Текст книги "Анархисты"
Автор книги: Александр Иличевский
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 16 (всего у книги 20 страниц)
XXXVI
– Здравствуйте, коллега, что это вы, будто с пожара? – сказал Турчин, увидев в дверях Дубровина, с выбившейся из-под свитера рубахой и ошеломленным выражением лица.
– Беда, Яша, сущая беда, посоветоваться надо, – сказал Дубровин, вытирая лоб ладонью и садясь у кухонного узкого столика, заставленного железными каркасами с компьютерной начинкой, на которую был направлен мерно жужжавший напольный вентилятор. – Здравствуйте, батюшка, – кивнул он, заметив отца Евмения, сидевшего под яркой лампой и разглядывавшего соты и сонных пчел в застекленном улье. – Ума не приложу, что делать, может, вы надоумите. Одна голова лучше, а три еще… тоже лучше… Или как там?
– Одна хорошо, две лучше, – улыбнулся отец Евмений.
– Вот именно, – вздохнул Дубровин.
– Но если нули складывать или перемножать, то все равно нуль выйдет, – заметил Турчин, поднося к свету электронную плату и что-то высматривая в узоре ее пайки. – Так что стряслось-то? Никак Соломина опять спасаешь?
– Его самого.
– Пусть уж отмучается. Чего ты с ним возишься? Если в морг, значит в морг. Ты, Владимир Семеныч, давно с ним в реаниматологии упражняешься.
– Яков Борисыч людей любит тайно, не на словах, – улыбнулся отец Евмений. – Это он вслух такой резкий, на самом деле большой доброты человек, счастлив отметить.
– Да знаю я, – махнул рукой Дубровин. – Пускай себе мелет… Но послушай, Яша, пропадает человек… Я ручаюсь за него…
– На что мне твое поручительство? По мне пчелы достойней этого мужеского существа. Вот я их на зиму и занес к себе, буду наблюдать анабиоз и подкармливать. С пчел и то пользы больше, чем от твоего художника. Во-первых, знание, во-вторых, мед. А от наблюдения Соломина ни знания не прибавится, ни еще какой выгоды. А вы, святой отец, когда о доброте кого-либо судите, не забывайте, что понятие альтруизма выработано обществом на основе общей пользы.
– Да что ты со своей пользой носишься как с писаной торбой? Ты знаешь, что такое жалость? Это когда жалко и ничего взамен не надо. Когда в тебе говорит человеческое…
– Владимир Семеныч, ты не прав, курилка. Жалость – это фантом, пустая сущность, дурман и наваждение, затуманивающее практическую суть вещей. Если все будут только и делать, что жалеть друг друга, скоро не останется никого на свете. Ибо общество с такими качествами напрочь лишится инстинкта самосохранения и вскоре исчезнет. В природе тому множество примеров. Есть вид муравьев из Южной Америки, которые проникают в чужой муравейник, убивают матку и вместо нее подсаживают свою царицу. Окончательный захват происходит естественным путем. За чужой маткой порабощенные муравьи продолжают ухаживать, как за своей, а новые муравьи родятся уже не захватчиками, а хозяевами. Впоследствии, когда приходит пора захватывать следующий город-государство, оккупанты берут с собой в поход порабощенное племя. Еще чудеса гуманизма насекомый мир демонстрирует во время убийства двумя-тремя десятками шершней нескольких тысяч пчел: шершни откусывают им головы, пробираясь к меду. Подобным образом эти существа ведут себя многие миллионы лет. И ничего страшного! Обходятся без жалости и те, которых завоевывают. Они нисколько не скорбят о своей участи, а принимают бой или подчиняются силе.
– Я давно подозревал, что твои насекомые – фашисты, – мрачно сказал Дубровин и, понурившись, стал водить ладонью по столу. – Если бы не человек, мир не стоил бы существования… Неужели, Яша, нет в животном царстве примеров альтруистического, бесцельного поведения?
– Я однажды видел, – сказал отец Евмений, – как ворона крутит сальто на проводе. В Москве, в переулке на Сретенке. Воздушная линия была протянута от крыши к крыше, на уровне седьмого этажа. Сидит, сидит, и вдруг – раз, как крутанет. И снова сидит. А другой раз видел, как ворона играет с собакой: клюнет ее в кончик хвоста и отбегает. Клюнет и отбегает…
– Но это городские животные, – возразил Турчин, – это совсем другое дело. В городе все сумасшедшие, то есть разумные, – и собаки, и тараканы, и бабочки, и моль.
– А в диком царстве разве добро не есть функция содружества разных видов, образующих природный организм? – спросил отец Евмений. – Есть там и поэзия. Разве пение соловья и дельфинов не избыточно и, следовательно, не поэтично?
– В природе есть все, но нет жалости, – сказал Турчин. – Жалость вредит не только развитию, но самой жизни. В науке о живом есть вопросы и поважней твоей жалости.
– Это какие же? – сердито буркнул Дубровин.
– Да сколько угодно, – пожал плечами Турчин. – Кто знает, как люди сызмала делятся на политических левых и правых? Кто виноват? Не видовое ли это уже отличие? Или почему правшей больше, чем левшей? Как изменялась пропорция правшей и левшей по мере развития цивилизации? Как неандертальцы и кроманьонцы делились на сено и на солому? А в Древнем Египте? Правда ли, что прогресс провоцирует рост доли левшей? А как в животном мире обстоит дело с нарушением симметрии?..
– Ладно, ладно, – махнул рукой Дубровин. – Твоя взяла. Только про жалость мне голову не морочь, нужна она человечеству, еще как нужна. Ты лучше про Соломина послушай. Пропал бедняга! Он просит у меня пятьдесят тысяч, чтобы Катерину отправить на лечение в Германию.
– Ну дай, раз ты такой добренький, – хмыкнул Турчин. – У тебя как раз полные закрома, не надо по сусекам скрести…
– Да в том-то и дело, что нет у меня ни гроша, – сокрушенно проговорил Дубровин, поднимая пальцами очки и потирая переносицу.
– Знаю, что нету, – взревел Турчин. – И у меня нету. Ни у кого нету. Зато у него самого есть, ведь не с пустыми же руками он стремится в свое светлое будущее!
– В том-то и дело, что если отдаст, то жить не на что, по миру оба пойдут. Вот и просит придумать статью расхода и испросить эту сумму для него у Натальи Андреевны.
– Ну?..
– Я и подумал, а что, в самом деле, если соврать во спасение человека… двух человек… И его, и Катю спасем, если добудем денег. Например… Например, давай новый ультразвуковой монитор предложим Наталье Андреевне приобрести?
– Владимир Семенович, увы, старческое слабоумие вас не минуло, – сказал Турчин. – Вы полагаете, я стану вам потакать и покрою ваше безумие?
– Ты не понимаешь, Яша, – горячо сказал Дубровин. – Мы же потом отработаем. Давай поедем в Калугу, развесим объявления и станем чаще работать по домашним вызовам. Как минимум двести – триста долларов за выезд. Я тебе обещаю, что по области пять – семь в неделю мы отработаем, и за год, а может, и раньше мы отобьем всю сумму.
– Да как же вы, безумец, не понимаете, что рискуете не только своей репутацией! И ладно бы еще, что моей! – вскричал Турчин. – Вы же ставите на карту благое дело, касающееся большого числа людей, их здоровья, благополучия… В конце концов, под вашей ответственностью дети. И вы готовы рискнуть ими только ради того, чтобы кинуть в топку своего милосердия пятьдесят тысяч долларов, предназначенных для мнимого спасения конченой наркоманки?..
Дубровин сокрушенно молчал.
– Шиленский, – тихо произнес отец Евмений, – привез вчера деньги на колокол. Тридцать тысяч. Я могу попросить его пожертвовать их для спасения души Екатерины.
На лице Дубровина мелькнул испуг.
– Вы оба решительно спятили, как я погляжу, – спокойно сказал Турчин. – Нарекли меня извергом и тут же лишились разума. Владимир Семеныч, коллега, вам ли не знать, что спасение наркоманов – в руках самих наркоманов? Вам ли не знать, что если есть у него воля к жизни, наркоман выживет, а если нет, туда ему и дорога, ибо ни на что иное он не способен, кроме распространения этой заразы. Вы предлагаете нам пожертвовать репутацией ради еще одной эфемерной попытки исцеления чужого нам человека. А о детях, которых мы наблюдаем, вы подумали? А о больнице? А о том, что тем самым мы компрометируем благотворительность как таковую, – вы подумали об этом?
– Так я ведь и говорю, давайте попросим Шиленского, – сказал отец Евмений.
– Я сам к нему съезжу, – робко сказал Дубровин.
– Это еще зачем? – вскинулся Турчин. – Вы лучше оба пойдите к Соломину и упросите его отдать свои кровные на лечение своей крали. Посмотрю я, как у вас это получится.
– Зачем ты так, Яша? Чего ради человека мучить? Мы с тобой – хочешь не хочешь – заработаем, а художнику каждая копейка дорога.
– Ой ли? Заработаем, говорите? – презрительно возразил Турчин. – А кто позапрошлой зимой чуть не замерз в метели под Алексином? – Турчин обратился к отцу Евмению: – Видите ли, святой отец, позвонила добрая женщина нашему сердобольному доктору и попросила съездить с эхокардиографом к своей матушке, у которой не то инфаркт, не то приступ стенокардии. Сказала: вы, миленький, до Тулы доезжайте и оттуда позвоните мне, я вам, говорит, дальнейшие указания, как проехать, дам. Слово за слово, так наш доктор до Мценска и добрался, посмотрел старушку, нашел инфаркт, сделал назначения и, не выпив даже чаю, отбыл. Обратно ехал уже ночью, решил срезать и после алексинского моста заплутал в чистом поле. Батарейка телефона села, машина забуксовала, бензин закончился, и под утро он прибыл в Колосово по пояс в снегу. Потом мы его от плеврита спасали, а это с его пристрастием к курению оказалось нешуточной задачей. Так что? – заключил Турчин. – Легко нам копеечка дается? Поди не за-ради Бога, не то что спекулянтам и Левитанам, да?
– Давайте я Шиленскому позвоню, – сказал отец Евмений.
– Святой отец, – возразил Турчин, – разве вы не понимаете, что после этого звонка вам не только ни копейки не видать от вашего благодетеля в будущем, но и уже выданное на колокол у вас отберут? Вы бы лучше молились за заблудшую овечку, и то бы больше пользы принесли.
– Не даст Шиленский, – схватился за подбородок Дубровин. – Я не видал еще ни одного богача, который бы не считал денег. А мы можем на колоколе этом сэкономить как-то?
– И что? А потом остаток стибрить в пользу утопающих? А вы саму королеву спросили, хочет она выздоравливать или ей и так прекрасно и чем скорей откинется, тем лучше?
– Не смей так говорить о живом человеке!.. – рявкнул Дубровин и, увидев, что Турчин стушевался, добавил: – Не знаю я, братцы-кролики, что делать, решительно не знаю…
– Да, загвоздка какая… – вздохнул отец Евмений.
– Никаких трудностей, – воскликнул Турчин, – утешайте себя тем, что, когда будет звонить ваш колокол, вы будете знать, по ком он звонит. Я тоже не железный, знаете ли. Я, может, даже влюблен в нашу барышню…
Дубровин и священник подняли глаза на анархиста.
– А что тут удивительного? Я не скопец. И не чужд человеческого. Я имел счастье плавать с ней недавно на лодке слушать иволгу. И меня очень тронуло общение с этим существом…
Дубровин молчал, подняв брови. Отец Евмений, сообразив что-то, потупился и защелкал четками.
Наконец Дубровин произнес:
– И при этом ты против того, чтобы она выжила?
– Нет, Владимир Семенович. Я не против. Я очень даже за. Но сделать это она должна не за чужой счет.
– Отец Евмений, вразумите его, – взмолился Дубровин.
– Да, батюшка, сделайте милость. На вас благодать, дайте моему разуму каплю, чтобы и я тоже понял, почему мы ради одного человека должны лишать сотни детей и весьегожцев квалифицированного медицинского обслуживания?
– Благодать здесь ни при чем, Яков Борисович, – сказал священник. – И без нее понятно, что сердце ваше полно любви и болит этой любовью за Екатерину. Поступать здесь следует по чести, и вы правы в том, что стоите на этом.
Турчин налил себе стакан воды и стал медленно пить.
– Я поехал к Шиленскому, – сказал Дубровин, встал и вышел в сени, но оглянулся на Турчина и, прежде чем хлопнуть дверью, погрозил ему кулаком:
– Чтоб ты был здоров, Яша, бисов сын!
XXXVII
На другой день Ирина Владимировна явилась в больницу с угощениями, оставшимися от празднования дня рождения супруга. В столовой терапевтического отделения сдвинули столы и заставили их тарелками с кулебяками, пирожными, салатами, яблоками, картошкой, вишней, сливой, поставили банки с охапками астр и георгинов, выставили батарею дешевого коньяка.
Коренастая санитарка Лариса Мелентьевна, потряхивая свежей завивкой, раскладывала вилки, нарезала хлеб. Турчин знал, что она не слишком нуждается в нищенской зарплате, поскольку муж ее, дальнобойщик, прилично зарабатывал и даже регулярно вывозил жену с младшими детьми в Турцию и Египет. Он приглядывал за ней, чтобы убедиться в чистоте ее намерений, поскольку, например, относительно заведующей санблоком – худющей циничной Алевтины («Хорошо работаем: прошла неделя – ни одного жмурика…» – в таком духе она докладывала диспозицию в реанимации) – ему многое было ясно: отец ее держал борова, которому она ведрами таскала столовские объедки.
За застольем присматривала Надежда Петровна, старшая медсестра, строгая, с волевым лицом и тонкими губами, оплот обоих докторов, устранявшая все трения с районным начальством и содержавшая в безупречности больничную картотеку, которую вела в разработанной Турчиным клиентской базе данных. Дубровин ее побаивался, и побаивался с удовольствием, потому что она охотно разделяла с ним ответственность, считая работу его и Турчина служением и великим благом, посетившим Весьегожск и его жителей.
Когда зашли Соломин с Катей, Алевтина была уже навеселе. Стыдясь отца Евмения, она прикрывала ладонью щербатый рот и шепотом рассказывала Ирине Владимировне, как голубь полчаса топтал голубку на подоконнике, потешая больных. Ирина Владимировна хохотнула и, махнув рукой, продекламировала: «Наталья Павловна сначала его внимательно читала, но скоро как-то развлеклась перед окном возникшей дракой козла с дворовою собакой и ею тихо занялась». Закончив, она подняла подбородок и оглядела всех присутствовавших за столом.
– Ой, Ириш, как же я тебе завидую, – воскликнула Лариса Мелентьевна. – Мыслимо ли, столько стихов знать!..
Несколько раздраженный застольем Турчин, превозмогая брезгливость, опрокинул рюмку и почувствовал облегчение. Вдруг спросил грозно:
– Пироги по палатам разнесли?
– А то как же, всех попотчевала – и пирогами, и тортом, и балычком, – кивнула Ирина Владимировна.
Катя повертела в руках стакан с коньяком, дотянулась до бутылки и удвоила порцию.
Застолье приближалось к той кондиции, когда должны были последовать народные песни. Их страшно боялся Соломин, у которого кустарные песнопения вызывали приступы ярости и стыда за исполнителей. Он явился сюда, чтобы повидать Дубровина, который только что пришел и, приняв от Алевтины рюмку, опрокинул разом и протянул, чтобы наполнить снова, но теперь уже первым делом чокнулся с Катей.
Старый доктор казался растерянным. После третьей он оживился и протер очки лоскутиком замши, поданным Надеждой Петровной. Она всегда носила что-то в кармане халата специально для доктора, чья рассеянность не позволяла иметь под рукой ничего, кроме курительной трубки. Оглядев собрание, он привлек к себе внимание и, всплеснув руками, сказал:
– Верите ли, братцы-кролики, какие новости Шиленский сообщает. Оказывается, у нас в области объявились робингуды. Представьте себе, некая шайка заходит в банк, грабит его без жертв, садится в машину и, когда улепетывает, выбрасывает часть добычи на дорогу. И не все сразу, а потешаясь – частями, понемножку, так что можно отследить, где они мчались, а местным жителям достается вполне поровну. Весь ограбленный городок с ума сходит – бросаются не в погоню, а пятисотенные собирать… И потом еще гуляют неделю, славословят грабителей и превозносят ратные их подвиги. Началось все с Козельска, затем два ограбления в Сухиничах, потом настал черед Малоярославца, Жукова, Девятерикова, и пошло-поехало… Даргомыжск! Панфилово! Юферово! Талалаевск! Раздолье! Шиленский говорит, губернатор уже два раза призывал главного оперуполномоченного. И ведь подумать только! Они не столько грабят, сколько глумятся. Поговаривают, частные лавочки по всему югу области позакрывались. Все держатели касс – и строители, и фермеры – свезли наличность в столичные банки, а сами не кажут носа в конторы вторую неделю. А государственные кассы больше уж никто и не стережет, а если стража на месте, то ждет не дождется, когда освободители нагрянут и поделятся с неимущими. Шиленский торжествуя передавал слова нашего главного волостного правоохранителя, которыми он воспользовался при докладе губернатору: «Грабежи сопровождаются народным воодушевлением, покрывательством и всеобщей заинтересованностью в безнаказанности преступников, коих кое-где почитают за героев…»
– А Шиленскому-то чего торжествовать? – пожал плечами Турчин. – Когда полыхнет, у него первого амбары займутся. У нас всегда героизировали криминал. Оно и немудрено в стране, где половина народонаселения вечно подвергается экзекуции, а вторая от нее пока что дух переводит.
– Согласен, – тихо сказал Соломин. – Только в нашей стране могла иметь успех кинокомедия об уголовниках.
– Это какая же? – спросила робко Алевтина.
– «Джентльмены удачи», – ответил за Соломина Турчин. – Шестьдесят пять миллионов зрителей смеялись над фразой «Кто ж его посадит?! Он же памятник!».
– А «Девчата»? – спросила Ирина Владимировна. – Там ведь все на лесоповале работают!
Сообщение о банде робингудов вызвало всеобщее оживление. Оказалось, каждый уже что-то слышал об этом, но не доверял слухам. А теперь, услыхав от доктора, все убедились в их справедливости. Выяснилось, что племянник подруги Надежды Петровны в Щурово на подобранные после грабежа грибзаготконторы деньги купил себе мотороллер. Гул голосов усилился, и Соломин заметил в нем нотки ликования. Теперь раздражение его стало еще сильнее, потому что гвалт застолья и всеобщая озадаченность необычайными событиями, напоминавшими карикатуру народного восстания, мешали ему потихоньку прокрасться к Дубровину, чтобы осведомиться о деньгах. Он откинулся назад и громко, с вызовом спросил:
– Что ж, товарищ Турчин, а не присоединиться ли вам к этой шайке? Дабы возглавить бунт и использовать наконец энергию масс, кристаллизовать ее или канализировать, как вам больше нравится? Ведь не о том ли вы мечтали на деле, развивая замысловатые ваши теории? Не пора ли раззудить плечо, Яков Борисович?
– Я подумаю, – отвечал Турчин, внимательно вглядевшись в Соломина. – Но, кажется, умельцы эти и без меня управятся.
Ирина Владимировна стала разливать коньяк себе и Алевтине, и Катя протянула свой стакан.
– Как знать, как знать, – возразил Соломин. – Я бы на вашем месте не упускал шанса. Помяните большевиков! Успех Ульянова состоял в решительности захвата власти, когда на это у него не имелось ни сил, ни ума, да и дерзости едва хватило. Но ведь хватило же! Созывайте своих анархических соратников, пускай докажут готовность к делу. Уверен, через неделю народные массы вынесут вас на пьедестал и…
– Да что ж вы радуетесь, Соломин? Случись такое, вам уж более никто не даст писать картинки. Кончится ваш Левитан одним махом.
– Как знать! Искусство ближе к вечности, чем что-либо.
– Опять слова… Когда петуха вам пустят и по миру отправят, вам не до умствований станет.
– Что значит «опять»? Готов доказать. Смотрите. Умершего человека нельзя сфотографировать. Но его можно нарисовать по памяти или воскресить словами. А это как раз и значит, что, позволяя языку искусства говорить собой, вы причащаетесь вечности. Так что Левитан не кончится… Тем более, чем мы с вами отличаемся по существу? Я верю, что мироздание изменится, если человеческое существо проникнет сквозь точку озарения, сквозь пейзаж в неживую материю, которая, будучи оплодотворена творческим усилием, благодарно отзовется, и Творение станет более полным. Вы же верите, что мироздание способно к совершенству путем самосовершенствования индивидов, благодаря чему должна будет возникнуть самоорганизующаяся анархия. Одинаково безумные идеи!
– Опять вы бредите, – поморщился Турчин и отвернулся от Соломина. – А что, Владимир Семеныч, – обратился он к Дубровину, – много ли бунтовщики украли?
– Не знаю… Шиленский урон не называл. Только сказал еще, что последние два раза робингуды использовали машину, выкрашенную в точности как инкассаторский автомобиль…
Все снова загалдели. Соломин встал, подошел к Дубровину и шепнул ему на ухо:
– Прости, Владимир Семеныч, можно тебя на минуточку?
Дубровин, понурив голову, пошел за Соломиным, который провел его через коридор к окну.
– Дело совсем худо, – сказал мрачно Соломин, глядя сквозь стекло на почти голые ветки. – Она теперь еще и сопьется, сам видишь. Ты говорил с Натальей?
– Говорил. Отказала. Я еще кое с кем говорил о твоем деле… Туго пока. Никто с деньгами расставаться не хочет, а богатые особенно.
– Да я отдам! – вскричал Соломин. – У меня деньги вложены, их нельзя вынимать еще год, иначе я все проценты потеряю. Но отдам непременно, клянусь честью…
– Почему ты не хочешь сам у сестры спросить?
– Да чего уж теперь… – задумался Соломин. – Она ведь отказала. Ты хочешь, чтобы я еще раз унизился?
– Я считаю, что твое дело семейное и решаться должно полюбовно. Впрочем, я попробую еще у кое-кого спросить.
– У Шиленского?
– Шиленский отказал уже. Даже слушать не стал… Кажется, его робингуды сильно беспокоят…
– Что же делать? Что же делать?.. – постукивая кулаком по подоконнику, произнес Соломин.
– Петя, милый… – сказал Дубровин, беря его за локоть и краснея. – Прости меня за прямоту, но послушай старика… Прошу тебя, давай найдем в Москве лечебницу, мы постараемся, а?..
– Как же ты не понимаешь, что здесь ничуть не дешевле, а наверняка и дороже и кругом сплошные шарлатаны, а не наркологи? Здесь лечиться исключено!
– Но… почему бы тебе все-таки не плюнуть на проценты?
– Как можно совсем остаться без денег? Ты же сам знаешь: планируешь дело на одну сумму, а выходит вдвое дороже…
«Это правда…» – подумал Дубровин. Он вспомнил разговор с Натальей Андреевной, пригрозившей лишить больницу довольствия и накричавшей на него за то, что посмел потворствовать ее брату. Он втянул голову в плечи и сказал скрепя сердце:
– Мужайся, Петя. Мне ли тебе объяснять, что есть ситуации, в которых помощи ждать не от кого… даже от Бога.
– Не от кого… не от кого… – повторил Соломин, погружаясь в напряженное размышление.
Дубровин, тяжело вздыхая, выбил трубку и в смятении вернулся в столовую, где немедленно выпил еще коньяку.
«Деньги… деньги… снова проклятые деньги, – думал Соломин, возвращаясь в столовую, где раскрасневшаяся от выпивки Катя стояла у окна и, прикусив губу, что-то искала в мобильном телефоне. – Опять спасение в деньгах…»
Соломин механически налил себе коньяк, глотнул и задохнулся им, закашлялся. Беря салфетку и вытирая рот и подбородок, он думал: «Дом продать? В землянку съехать? Полярники жили в брезентовых лачугах, печки работали на солярке, снаружи минус пятьдесят, буря… И я проживу…» Надежда Петровна протянула ему тарелку с салатом и пирожком, Алевтина попросила передать корзинку с хлебом, но он не ответил и продолжал думать, как проведет зиму на берегу, сожалел о том, что красками на морозе не попишешь, а как было бы прекрасно писать с середины реки – с недоступной раньше точки… «Я-то проживу, – заключил он. – А как же Катя?..»
За столом снова зашла речь о робингудах, и Соломина вдруг как ударило: этой зимой, когда вторую неделю стояли морозы, он проезжал через Весьегожск и у магазина, у подвального окошка, из которого била струя пара, увидел двух греющихся молодых бичей. Один, опухший, краснорожий, был без шапки и варежек. Соломин подивился беспечности бича, развернул машину и, остановившись, вышел, чтобы отдать ему свою шапку и перчатки. Он разговорился с бичами и, слово за слово, начал их ругать: умолял бросить пить и взяться за ум.
– Да чего уж, – вдруг, улыбаясь, ответил бич в новой шапке, глотнув из горла и передавая бутылку приятелю. – Скоро народ залютует, недолго мучиться осталось. – При этом он шевельнулся и приоткрыл полу, из-под которой вороньим крылом коротко блеснул ствол обреза.
Тогда Соломин поразился этим словам, какой-то их близостью и в то же время противоположностью Турчину, Чаусову, тому миру, в котором он видел себя… Это круглолицее беззаботное существо, хлеставшее водку на жутком морозе в облаке пара, показалось ему соприродным тому времени, в котором он пытался себя понять, как если бы это был не человек, а гений места, некий дух-хранитель ландшафта, куда Соломин пытался проникнуть умом и душою… Простота и добродушие, с которыми спитой, с лицом-подушкой парень, гроза бездомных собак, почитавший собачатину за деликатес, отнесся к своей и мировой судьбине, поразили Соломина. Но он никак не мог понять: почему это человеческое существо тронуло его в самое сердце, опрокинув неколебимые в понимании его – Соломина, Турчина, Чаусова, даже милейшего Дубровина ценности.
Теперь он снова вспомнил эти слова: «Скоро народ залютует…» Поразительно! Недели две назад, выйдя из лесу с лукошком, он остановился на шоссе у знака второстепенной дороги, указывавшего съезд на лесопилку, и увидел оцинкованный крашеный лист, который весь был изрешечен картечью и просвечивал небом, как сито. Охотники никогда, хоть и в безлюдье, не стали бы баловаться, охотники – народ серьезный. Значит… не тот ли это бич, который где-то, если жив, ходит в его шапке…
«Бунт… Деньги… Бежать… – думал он сейчас, снова глотая коньяк и зачем-то вытаскивая из кармана перочинный нож. – Катя…» И ему вдруг стало легче. Будоражащий, полубезумный страх перед неким бунтом обезболил его навязчивую мысль о бегстве с Катей за границу, будто вся ее болезнь коренится в России; заместил его стремление спрятать ее ото всех – от болезни, от Калинина, от беды, куда-то подальше, в некое отсутствующее будущее. Еще час назад ему казалось, что он прекрасно сознает свое положение и все упирается только в деньги. Он, словно снова став маленьким мальчиком, требовал у сестры игрушку и не понимал, почему она считает ее опасной. В детстве сестра была с ним строга и не раз запирала в уборной до прихода родителей. Соломин не воспринимал ее иначе, как источник угрозы. Наталья тоже не оставалась в долгу и видела в своем братце извечную помеху всему разумному. Стойкий рефлекс, выработанный обоими тридцать лет назад, отравлял их отношения. С возрастом неприязнь оказалась затерта дежурной теплотой, особенно после смерти родителей, но тем ужасней были ссоры, тем острее обида.
После разговора с доктором Соломин вдруг понял, что никакая Германия никого не спасет. Ни его, ни тем более Катю. И его нежелание вдуматься в свое положение говорит о том, что никакого будущего у него нет. Сейчас он предпочитал лгать себе и не думать о том, что рушится его иллюзия счастливой и полной смысла жизни, к которой он стремился, ради которой унижался и терпел, отказывал себе в насущном и переступал через нравственные барьеры. Бросить Катю? К этому он был не готов, тем более не понимал, каким образом это устроить: в хоспис ее не сдашь. Недавно он ездил в Москву за деньгами – на текущем счете оказалось раза в три меньше, чем он себе представлял. Этого он тоже не мог осознать, хотя некогда планировал траты, рассчитывая только на себя… От попыток понять, куда были спущены деньги, у него болела голова, и он, морщась, гнал эти мысли прочь. Теперь он предпочитал пребывать в плену ложного убеждения, что Катя поправится на сестрины деньги и ее жизнь составит его счастье… «Бунт… Деньги… Ганновер. Мангейм. Тюрингер. Где-то там… Альпы посмотрим. В горах красиво. В горах все отстоится. Я буду рисовать…» Перспектива остаться совсем без денег, с одной лишь страстью к покидающей его и засасывающей, будто воронка, Кате, без возможности посвятить себя поиску сакральных точек приводила его в ужас.
Прибрали со стола и стали разливать чай из оглушительно шумящего электрического самовара. Разговор давно разладился, и Соломину стало обидно, что ничего не удалось решить о робингудах, словно они должны были его спасти. Турчин мрачно поглядывал на Катю, которая отошла к окну ответить на тренькнувшие эсэмэски. Алевтина, особенно возбужденная разговором о грабежах, сложила руки на груди, откинулась на стуле и, набрав в грудь воздуха, затянула своим резким сильным голосом: «Из-за острова на стрежень…»
Отец Евмений внимательно слушал говорившего ему что-то вполголоса Дубровина и время от времени, качая головой, покряхтывал. Отечная старуха заглянула в приоткрытую дверь и позвала Надежду Петровну к лежачему больному.
«Я люблю вас. Не пейте много», – прочла Катя в последней эсэмэске. Она посмотрела на Турчина из-под челки, улыбнулась одними уголками губ и достала сигарету, которую долго не могла прикурить плясавшей в руке зажигалкой. «Дурачок какой, – подумала Катя. – Милый дурачок. У него мужественный торс. Настоящий Аполлон, но ребенок».
Вчера вечером Катя вдруг затосковала, припадок черноты свалился на нее, и, потеряв покой, она рванулась к Калинину. Там с ним вместе распробовала новую партию зелья. Таможеннику поставки шли от знакомых, заведовавших конфискатом, всегда очень чистые: он не был настоящим дилером, просто любил красиво откинуться, а заодно и удружить приятелям. После вмазки они поехали в Высокое, где угощались с хозяином и его женой. Вернулась под утро. Соломин не спал. Он ни о чем ее не спросил, а когда проснулась, накормил завтраком и позвал с собой в больницу. И вот она здесь, уже пьяна. Вчерашнее веселье еще не освободило ее тело. Легкость и возбуждение от обилия красивых, шикарных вещей, мебели и богатого общества, в котором ее принимали по-свойски, еще наполняли ее грудь. Жена Шиленского увела ее примерять платья, блузки, юбки, драгоценности… Они обе скакали полуголые перед зеркалом, и Катя радовалась сначала с грустью, потом со злостью, вдруг поняв, что вот эта козочка – ее ровесница, жена миллионера – полна будущего, выстроенного ее могущественным мужем, в то время как Катя ощущает себя старухой, брошенной в вонючую пропасть, полную разложившихся трупов и отбросов. Сейчас она смотрела на Соломина, и беспощадное чувство поднималось у нее в груди. Она вспоминала, как Калинин с Шиленским, играя в шашки, раскурили в кальяне терьяк, пустили по кругу и как после этого ей стало отчаянно хорошо; что-что, а она давно умела ценить каждую минуту беззаботной легкости. Раньше она колебалась, и порой ей казалось, что Соломин прав: ее порочность греховна; но теперь знала: пусть лучше она сгорит в огне порока, но не даст тьме поглотить себя.
Она снова посмотрела на Соломина и мысленно попросила у него прощения. И вдруг вспомнила, как учительница говорила о пещере, где можно исцелиться от чего угодно. Может, попробовать? Она хотела позвать учительницу, сказать, что готова, и поскорей, прямо сейчас, пока не стемнело, пока не передумала… Но Ирина Владимировна о чем-то говорила со старшей медсестрой, и Катя стала смотреть на улицу. У перекрестка остановилась машина, она узнала джип Калинина. Вспомнила вчерашние развлечения и послала ему эсэмэску: «Сегодня дома?» Ответ пришел тут же: «Завтра. После семи. Высокое». Она прочитала, припомнила, что Шиленский просил Калинина привезти партию особенно чистого марафета, и сейчас, наверное, Калинин отправился за товаром. «Скорей бы уж дожить до завтра, – подумала Катя, – подохнуть проще…». Она посмотрела на Соломина и снова подумала о пещере, но желание поскорей найти ее затмилось острым желанием завтра развлечься в Высоком…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.