в Высокое, в надежде застать нового хозяина отреставрированных развалин.
Он миновал Весьегожск и убедился, что джип Дубровина, с красным крестом под стеклом, стоит на своем месте в больничном дворике на пригорке вместе с «буханкой» неотложки, в то время как машины пациентов стоят рядком в грязи и лужах.
Никого, кроме сторожевых псов, в Высоком не застав, он помахал рукой в камеру видеонаблюдения над чугунным кружевом ворот и выехал на лесную дорогу. Осень теплела кленами по рощам и перелескам, как погасший костер – углями под золой. Меланхолия набегала, накрывала крылом лобовое стекло, поклевывала темя и ласковым палачом обнимала за плечи. Морось, рождаясь прямо над верхушками деревьев, еще не успев набрать полетом из облачной пыли капельного весу, ложилась на стекло. Заезженные дворники поскрипывали на излете дуги и только размазывали влагу. «Слезы мешают видеть», – думал Соломин. Ему захотелось заморозков и первого снега.
Прошив леса, он нежданно заплутал в Ферзикове. Разбитые проулки, слякоть, накренившиеся заборы, заглохшие яблоневые садики… Двухэтажные кирпичные бараки с деревянным черным хламом удобств… Разве может счастье жить в этой местности? Кругом промозглость, от которой укрыться можно разве только смертью, да и то, кажется, ад совпадет с округой. У прохожих в Ферзикове рыхлые лица цвета неба, цвета земли, на которую пролито молоко. Опухшая от лени молодка в халате и тапках на босу ногу набирала воду из колонки. Зевнула, пустив пар из рта, бессмысленно глянула, замотала курдючным задом и, расплескивая воду, замелькала белыми, в венозных жилках коленными холмиками. Соломин нажал на газ и вскоре снова влетел в леса. «В краях, в которых господствует такая осень, – думал в отчаянии Соломин, – нельзя быть счастливым, радость и мысль здесь не по климату, а счастье – скорее кровавое бегство, чем серый покой…»
Он проехал Барятино, дальше кончился асфальт, потянулось бездорожье, яма за ямой, колдобина за колдобиной, и за спиной его запрыгали, закачались калечные дома, мохнатая от струпьев штукатурки и поросли в кладке слепая церковь с ополовиненной разрухой колокольней, подвижные опухшие физиономии, озирающиеся вокруг палаточного шалмана, – единственные лица в этой усадебной пустыни. Он бежал от этих лиц, от этого расцарапанного оголившимися ветвями земляного воздуха, жал на газ, заставляя линию горизонта ожесточенно плясать и подрагивать в зеркале заднего вида.
Соломин вспомнил, как Турчин однажды рассказывал, что, если в семье рыбы-клоуна умирает женская половина, горе вдовца вызывает перестройку организма и он превращается в самку, – и почувствовал, как исказилось и стало мокрым от слез его лицо.
XXVIII
Катя вернулась на следующее утро и встретила его в кухне: «О, привет!» Она достала тарелку и обернулась. Соломин после трех месяцев голодовки чувствовал себя подтянутым и окрепшим, и ему показалось, что Катя оглядывает его даже с некоторым удовольствием. И он попробовал к ней приблизиться, прикоснуться.
И она не уклонилась, как обычно, не повела плечами (о, как он ненавидел этот жест); ему показалось, что прислушалась к себе, как отзовется ее тело на прикосновение, и только потом продолжила делать то, чем занималась, – ссыпать в чашку мюсли; залила их молоком и повернулась к нему с ложкой в руке. Соломин стоял покрасневший, и оттого еще более густым казался его загар; он склонил голову ей на плечо, потянулся губами; она отвернулась, но не отстранилась, и тогда он скользнул губами по волосам, уткнулся в шею. Она попробовала высвободиться, мягко, но Соломин уже погрузился в сон желания, густой как мед, и почувствовал, как желание передалось и ей и теперь понемногу сводило их вместе в новое существо. Он подхватил ее на руки и в одно мгновение перенес к лестнице. Здесь она спохватилась, решив, что ничего хорошего из этого не выйдет, что все станет еще хуже. Но он, теряя самообладание, опрокинул ее на пролете, задрал майку и, чтобы показаться не просящим, а властным, способным владеть собой и ситуацией, придал своим рукам, лицу выражение силы, рванул пуговку ее капри – взвизгнула разодранная молния, и Катя поняла, что сейчас проще согласиться, и отвела колено от его паха…
Соломин отпал от нее, не проронившей ни звука, а только раскрасневшейся, и откинулся навзничь. С потолка над лестницей свисал стеклянный шар, усыпанный осколками зеркала, и чуть вращался, тронутый сквозняком. Соломин тяжело дышал и старался дышать еще глубже, чтобы не разреветься. Она дотянулась, провела кончиками пальцев по его волосам, и в мозгу Соломина отчетливо пронеслось: «Вот теперь… вот теперь я точно погиб».
XXIX
Погруженный в переживания, Соломин зашел вечером в больницу и стал дожидаться Дубровина в закутке с кофеваркой. В щелки жалюзи на окне амбулатории он видел, как тот возится с пожилой больной, обвешанной проводами и датчиками, как корова доильными трубками; женщина с усилием крутила педали, охала и боялась умереть от перенапряжения. Монитор судорожно пикал ее пульсом, а на экране сокращалось черно-белое, как полная луна, огромное сердце. В закуток с книгой в руках вошел Турчин и сначала бровью не повел, ставя ее на полку, но после того, как Соломин пошевелился и кашлянул, обернулся и воскликнул: «Поглядите-ка, наш декабрист из ссылки вернулся!».
Турчин вышел, Соломина снова охватило волнение, и он, не дожидаясь, когда освободится Дубровин, выбежал из больницы. Часа два ходил вдоль пустынного низкого берега реки по блестевшей от луж тропинке, вышагивал через колышущиеся под ветром черные травы; они уже не благоухали, как летом, и достигали ему до плеча. Он не торопился идти домой, потому что никак не мог решить, началась ли у него с Катей новая жизнь или новая боль. Закоченев совсем, решил, что теперь, после возвращения из похода, он совершенно обновленный человек и ему нечего страшиться горя, он выдержит все… Он вернулся домой, тревожно поглядывая на темневшее издали окно Катиной мансарды, и, согревшись коньяком, мгновенно заснул.
Пока его здесь не было, произошло немногое, но существенное. Дубровин ездил к сестре Соломина хлопотать об усыновлении, и Наталья помогла: мальчик теперь пристроен, опекунство оформлено, и приемные родители из Бельгии как раз накануне приезжали в Чаусово благодарить за хлопоты. За время отсутствия Соломина таможенник Калинин сошелся с отцом Евмением, стал помогать в строительстве храма и дал денег на купол и кровлю. Анархисты, чья последняя смена закончилась в середине сентября, по просьбе Турчина задержались на неделю и перекрыли крышу. Скоро состоится водружение креста, отлитого и позолоченного тоже на таможенные деньги; осталось только дождаться прибытия автокрана.
Все это Соломин узнал от Дубровина, после того как снова сбежал из дома, потому что все еще боялся встретиться с Катей и обнаружить ее равнодушие. Ему хотелось продлить счастье неведением, и чуть свет он уже бросал камушки в раму окна, приоткрытого в спальне доктора.
– Кто там? Чего надо? – прохрипел Дубровин.
– Это я, Владимир Семеныч. Прости!
Через минуту показалось заспанное ошеломленное лицо Дубровина. Он никак не мог нацепить очки и морщился от того, что дужкой попадал в зажмуренный глаз.
– А! Вернулся, горемыка? – сказал он, еле разлепив веки.
– Пошли купаться!
– Купаться?.. Куда уж, октябрь на дворе!
– Шучу, шучу, – засмеялся Соломин и уселся на подоконник, на котором и узнал обо всех новостях и о самой последней; она-то и определила весь этот начавшийся субботний день. Оказывается, помимо вышеупомянутого в отсутствие Соломина стряслось удивительное происшествие. Во время дежурства Турчина во двор больницы въехал джип, и санитарка побежала звать доктора. За рулем джипа находился плачущий человек лет сорока пяти. На пассажирском сидении с ремня безопасности свисал голый мокрый мертвец. Водитель кинулся на Турчина:
– Доктор, спасите его! – кричал он, показывая на пассажира. – Плачу любые деньги!
Турчин дотронулся до сонной артерии.
– Он мертв.
Когда Турчин велел санитарам нести тело в морг, человек схватил его за грудки, и подоспевший Дубровин едва отбил коллегу. Так врачи познакомились с владельцем усадьбы Высокое, Шиленским Валерием Аркадьевичем, который привез к ним своего двоюродного брата, сердечника: будучи у кузена в гостях, получил обширный инфаркт при купании после бани в холодной реке.
Через неделю Шиленский приехал извиниться и привез с собой ведро со льдом, в котором были зарыты бутылка брюта и банка черной икры. В тот же день он вдохновился подвижническими делами Дубровина и Турчина и познакомился с отцом Евмением. Еще через неделю он явился с корзиной раков и пакетом денег, предназначенных для ремонта хирургического отделения. В конце визита Шиленский попросил проверить состояние его сердечно-сосудистой системы. Во время теста он поставил рекорд – двадцать восемь минут крутил педали под нагрузкой – и похвастался своей антихолестериновой диетой (только овощи и рыба на пару, никакого майонеза). Так и завязалось знакомство; вот только Шиленский, владелец шарикоподшипникового завода, на котором трудились японские роботы, оказался чрезмерно брезглив: никогда не ел за чужим столом и после того, как подавал руку, очень вялую, словно выдавливающуюся из рукопожатия, немедленно отворачивался, доставал гигиеническую салфетку и с неподвижным лицом протирал палец за пальцем. Это создавало некоторые неудобства, особенно при попытке продемонстрировать начатый ремонт хирургии и выпить и закусить вместе.
– И как раз сегодня, – рассказывал Дубровин, зевая и помешивая щепкой в кофейнике, – отец Евмений венчает Шиленского с суженой, рабой Божьей Анастасией. Сейчас семь, и скоро начнется переполох, потому что венчание в девять. А после нас, обитателей Чаусово, просят прибыть в Высокое. Надеюсь, и ты с нами…
– А невеста кто? – спросил удивленный Соломин, полагая про себя, что и невеста у этого необычного человека должна быть знаменитостью или по крайней мере экстравагантной особой.
– Это целая история, – сказал Дубровин, снимая кофейник с конфорки, – долго рассказывать.
– И Турчин поедет?
– Поедет. И тебе, мой милый, следовало бы.
– Я-то там зачем?
– Познакомишься с новыми людьми, нынче не время для отшельничества. Нельзя чураться соседей, нам вместе здесь век вековать, надобно знаться друг с другом… Кстати, как ты отдохнул? Капелкин рассказывал о твоих подвигах.
– Я с Катей, кажется, по-новому…
– В самом деле? – испуганно посмотрел на него Дубровин.
– Как она здесь без меня? Как вела себя? – раздельно произнес Соломин.
– Прекрати… Я ничего не знаю.
– Меньше знаешь, лучше спишь, – улыбнулся Соломин вставая. – Вот и мне пора уйти в несознанку.
Он вышел от Дубровина и под моросящим дождиком пошел к церкви, у которой застал отца Евмения, со стремянки развешивающего над входом в притвор канитель и еловый лапник.
– Бог в помощь, батюшка! Праздник грядет?
Священник слез, оправил подоткнутую рясу и, смущенно улыбаясь, подал Соломину руку.
– Венчание сегодня.
– Персона важная?
– Все человеки – венцы эволюции… Как поживаете? Давно прибыли?
Соломин помог отцу Евмению закончить убранство, и вместе они едва успели выпить чаю, как в половине девятого Чаусово запрудили отполированные автомобили с забрызганными свежей грязью крыльями. У церкви выстроились гурьбой мужчины в смокингах и женщины в вечерних платьях и меховых накидках. Повсюду засновала выгрузившаяся из микроавтобуса с корзинами и подносами обслуга. Разносили шампанское и тарталетки; новенький щебень, которым был густо усыпан двор перед церковью, похрустывал под проворными ногами. Фотограф – худая, коротко стриженная девушка – осыпая жениха с невестой щелканьем затвора, меняя на ходу объективы, припадала на колено, взбиралась на скамейку, заходила за угол и щурилась оттуда, поглядывая то в видоискатель, то на дисплей, то на небо, по которому шли, как льдины, облака, в разрывах поражая взор пронзительной лазурью.
Жених – светловолосый стройный человек средних лет, с холеным матовым загаром и серыми глазами – вышел из лимузина и подал руку невесте, высокой красавице брюнетке с васильковыми глазами и тугой косой, убранной в кольцо на голове. Повсюду лился белый атлас и рассыпались кружева, блестели черным шелком лацканы, и новобрачные раздавали всем огромные витые свечи. Венчание прошло быстро, Соломину стало приятно на душе от праздничного настроения многих хорошо одетых, ухоженных людей с дорогими часами, выглядывавшими из-под манжет. В церкви появился Дубровин в мешковатом костюме и белой мятой рубахе, без галстука. Пришел и Турчин, в белом халате, – заглянул с дежурства. У отца Евмения всю службу в бороденке светилась улыбка, и Соломину приятно было смотреть на его отточенные действия, на его праздничный, приподнятый вид. Под конец в толпе произошло движение, и широкоплечий Калинин, потеснив многих, продвинулся в первые ряды. Соломин впервые увидел его так близко, и у него испортилось настроение.
После кружения с венцами все вышли во двор, и Дубровин подвел Соломина знакомиться. Он поклонился невесте и поздравил жениха.
– А, вы и есть тот самый левитановский отшельник! – воскликнул приветливо Шиленский. – Как замечательно! Говорят, вы славитесь тем, что создаете иконы из пейзажей, без людей. Это правда?
– Ничего подобного, – покраснел Соломин. Он хотел еще что-то сказать, объяснить, что он совсем не мнит себя живописцем, но Шиленский продолжил:
– А у меня в коллекции есть Левитан, есть. И Поленов есть. Кое-что насобирал с миру по нитке… Ни в одном каталоге не найдете. Могу похвастаться, когда приедете в гости. Приезжайте!
– Неизвестный Левитан? – пробормотал Соломин.
– Да, незавершенный автопортрет с собакой.
– Автопортрет?..
Тут снова выступил из толпы Калинин, и Шиленский окинул взглядом его выдающуюся внешность.
– Поздравляю, искренне, – сказал Калинин.
– Благодарю, очень рад, – кивнул ему Шиленский, перехватывая из руки в руку две венчальные иконы, подаренные ему и невесте отцом Евмением. – Господа, друзья! – обратился новобрачный, приподнимаясь на цыпочки и оглядываясь на Дубровина и склонившего голову священника. – Прошу всех вас пожаловать вечером в Высокое на скромное празднование. Съезд гостей к четырем часам!
Машины спустились кавалькадой с виража, опоясывавшего береговой откос, на котором возвышался белый нарядный храм Вознесения, и исчезли в проулке.
Соломин обедал у Дубровина, и тот убедил его ехать с ними к Шиленскому.
– Все-таки нам тут в одиночку не справиться, – заключил Дубровин, – нужно дружить с местными силами. Шиленский вполне влиятельная фигура, и его соседская помощь может пригодиться.
– Лучше врагов орда, чем один такой друг, – отвечал Турчин. – Дружба и деньги очень даже благоухают, Владимир Семеныч. Сколько раз я говорил, что нельзя на бандитские деньги ни храмы строить, ни людей лечить. Необходимо отделять будничное от святого. Моральная неразборчивость ни к чему хорошему не приведет. Маленький шаг в пропасть ничем не отличается от шага большого…
– Откуда вы знаете, как заработал деньги Шиленский? – вскипел Соломин. – Вам бы только обвинять да обличать. Все у вас плохие, все у вас воры. Третьего не дано: или перед вами подлец, или святой. Падшие у вас милости никогда не дождутся.
– Соломин, уймитесь, – проговорил Турчин, не глядя на художника. – В нашей стране чем больше воруешь, тем праведней становишься. Прямо-таки цивилизация из бреда фантастов об иной планете, где царят законы, обратные нашим благодетелям. У нас, в самом деле, человека в тюрьму сажают только тогда, когда он мало наворовал. Наворовал бы больше, тогда сумел бы и фемиду умилостивить, и общество, и власть. Вы по таким законам хотите жить?
– Перегибаете, Яков Борисыч, – не согласился Дубровин. – Кто вчера по National Geographic смотрел передачу о леопардах? Помните, как две гиены отняли у молодого леопарда антилопу? Мне безразлично, на какие деньги будет оборудовано хирургическое отделение. Мне нужно, чтобы оно функционировало. И при этом сотворенное ими добро не умалится тем, что некогда они, эти деньги, стали источником зла. Что было, то было. Нельзя зашоренно смотреть на мир…
– Ах, оставьте, Владимир Семенович, не придирайтесь к словам, – возразил уже спокойней Турчин. – Впрочем, расширение кругозора явно лучше его сужения, так что поеду с вами, погляжу на жизнь властителей новой жизни…
Соломину во время обеда пришла в голову смелая мысль, и он пришел с ней домой, поднялся в мансарду и постучался к Кате. Она открыла не сразу, заспанное лицо ее казалось заплаканным.
– Разбудил? Прости…
– Ничего, – зевнула она. – Что надо?
– Я с докторами еду на свадьбу в Высокое. Хочешь с нами?
– Не знаю, – снова зевнула Катя и закрыла дверь.
Через час она спустилась в столовую с мокрыми после душа волосами, в белой блузке с длинными рукавами из тонкой гофры и в джинсах, попросила сделать ей кофе.
– Я поеду в Высокое, – сказала она, доставая из холодильника йогурт. – Только веди там себя прилично. Не то…
– Не то – что?
– Сам знаешь.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.