Текст книги "Анархисты"
Автор книги: Александр Иличевский
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 14 (всего у книги 20 страниц)
– Не люблю? Я не могу любить мужчин. В отличие от женщин. Считаю, что Соломин есть некий безусловный вред, соблазн, который запросто может приобрести эпидемический характер. С такой натурой страну не построишь, человека не вылепишь.
– Бросьте, он совершенно безобиден.
– Вот в том-то и дело, что совершенно. Пацифизм и правило другой щеки растлевают человечество беспомощностью. Когда айсоры, ассирийцы, народность такая, спасаясь от резни, бежали из Персии в Месопотамию, на снежном перевале они бросали стариков и детей. Они делали это, чтобы народ выжил. Наша страна сейчас на краю пропасти. Мы на ледовитом перевале. И при этом вы требуете от общества взвалить тяготы на Соломиных. Швейцар наш не старик и даже не ребенок. Ни рыба ни мясо, в мозгах одна лень да краски. Бездарность и беззубость проповедуются им в качестве необходимых качеств строителя Царства Божия на земле.
– Вы преувеличиваете, – сказала Катя, чувствуя, как пьянеет; она вдруг стала противна самой себе, поняв, что неясная мысль сблизиться сейчас с Турчиным и его этой близостью задобрить, чтобы он не думал о ней плохо в связи с таможенником, только притворство, а ее подлинное желание состоит в том, чтобы позаигрывать с ним, а может быть, и сойтись.
– Надо идти, – сказала она. – Дубровин зовет.
Наверху праздник продолжался. Гости высыпали из столовой, повсюду на террасах зажглись фонари, официанты раздали пледы и расставили плетеные кресла и шезлонги. Здесь угощались десертом и мускатом; и многие находили, что финики, начиненные орехами с маслом, ужасно вкусные, а мускат – идеальный напиток под эту закуску. Как это водится на всех празднествах, компании смешались, расстегнулись воротнички и началось общение; то и дело слышалсь взрывы смеха, от которых мужчины сгибались и не сразу приходили в вертикальное положение; невеста сняла туфли и стала гоняться за женихом; детей увели спать, и некоторые дамы, кутаясь в пледы, уже вытянулись в шезлонгах. Соломин и отец Евмений сидели возле осоловевшего Дубровина, к ним подошел Турчин, спустилась Катя. Сигарный дым клубился и плыл над террасами. Кто-то решил прогуляться к реке, и Шиленский предупреждал каждого, что лестница крутая и длинная, для спортивного нрава. Катя осушила еще бокал и забыла про Калинина.
– Как прекрасно быть среди веселья, среди достатка и уверенности в будущем, – сказал Соломин. – Но все это не так уж и по мне. Мне нравится сидеть и сторожить поклевку, но так, чтоб река уходила за поворот в высоких лесистых берегах и солнце слепило на плесе.
– Разве? Чего ж вы навсегда там не остались? Зачем мучаете себя среди нас? – произнес Турчин.
Соломин покосился на Катю; он никогда не понимал, за что Турчин не любит его, причина неприязни составляла для него тайну и возвращала в детство, когда дети враждуют, основываясь на необъяснимой антипатии или просто выбирая слабого, для того чтобы впервые попробовать вкус власти; ему досадно было, что Турчин принялся за него в присутствии Кати, и унизительное чувство обиды вдруг обернулось яростью; кровь бросилась ему в глаза, захотелось поднять стул и разбить его о наглеца, но Соломин постарался как можно ровнее сказать:
– В Чаусове уединение всегда под рукой, тем более скоро зима, не самое уютное время года для пребывания в природе… Вот вам я не позавидую, врачи обречены на общение с людьми.
– В самом деле, ветеринар избавлен от мизантропии, – сказала Катя. – Вы никогда не жалели, что не стали Айболитом? – обратилась она к Турчину.
Соломин поразился тому, что Катя его поддержала. Чувство благодарности взволновало его, и он услышал собственное сердце. Но он не был согласен с ней и с подозрением относился к людям, которые кичились своей любовью к животным; считал, что, любя животных, они обделяют любовью людей. Его раздражали Катина любовь к кошкам и отчужденность от людского мира, и он сказал – только для того, чтобы быть последовательным:
– Любовь к ближнему заповедана, а любовь к животным выведена в Библии опосредованно. Я прав, отец Евмений?
XXXII
Часам к одиннадцати гости стали рассаживаться по машинам, чтобы ехать домой. Оказалось, Калинин уже уехал. Турчин что-то горячо рассказывал отцу Евмению. Соломин нашел Дубровина дремлющим в шезлонге, и вместе со священником они довели его и усадили в машину, где доктор тотчас заснул. Долго искали Катю и нашли сидящей на скамейке на втором пролете спуска к реке в обществе рыжебородого толстяка с серьгой в ухе и хорьком на коленях. Катя гладила хорька и порывалась отпустить его с поводка на волю. Она была пьяна, но от помощи Соломина отказалась – вырвала руку и скрылась за дощатым ящиком с гипсовой Дианой, державшей лук, согнулась пополам, и Соломин подал ей салфетку.
– А ваша дама набралась, – сказал Турчин, когда Соломин усадил наконец Катю на переднее сиденье.
– С кем не бывает, – благодушно заметил отец Евмений.
– Женщинам вообще пить не полагается, – заявил Турчин. – Не к лицу им искажать образ Богоматери.
– Друзья, поедемте уже, прошу вас… – очнулся Дубровин.
Соломин, раздраженный агрессивностью молодого доктора, своими мыслями о будущем и состоянием Кати, едва сумел сосредоточиться на вождении.
– Так вот, – продолжил Турчин прерванный разговор со священником. – Анархический проект не для двух извилин, и в этом его – наша – слабость. Мы почти лишены поддержки народных масс. Но не беда, Маркс тоже остался непонятен Макару Нагульнову. К тому же правые силы становятся все популярней в Европе, а глобализация дышит на ладан – еще немного, и мы получим требуемое: набор замкнутых национальных экономик с пассионарной горючей смесью отчаяния и желания реванша. Вдобавок капиталистическая реставрация погрузила многие республики Советского Союза в феодализм, в тяготы натурального хозяйства, под гнет буржуев и чиновников, в омут диких религиозных культов, попирающих заповеди Моисея, Христа, Магомета и Будды. Это и составит наше подкрепление с Востока. Китай и Америка пока не в счет, мы пойдем на них войной после главного события – превращения Европы в анархический союз государств.
– Широко шагаете, доктор, – хмыкнул Соломин. – Даже смешно как-то.
– Смейтесь, смейтесь, мы тоже посмеемся после вас, – Турчин взглянул в глаза художника, отраженные в зеркале заднего вида, и снова обратился к отцу Евмению. – Либерализм и большевизм – главные соперники анархического коммунизма на правом фронте. Большевизм – полумертвая сила, и либералы, таким образом, представляются нам, новым правым, главной напастью. Либерализм навязывает свое видение человека, провозглашая царство индивидуализма в мире и тем самым лишая человечество какой-либо социальной структуры. Либерализм питает буржуазность и убивает коллективизм. Предшественник либерализма Адам Смит утверждал, что у торговца нет родины, ибо он селится везде, где умножается его прибыль. Либерализм уничтожает народы, полагая конечной целью создание общества, совпадающего с рынком, где коммерческие ценности становятся единственными. Господство либерализма повергает общество в гражданскую войну, в социальный дарвинизм, когда каждый сам за себя, а каждый другой – враг. Мы хотим вернуться к естественному положению вещей, когда человек являлся продуктом общественных функций. Наши доисторические предки по сути были членами анархических ячеек. За спиной каждого из нас тысячи лет родовой жизни и десятки поколений людей, воспитанных социумом истинно свободных людей. Если мы и причастны к какой-либо метафизике, то к той, что обращена к истоку беспамятства, к нашим предкам. В нашем «я» дремлют и бунтуют их гены, природа родового существования, природа внимания к ближнему, природа, устанавливающая законы добрососедства и гостеприимства, когда сосед и гость становятся на тот же уровень, что и родственник, а то и выше. В патриархальных горных селениях Абхазии дверь кухни всегда должна быть приоткрыта, а дом построен так, чтобы огонь очага был виден с дороги. Наши гены вопиют против индивидуализма, утверждая противоестественность либерализма с точки зрения человеческого устройства. Метафизика анархизма состоит в коренной связи отдельного существа со всем, что было, есть и будет. Будущее личности преобразится социальным инстинктом.
– Как убоги эти ваши социальные сказки, – буркнул Соломин и включил дальний свет. – Благодаря таким басням в двадцатом веке десятки миллионов людей легли в землю, чтобы удобрить ее для прорастания подобных бредовых идей. Но ничего, кроме бурьяна, не выросло.
Турчин не реагировал на слова художника и продолжал:
– И теперь о главном в существе современности. Интернет есть следствие и причина социального инстинкта человечества. Открытые технологии, социальные сети – прообраз структуры будущего общества. С одной стороны, Интернет взялся из ниоткуда, из требования надежности, из идеи взаимозаменяемости и взаимопомощи, осуществляемой между единицами информационной структуры. С другой стороны, мировая сеть явилась воплощенным в реальности социальным инстинктом, заложенным в нас и позволившим человечеству оказаться в будущем. Стирая границы между государствами, Интернет сохраняет национальную своеобразность и уникальность личности. Сеть – лучший инструмент для совместного труда и борьбы против буржуазной доктрины коммерческого либерализма. Волей-неволей весь мир, покоренный сетью, оказывается подчинен эволюции в сторону горизонтальной системы самоуправляющихся регионов, населенных бесклассовыми федерациями трудящихся. Это все равно как если бы человек-человечество оставил бы свой вертикальный скелет, который подавляет низы – двигательные его опоры, и приобрел бы новый горизонтальный – птичий остов, позволивший бы ему, человечеству, летать… Эх, да что говорить, сеть – идеальный способ создания некогда утопического союза эгоистов, о котором мечтал Чаусов. Разумеется, в его времена такие чудеса были немыслимы и непредставимы. Хотя Чаусов верил, что когда-нибудь, когда человек изменится, станет чище, умней, такой анархический союз возникнет естественным образом.
– Родовое общество состояло не только из помогающих друг другу индивидов. Оно еще состояло из родов, кроваво враждующих друг с другом на протяжении веков… – сказал Соломин, сворачивая с объездной дороги вокруг Весьегожска на Чаусово.
– Вражду родов проще прекратить, чем вражду индивидов. В трущобах Мумбая, засыпанных мусором, живет около миллиона человек, и на каждые полторы тысячи жителей приходится одна уборная. При этом люди там составляют очень дружный социум и процент счастливых людей там выше, чем в Лондоне, Париже и Нью-Йорке. Это и называется «парадокс трущоб».
– А, наконец-то я вас понял! – воскликнул Соломин. – Вы весь мир предлагаете превратить в трущобы. Какая великолепная мысль!
– Умрите, несчастный. Не утруждайте свой высокохудожественный мозг непосильными задачами, – ответил ему Турчин и снова обратился к священнику. – Наша цель в том, чтобы народ наконец стал узнавать себя во власти. Один из близких нам примеров справедливого устройства общества – греческий полис, в котором свобода была продуктом сознательной работы объединенного народа, добивавшегося реализации своей воли в вязкой среде противодействия аристократии и капитала. Чаусов делает попытку решения капитальной проблемы анархизма: каким образом можно осуществить абсолютную свободу индивида, то есть его полную независимость от внешних человеческих установлений. Григорий Николаевич первым представил состоятельную критику распространенной в начале века либеральной теории «дружных робинзонов». Буржуазная доктрина, представляющая мир как сотрудничество автономных личностей, казалась неуязвимой. Чаусов в своей работе «Против Дефо» показал, что на деле Робинзон не только пользовался общественным достоянием – навыками выживания, но в действительности не протянул бы долго в здравом рассудке на своем острове. Примеры изучения состояния заключенных в одиночной камере и случаи, когда детей вскармливали дикие звери, не оставляют в этом никаких сомнений…
– Вы еще молоды, Яков Борисыч, – сказал вдруг проснувшийся от начавшейся на бездорожье качки Дубровин. – И вы не привиты курсом истории КПСС. Иначе бы вы не испытывали такого энтузиазма при изучении политических теорий.
– И я! И я! И я того же мнения, – пропел Соломин.
XXXIII
– Вот она какова, красавица наша, – говорил Турчин, заходя к Дубровину, который позвал его пропустить по рюмочке на сон грядущий. – Видели вы, как назюзюкалась эта Грета Гарбо Весьегожского уезда? Глаза бы не глядели.
– Уж лучше алкоголь, чем наркотики. Это я вам как врач говорю, – зевнул Дубровин.
– Она, видите ли, предлагает мне стать ветеринаром. Что, коллега, не желаете ли присоединиться ко мне лечить Белок и Стрелок? Отдохнем от людей, а? От такого племени – художников и наркоманов – уж точно впору отдохнуть. Эскапистское трусливое сознание. Вместо того чтобы изменять мир, они бегут на край Вселенной и желают отдыха. Притом ладно бы не отсвечивали и стремились слиться с пейзажем – нет, им непременно нужно заявить о своем превосходстве, влезть на пьедестал, объявить свой внутренний мир единственно верным образцом для развития мира внешнего. Навязывая свои нездоровые фантазии разуму других, они требуют для себя почета и уюта. В этом подлинная суть художественного метода – властвовать над зрением и умами, прославляя себя как святошу. Или страдальца – судя по вот таким ничтожным созданиям, которые выдают за страдания пьянство, похоть и самодовольство…
– Мне трудно сейчас быть неголословным, – сказал зевая Дубровин. – Но, поверь мне, ты не прав. Ты невзлюбил его за что-то, чего сам не понимаешь, а ее и вовсе понапрасну клянешь. Она бедная, несчастная девушка, заслуживающая всего лучшего, и сострадания в первую очередь.
– Бросьте, самая что ни на есть развратная девка, пустая и злобная. Владимир Семеныч, когда вы видите пустое существо, неизвестно чего ради и притом за чужой счет живущее, почему вы должны испытывать к нему сострадание большее, чем к той же Жучке, которая хоть и ничтожна, но за корку сторожит лучше охранной сигнализации?
– Что же ей делать, милый мой? – всплеснул руками Дубровин. – Удавиться, что ли?
– Работать. Санитаркой, медсестрой, уборщицей, кем угодно, лишь бы помощь была обществу.
– Твоими устами мед пить, – вздохнул Дубровин, разливая коньяк. – Ты как вундеркинд – много разумного толкуешь, но на практике беспомощен, как и другие дети… Не обижайся. Многое ты верно излагаешь. Особенно то, что общество разобщено хуже некуда и неспособно самому себе сочувствовать. Здесь я согласен. В обществе проводимость боли настолько низка, что это приводит к угрозе существования его организма…
– В том-то и дело! Ужас в разомкнутости, разобщенности частей общества, через которые должен быть проложен системный путь реакции. Рабочий неспособен сочувствовать чиновнику. Чиновник неспособен сочувствовать продавцу или таксисту. Научный работник абстрактен для нефтяника. Полицейский и водитель-дальнобойщик предельно абстрактны друг для друга. Кроме отсоединенности периферической системы управления есть не меньшие проблемы с центром обработки сигналов. Проблема в его принципиальном бесчувствии. Если мозг лишь только приказывает частям тела, не реагируя на их обратные сигналы, то рано или поздно он утрачивает с ними какую бы то ни было связь по причине их физического уничтожения. Мы – тело социума – неспособны испытывать боль, и, следовательно, у нас нет механизма запуска инстинкта самосохранения. Так что собой представляет общество, находящееся в таком состоянии? Сколь долго может продлиться его существование?
– Согласен, – вздохнул Дубровин. – Что ж, выпьем за наше безнадежное дело!
Старый доктор опрокинул рюмку и, поправив очки, печально сказал:
– Одна из самых ужасных фотографий, которые я в своей жизни видел, – это фотография камбоджийца, насаженного на кол, после того как ему была введена доза морфия. Через несколько минут человек должен умереть от кровотечения, открывающегося в результате разрыва внутренних органов. Но на его устах при этом застыла удивительная, почти блаженная улыбка. Это и есть иллюстрация нашего общества… его тела.
– А что, – добавил он, грустно помолчав, – она и в самом деле на Грету Гарбо похожа, ты это верно подметил. Та же беспощадная красота и беззащитность…
XXXIV
Приехав домой, Соломин втащил Катю в дом, помог раздеться и уложил у себя. «Скажу, что наверх не смог внести…» Он тосковал из-за того, что смалодушничал перед Турчиным. Ему казалось, что он заискивал перед ним. Слышала ли Катя их спор в машине? «Она спала, но, кто знает, может, и различила сквозь сон…».
Он приник к ее губам и учуял горячий спиртной дух; наклонился, приложил щеку к бедру, поцеловал щиколотку. Подошел к окну и вгляделся в черный мокрый сад, подсвеченный отсветом лампы над крыльцом. Мокрая дорожка, ртутные желоба кровли… Соломин вышел в столовую, вынул из шкафа бутыль Jameson и приложился. Когда древесный дух стал исчезать в горле, а в грудь ударился горячий шар опьянения, он вошел в спальню, встал на колени и губами нащупал прохладные волосы, скользнул, приник к ключице. Катя пошевелилась и нашла его голову, притянула к себе. Их дыхания слились – но вдруг она очнулась и оттолкнула его.
Он уже не мог совладать с собой, она поняла это и зашептала горячо ему в ухо:
– Слушай… слушай… ты… скажи мне… Ты… ты хотел бы, чтоб я стала… девственницей?
– Каким образом? Зачем? – обомлел Соломин.
Катя привстала. Он смутно видел ее профиль, блеск глаз сквозь ниспадавшие пряди.
– Я хочу быть чистой. Понимаешь? Я чистоты хочу… Я хочу оставить свою жизнь и найти себя в другой. Я представляю ее: яркий свет, пшеничное поле, я иду по нему, ищу цветы, васильки… и такие еще меленькие, белые… а вокруг светло, и необычно светло, будто видно сквозь стекло, а я вся новая, без пятнышка…
– Да что ты говоришь такое? – Соломин едва сдерживал себя, чтобы не повалить и загрызть… – Хочешь виски?
– Принеси.
Соломин дал ей со льдом, сам хлебнул из горлышка и снова потянулся к ней, приник к локтю, чувствуя, как внутри поднимается и проходит через темя сильный стержень, полный алмазных созвездий и тугого хлопанья голубиных крыльев.
– Музыку хочу слушать, – отдернула руку Катя. Под кайфом она становилась доступней, и было время, в самом начале, когда Соломин даже потворствовал этому, но однажды, когда понял, что ей все равно, что любит она не его, а набор химических формул, приливших к ее опийным рецепторам, ему стало мерзко. Пьяной она была весела и глумлива, преображалась, становилась другим человеком, хватала его за руку, когда возражала, и говорила с улыбкой, как блаженная. Ему нравились ее прикосновения – всегда, любой частью тела или одежды.
Она швырнула ему плеер, он поймал и воткнул переходник в гнездо усилителя. Рев наполнил комнату. Жесткий ритм ударных и бас-гитары, хрип саксофона подхватил Соломина. “Taxi, taxi, hotel, hotel. I got the whiskey, baby. I got the whiskey. I got the cigarettes”. Катя раскачивалась из стороны в сторону на кровати и взяла его за руку, приглашая. Он потянулся к ней, но ей хотелось танцевать, и она слетела с кровати, взяла из шкафа шелковый шарф и закружилась, выписывая струящиеся фигуры.
Послушали еще несколько песен. Соломин обнял ее и стал целовать.
– Дурачок, постой, постой, – радостно и торопливо прошептала она, освобождаясь, – давай еще выпьем и поговорим. Мы же давно с тобой не говорили по душам. Как хорошо, что сейчас можем. Тебя так давно не было…
Соломин и сам рад был поговорить, только не знал, что ему делать со своим возбуждением. Но Катя так нежно взглянула на него и погладила по голове, что он почувствовал слезы.
– Что ж, давай говорить, – прошептал Соломин.
– О чем? Выбирай, – восторженно сказала Катя и закуталась в шарф. – Да чего ж ты шепчешь? От кого нам скрываться?
– От кого скрываться? А в самом деле, что это я? – сказал в полный голос Соломин. – Будто мы секретничаем. Впрочем, ты и есть моя самая большая тайна.
– Я – тайна? Я тайна, – засмеялась Катя и покрыла голову, завернув шарф наподобие хиджаба.
Соломин снова потянулся к ней обнять, но она отстранилась, всплеснула руками:
– Ой, а у нас еще виски не допито…
– Послушай, может, лягушонку хватит?
– Что значит «хватит»? Лягушонку нужно столько, сколько нужно. Бухло мне доктор прописал. Лучше пить, чем курить. А ты…
Вдруг Катя посмотрела на него озлобленно и быстро произнесла:
– Ты самый добрый. Самый лучший, самый милый, я тебе ничего, кроме беды, не принесла и не принесу. Но я скоро уйду, ты потерпи, скоро с глаз долой, я обещаю.
У Соломина заломило в груди, и он в отчаянии застонал.
– Но я хочу быть с тобой. Что мне нужно для этого сделать? Стать как ты? Давай я тоже буду колоться, и мы станем одной командой, давай я ринусь за тобой в этот омут – коротко, но поживем. Спустим все мои деньги, продадим дом, переедем куда-нибудь попроще… Почем нынче доза? Тыща, две? Давай! Я готов!
Катя молчала.
– Так что, по рукам? – взревел Соломин и распахнул шкаф. – Давай начнем немедленно. Где у тебя шприц? Дай причащусь. А что? Ты думаешь, я шучу? Ты узнаешь сейчас обо мне что-то новое… Здесь нету. И здесь… А может, свеженького долбанем? – обернулся Соломин. – Может, сходим куда, а? Куда обычно ты ходишь за зельем? К таможеннику, да? Признавайся! – Соломин вдруг сел на край кровати и, закрыв лицо ладонями, беззвучно зарыдал.
Катя молчала.
– Или мне тебя убить? – открыл он лицо. – Имею право! Жил в Италии в семнадцатом веке композитор, который застал невесту с любовником, убил обоих, и потом всю жизнь грустил и вдохновлялся раскаянием. И музыку писал. Музыка без слов. Живопись тоже без слов. Никто не узнает, про что она. Вот и я погрущу. А? Как тебе? – засмеялся Соломин и вскочил на ноги.
– Петя, ты спятил? – испуганно произнесла Катя.
Он стал выдергивать из комода ящики, вываливал их содержимое на пол, но только в трех что-то было, остальные он задвигал; пустые. Наконец в самом нижнем что-то стукнуло, и он вынул в кулаке ампулы, поднес к свету: «Новокаин».
– А покрепче нету? – сказал Соломин, и тут в глазах у него потемнело. Он швырнул и растоптал ампулы и с ревом кинулся на Катю. Подмяв, он схватил ее за плечи, не зная, что делать, как выразить свою ярость, и то обнимал, прижимал к себе с безумными, мокрыми от слез глазами, перекошенным ртом, то снова тряс; вдруг он сообразил что-то, осмысленность блеснула в его глазах. Не выпуская из объятий, он проворно обмотал шарф вокруг ее шеи, повалил и потянул за оба конца.
Катя вырвала из-под его тела руки и стала колотить по ушам, впилась в них ногтями. Нащупала глаза, стала давить, но Соломину удалось укусить ее за запястье. Высвободила ноги и заколотила пятками по его пояснице. Соломин, с красным лицом, вдруг ослабил зажим. Катя закашлялась, захрипела, а он тем временем попытался расстегнуть ее джинсы… Снова обрела силы и стала отбиваться. Наконец он поймал ее руки и получил удар в пах, от которого озверел окончательно и в припадке ярости затянул шарф… Враз ослабела, и он начал стягивать джинсы с обмякшего тела. Когда же продышалась, то стала ему помогать, и обнимать, и кусать в плечо, и все произошло мгновенно и бесчеловечно.
Она заснула у него на плече – впервые в жизни. Заснула беспробудным детским сном, будто ничего не было. Во сне вытягивала губы и что-то беззвучно шептала, словно пробовала на вкус собственное дыхание. Соломин, опустошенный, тоже провалился в сон, но вдруг подскочил от мысли, что сейчас проснулся не он, а кто-то другой. Он сел на кровати, глядя на раскачивавшиеся черные ветки яблони за окном, на блестящие капельки на карнизе, отражавшие свет фонаря, – и задохнулся волной захлестнувшего его ужаса.
Соломин не переносил жестокость в любом виде: ни по отношению к животным, ни по отношению к людям – и считал, что на женщину ни при каких обстоятельствах нельзя поднимать руку. Он понимал миролюбивых буддистов и десять лет был вегетарианцем. Другое дело, что на доброту у него почти никогда не было сил. Лишь раза два с Соломиным случались припадки гнева, во время которых он выходил из себя. Однажды в детстве его всю зиму третировал во дворе один хулиганистый малый, на два года старше. Соломин стойко терпел обиду, как вдруг во время игры в хоккей после подножки он кинулся на обидчика, повалил и колотил его клюшкой, пока та, к счастью, не сломалась. Другой раз соседский забулдыга убил на шапку пса, которого дети подкармливали, и Соломин насыпал сахару в бак его мотоцикла. И это все злые дела, которые ему довелось в своей жизни совершить.
Соломин прислушался к Катиному дыханию, тихонько оделся и выбрался наружу. На траве лежал иней, и Соломина тут же пронизал озноб. Быстрым шагом, глубокими вдохами едва сдерживая дрожь, он миновал белевшую церковь. Над черной полосой леса мигал красный маячок трансляционной вышки. В сторожке у отца Евмения светилось окно. «Хорошо верующим. Читай себе псалтирь от всех напастей и в ус не дуй», – подумал Соломин.
Он отпер дверь заднего хода имевшимся у него на связке ключом и проник в дом. Поежился, миновав в вестибюле силуэты супругов Чаусовых, с животной тоской в тусклых лицах, которую снова отметил, когда снимал ключ с крючка на вахте. Соломин поднялся в амбулаторию, включил настольную лампу, запустил терминал, расстегнул пояс и, выдавив на ладонь немного геля, сунул руку под рубашку. Растерев на груди гель, он туда же сунул пластиковую гантельку и, поводив ее по ребрам и грудине, нащупал сердце. На экране сокращалось нечто, похожее и на эмбрион и на большое, неуклюже скачущее животное.
По коридору прошаркал в туалет Капелкин и, заметив свет под дверью, заглянул на обратном пути в амбулаторию.
– Ты?.. Полуночничаешь?
– Не спится. Вот смотрю, где тут душа под ребрами.
– Иди спать, – сказал Капелкин. – А если поломаешь прибор? Анархист тебе тогда глотку вырвет… А мне глаз.
Он заметил безумный взгляд Соломина и спросил:
– Случилось чего?
– Пойду я, – сказал Соломин, глядя в одну точку и опуская крышку терминала. – Пойду…
У Дубровина форточка была открыта зимой и летом, и еще с улицы Соломин услыхал, как доктор смачно храпит.
– Владимир Семеныч, прости! – позвал он. – Владимир Семеныч!
Храп осекся, послышался кашель и окрик:
– Кто там? Что случилось?
– Это я, Владимир Семеныч. Извини меня.
На веранде мигнул и задрожал, разгораясь, люминесцентный фонарь и показался Дубровин в китайском, с павлинами, халате.
– Милый мой, что стряслось? – спросил он, кряхтя и откашливаясь спросонок. – Пожар, что ли? Заходи…
– Спасибо, доктор.
Соломин шагнул на веранду и схватил Дубровина за руку.
– Владимир Семеныч, – сказал он дрожащим голосом, – ты доктор, ты скажи, что со мной? Я погибаю! Никогда со мной такого не было, мне чудится, что кто-то вместо меня теперь живет. Спаси меня, я спятил, мне страшно… Я не ручаюсь за себя! Меня в больницу надо… Забери меня!
– Да подожди ты про больницу. Ты о чем? Чего дрожишь?
– Дай валерьянки или еще чего у тебя есть… Водки дай! Имеется?
– Постой, постой… – повернулся и пошел в комнату Дубровин. – Что ж такое-то? Что стряслось? Третий час уже, милый мой!
– Прости, не хотел тебя тревожить, я в большой дом сначала пошел, сил не было у себя оставаться, – сказал Соломин, понемногу приходя в себя от звука собственного голоса. – Ты, Владимир Семеныч, единственный, кто мне сочувствует немного… Надеяться мне больше не на кого. Полчаса назад я понял, что за себя не ручаюсь. Во что бы то ни стало меня нельзя сейчас оставлять одного. Я или с собой что сделаю, или с другими. Мне нужно что-то предпринять. Хочешь – клади меня в больницу, хочешь – не клади. Вот, я весь здесь. Я сдаться пришел.
– О Господи… Час от часу не легче… – проговорил Дубровин и, ежась, обхватил себя руками. – Сплю себе и вижу: дирижабль колокольню нашу сносит; а потом ты кричишь… Так что случилось-то?
– Говорю же, боюсь себя, – сказал Соломин, но уже менее уверенно, так как присутствие Дубровина дало ему точку опоры в реальности. – Я только что ее чуть не убил. Понимаешь? Что делать? Скажи мне, Владимир Семеныч! Я боюсь домой идти. Вдруг снова дам промах, но теперь уже роковой?
Дубровин сложил руки на груди, откинул голову назад и задумался.
– Что ж… Так-так-так… Прямо-таки чуть не убил?
– Душить стал, еле опомнился.
– А сейчас что с ней?
– Спит.
– Но ведь опомнился. Сумасшедшие никогда не осознают, что спятили. Так что брось. У меня останься. Тебе нужно выспаться.
– Спать не могу, дай мне снотворного, наркоза дай, у тебя же есть что-то такое, да? – сказал Соломин, чувствуя огромное облегчение после слов Дубровина. – Уколи меня чем-нибудь, сил моих нет… Только, пожалуйста, Турчину не говори, – добавил он, едва сдерживая зубную дрожь. – Или дай чего покрепче. Есть у тебя выпить?
– Да уж… Можно и выпить. Только ты выпьешь таблетку, а я выпью коньяку.
Дубровин подошел к буфету, вынул бутылку коньяка и коробку с лекарствами, выбрал баночку, дал Соломину две таблетки и подал стакан воды. Соломин взял стакан дрожащими руками и расплескал на грудь.
– Жить мне тошно, Владимир Семеныч, – сказал Соломин, вытирая рукавом мокрые губы. – Надо что-то делать. Там, на реке, жил себе и жил, ничего не знал и был спокоен.
– Так чего ж ты вернулся? – пожал плечами Дубровин и поднес к губам рюмку.
– Так холодно же. Как зимовать-то?
– В землянке тепло, – снова пожал плечами Дубровин.
– А что? Может, и вправду совсем уйти, землянку вырыть… – обрадовался Соломин.
– Погоди! Не торопись. Чего ж ты дрожишь? Сейчас полегчает… Вот тебе плед, на плечи накинь. Ну, давай я еще тяпну, и спать… А что, как тебе свадебка-то вчерашняя? Славно погуляли. А?
– Да. Спасибо, Владимир Семеныч, за приют и заботу. Мне вроде легчает. А может, и мне нальешь?
– Тебе нынче нельзя, алкоголь и психоз несовместимы, – сказал Дубровин зевая. – А хорошо в Высоком, а? Это тебе не в землянке отсиживаться. По весне еще затопит…
– А что если Шиленского попросить меня приютить? Ну хоть в сторожке какой, в баньке на берегу… – сказал Соломин и закутался в плед поплотней.
– У Шиленского? Куда там! Просить я не возьмусь. Ты можешь в больнице у нас отлежаться. Мы тебе воспаление легких диагностируем, месяц-другой в терапии проведешь. Заодно и полегчает.
– Турчин возмутится.
– Ничего. Пускай. А ты санитаркам помогать станешь, он и смилостивится…
– Добрый ты человек, Владимир Семеныч, – сказал Соломин, вдруг разом скисая и начиная судорожно зевать. – Утихомирил ты меня…
– У Шиленского мне Монплезир дюже понравился… А оранжереи? У него одних орхидей – джунгли. Ты видал?
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.