Текст книги "Анархисты"
Автор книги: Александр Иличевский
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 20 страниц)
XVII
В свободное от приема больных время Турчин читал, программировал – усовершенствовал структуру базы данных пациентов – или пополнял ее по результатам дневного приема, навещал больных в палатах, продолжал возиться в реанимационной.
В щитовом его домике нельзя было увернуться от баррикад, составленных из книг, и гости, попрощавшись, пятились до дверей, боясь быть засыпанными при неосторожном движении. Кухня служила Турчину рабочим местом и содержала, кроме плиты и шкафчиков, два ноутбука и стационарный компьютер с дисплеем шире единственного узкого окна. Машины эти были соединены между собой и с еще одним ноутбуком, в спальне, в сеть, которую Турчин использовал сам и предоставлял для нужд одной научной ассоциации (с центром в Калифорнийском технологическом университете), что занималась параллельными вычислениями большой сложности. Связав множество пользовательских мощностей в одну сеть посредством Интернета, эта ассоциация обрабатывала сигналы, поступавшие с нескольких радиотелескопов, – разбросанные по планете, они регистрировали электромагнитное дыхание вселенной. Турчин рассказывал о дешифровке отцу Евмению и шутил, что пытается услышать с помощью компьютеров Бога.
– Достижения современной цивилизации дают нам вполне целостную картину мира, – говорил Турчин, разливая чай и доставая с полки миску с янтарным ломтем медовых сот. – Вычислительные науки, теория познания, теория эволюции и квантовая физика составляют фундамент знаний о вселенной, и ни одну из этих наук невозможно полно понять без знания остальных трех. Новейшие достижения квантовых вычислений, на основе которых создан криптологический алгоритм, дешифрующий на этих машинах сигналы из космоса, – хороший пример связи между квантовой теорией и теорией вычислений. Так вот, четыре эти теории подсказывают нам, что подлинная вселенная состоит из множества вселенных. Физические законы для всего множества миров одни, а в каждом отдельном случае действует их аппроксимация. Примерно как права человека существуют для всех, а в каждой отдельной стране они реализуются по-разному. Математический образ множественной вселенной предъявляется квантовой теорией, но сама вселенная и все объекты в ней просты, классичны, то есть все содержимое мира можно измерить и описать числами. Это противоречит квантовой концепции, согласно которой невозможно судить обо всех параметрах объекта сразу. И чтобы объединить классическую и квантовую физику в одной структуре множества вселенных, необходимо рассматривать весь мир как классическое собрание, собор, где существует набор вселенных, наличие которых определяет вероятностный характер, размягчает детерминизм.
– Я уже не спрашиваю вас, где же Бог в этом рассуждении, вы все равно мне не ответите, – улыбнулся отец Евмений.
– Кто же тогда все это придумал, как не Бог? – пожал плечами Турчин. – Вы только вдумайтесь! Лейбниц писал, что мы живем в лучшем из возможных миров. Современная наука же утверждает, что наш мир не просто лучший – он не-воз-мож-ный. Вот пример. Всей неописуемо сложной и продуманной структурой живой клетки управляют всего три параметра: отношение масс протона и нейтрона, протона и электрона и постоянная слабого взаимодействия. Но как с помощью только трех вожжей удержать в беспрекословном подчинении табун из мириадов лошадей? Ведь непостижимо! И никакая эволюция никогда не достигнет такого абсолютно невозможного структурного решения. Я вам как врач говорю. Живой организм, пусть неразумный, – это святой храм. Впрочем, и это неважно. Вам Бог нужен, чтобы поженить человека со Вселенной. Мне этот брак кажется браком по расчету.
Отец Евмений покаянно закивал и озабоченно спросил:
– Скажите на милость, а как проверить существование вот этой всеобщей множественности, о которой вы говорите?
– Прежде всего нужно понимать, что к любой теории есть два подхода. Первый говорит нам: единственное, что требуется от теории, – давать предсказания происходящих событий. Второй настаивает принять теорию всерьез и рассматривать ее как объяснение того, что происходит. Можно сколько угодно критиковать анархизм, но практические результаты, извлекаемые им из общества, говорят о высокой степени его пользы.
– Это в высшей степени эгоистическая точка зрения. Пренебрегая объяснением мира, вы пренебрегаете ближним прежде всего, – вскинулся отец Евмений.
– Вы преувеличиваете, солипсизм еще не эгоизм. Квантовая физика сообщает нам, что мир гораздо шире своего описания в рамках классической парадигмы. Например, она допускает существование искусственного человека, чье сознание и действия могли бы быть описаны алгоритмом, основанным на квантовых вычислениях. Если ввести в рассмотрение такого человека с правильной настройкой мышления, то естественный мир, который он будет наблюдать, окажется содержащим множественные копии этого наблюдателя.
– Очень интересно! – довольно заулыбался отец Евмений. – Тут как раз впору задуматься о том, что математическое знание всегда имеет в своей основе действия природы. Доказательство теоремы вызывает в мозгу физические процессы, так что даже самая чистая абстракция всегда зависит от знания законов физики, от того, как именно работают в процессе мышления наши нейроны или что там… уж не знаю, какие биологические структуры задействованы при создании мысли.
– Именно! Даже ваше знание Бога или, скорее, не-знание о Боге зависит от физики. Притом что знание и истина – совершенно разные сущности. Всегда нужно задаваться вопросами, объективно ли верна или неверна теория и каково количество истины, то есть какова мощность множества истинных утверждений, содержащихся в ней, и что вообще нам известно об истине. Человечество на протяжении веков путало понятие истины и верной теории, и поэтому сейчас господствуют два лагеря, две точки зрения: «Вселенная постижима до конца» и «Мы никогда ничего о ней не узнаем».
– Вот потому вы и находитесь во втором лагере. Ваши анархисты убеждены: поскольку истину мы никогда не узнаем, то можем сейчас решить, какой она должна быть, и в соответствии с этим перестроить ради этой истины мир.
– Вы ничего не поняли, святой отец. Анархисты здесь ни при чем. Первый лагерь ничуть не лучше. Он считает, что истина уже познана и, следовательно, мир должен подчиняться определенной грамматике. Так что оба случая ведут к тирании. Человечество укоренено в одной фундаментальной ошибке: оно не делает различений между существованием и познанием. Ошибка состоит в тождестве мысли и существования, постулированном Декартом. Анархисты как раз считают, что теория способна давать объективное знание, но любая часть его может подвергнуться переосмыслению, изменению, не обязательно усовершенствованию. Благодаря этой точке зрения человечество получило прививку от мрачных взглядов на мир, которые загоняют политику в тиранию, а науку приводят к застою… Батюшка, кагор уважаете?
– Грешен, не отказался бы, – вздохнул отец Евмений.
Турчин налил полстакана и поставил перед священником. Себе подлил чаю и одобрительно кивнул, когда отец Евмений выпил до дна и причмокнул, поставив стакан на стол.
– А я, знаете ли, последние годы стал замечать, что алкоголь развинчивает сознание, – сказал Турчин. – Неприятно… Дьявол заставляет нас мыслить неточно.
– Значит, вы не русский человек, – улыбнулся отец Евмений.
– Это еще почему?
– Русский от вина умнеет, а немец глупеет.
– Философия слабаков, – поморщился Турчин.
Отец Евмений смутился от того, что позволил себе вольность, и спросил:
– Давно вы стали думать о множественности Вселенной как об основе принципиальной полифонии и об источнике терпимости, то есть воле милосердия к ошибке?
– Какая разница когда? – пожал плечами Турчин. – Тут особенно мудрствовать не приходится. Мысль эта выводится из одного только здравого смысла. А вот уж ему, здравому смыслу, стоит поучиться у Уильяма Годвина. Философ этот жил в восемнадцатом столетии и замечателен не только тем, что первым сформулировал принципы анархизма. Он сочинил немало чуши на экономические темы, но его философская и научная аргументация об образовании даст фору даже революционному Руссо. Для Годвина наука – искусство поиска ошибок в не окончательно верных теориях. Вместо битвы за незыблемую истину следует обратиться к критике утвержденных в реальности систем. В этом цивилизационная суть анархизма. Все незыблемые теории рано или поздно рухнут; как однажды показал Эйнштейн, не предметы притягивают друг друга силой тяжести, а сила тяжести есть следствие кривизны пространства.
– Но не всякая теория может быть столь кардинально пересмотрена, – заметил отец Евмений.
– Святой отец, вы же грамотный человек, в отличие от папы римского вы физику изучали и знаете, что общая теория относительности по точности предсказаний на семь порядков превосходит классическую теорию Ньютона.
– Не может быть!
– Двойка, святой отец, садитесь. Два балла! Даже первокурсник знает, что астрофизикам, которые двадцать лет наблюдали за пульсаром, чтобы измерить величину энергетических потерь, вызванных излучением гравитационных волн, дали Нобелевскую премию. Точность их измерений, подтверждающих общую теорию относительности, – четырнадцать порядков, в то время как вся инженерная цивилизация на нашей планете базируется на классической теории Ньютона, точность которой всего семь порядков, одна десятимиллионная…
– Интересно, очень интересно, – оживился отец Евмений. – Хочу вас спросить… Можно ли, в самом деле, с определенностью утверждать, что наш мир смоделирован, вычислен с помощью некоего мощнейшего суперкомпьютера? Или в нашем мышлении заложены ограничения на этот аспект познания?
– Любопытно формулируете, святой отец, не ожидал от вас такой просвещенности. Я был бы не прочь наняться в горний вычислительный центр, где Господь отлаживает программу, с помощью которой мы чувствуем и дышим, занимаемся любовью и болеем, лечим друг друга и убиваем, рожаем и едим суп. С одной стороны, если бы мы были результатом исполнения машинных инструкций, согласованных с законами физики, то не было бы способа узнать, так ли это. Но, даже изучив законы вычислимости, установленные в нашей Вселенной, мы все равно выйдем за пределы вычисляющей нас системы, ибо существует теорема Геделя о неполноте. Суть ее в том, что не существует одновременно полной и непротиворечивой дедуктивной системы. Все предсказания находятся внутри множества истинных утверждений, а объяснения – чего угодно: существования, боли, любви – превосходят эти истины.
– Разумеется, жизнь всегда больше истины, – кивнул отец Евмений. – Господь больше Вселенной.
– Опять вшивый о бане… Нет в природе объяснений существования Весьегожска, отрицающих существование внешнего, остального мира. В то время как многие здесь живут так, будто цивилизации никогда не было и нет, словно у них какой-то свой личный центр, который вычисляет нас всех здесь поголовно, и отсюда проистекает и обреченность, и самодовольство.
– Уныние – яд, – вздохнул отец Евмений.
– Бросьте свои штучки, не блаженьтесь, вы же взрослый человек. Оглянитесь вокруг… Наблюдая за здешней жизнью, вы скоро поймете ее правила. И чем дольше вы будете их наблюдать, тем меньше вам потребуется усилий для принятия решения в той или иной ситуации. И это называется опытом. Но что вы скажете о цели вот этой жизни? Какое суждение вы вынесете об игроках? Каковы их намерения? Пусть вы найдете ответы на первые два вопроса, но на последний вы не ответите ни за что. Потому что внутри Весьегожска нет никакого способа объяснить, почему одни жители полны решимости выиграть любой ценой, а другие стремятся к тому, чтобы сделать жизнь как можно более интересной. Не говоря уже о том, что такое победа и что такое интерес. Таким образом, даже замкнувшись наглухо в этом проклятом Весьегожске, вы сможете узнать, что местная жизнь здесь изобретена где-то вовне.
– Очень вас понимаю, – сказал отец Евмений. – Ньютон был не только математиком и физиком, но прежде всего теологом и считал, что закон тяготения сочинен Всевышним.
– Вы снова меня не поняли. Как же вам объяснить… Я не имел в виду, что законы Весьегожска сочинены Богом. Самое важное – понимать, что законы эти не имеют сингулярностей, вывертов, то есть эксцентрики, наличие которой свидетельствовало бы как раз в пользу сочиненности этих законов и их эволюции во времени. Я объясняю жизнь при помощи принципиальной сотворенности ее законов и прихожу к выводу, что объяснения эти наилучшие. Представьте, что мы отлично разобрались в законах физики, наконец-то запустили суперколлайдер и решили все вопросы фундаментальной науки. И вдруг выясняется, что согласно этим законам нет верной теории, которая объясняла бы происхождение нашей Вселенной, но есть теория, которая объясняет создание нашей внутри другой, более обширной, но не наблюдаемой нами вселенной. И это становится доказательством того, что мы с вами – все человечество – суть вычисленные функции, результат калькуляций.
– Господи, помилуй, спаси и сохрани, – перекрестился шутливо отец Евмений. – Чего только не навыдумывают эти нехристи.
– Сами вы нехристь. Скажите-ка мне лучше, как ваша церковь относится к проблеме счастья? Должен быть счастлив человек или не должен?
– Счастье требует работы, – смиренно вздохнул отец Евмений. – А несчастье всегда само придет и кушать не попросит.
– Мудрено выражаетесь, святой отец, – сказал Турчин, подливая ему кагору. – Я же считаю, что религия, как и всякая утопия, эксплуатирует жажду счастья. Это кроме того, что я ненавистник любой утопии, ибо считаю, что не существует тотально исправной системы. И потом, каким образом можно работать на Бога? Нельзя обучиться решению задач, решая их не для себя, а для постороннего. Счастье – это поиск ошибки и ее исправление. Это касается исправления и теории мира, и теории самого себя. Успех в этом деле и называется счастьем.
– Так это же совпадает с православным миропониманием! – воскликнул отец Евмений и поправил очки. – Не исправляя и не исправляясь, невозможно достичь царства небесного.
– Рано радуетесь. Нет никакого способа вычислить точку приложения усилия по исправлению. Нет общего пути, в то время как любая конфессия постулирует прежде всего всеобщность.
– «Любая непротиворечивая математическая теория содержит в себе сознающего ее наблюдателя и потому существует в действительности…», – пробормотал отец Евмений. – «Любая структура существует, а не только та, с помощью которой живо наше представление о вселенной…». Как непросто вы выражаетесь, но, кажется, я все-таки понимаю вас. И по логике разум должен противиться чему-то в ваших рассуждениях или душа восставать против них. Но на деле я испытываю к ним сочувствие…
– Верно соображаете, батюшка. Хотите еще кагору?
XVIII
Во сне Соломину чудилось, что он – луна, с одного бока нагретая солнечным костром и облитая холодом темени с другого. Он ворочался и метался, пробуждаясь то от собственного стона, то от того, что обжигал локоть угольком, отлетевшим из костра. Очнулся от предрассветного холода, без памяти. Звезды бледнели и отступали, унося с собой уют небес. Разворошил угли, сдвинул на них несгоревшим концом бревно, подбросил веток – и тут ему почудилось, что-то кто-то смотрит на него, чей-то темный взгляд маячит над стремниной…
Костер разгорелся, отгородив темноту. Согревшись, Соломин стал засыпать, но вдруг вскочил, вслушался. Где-то на реке еще раз раздался стон – не то зов, не то жалоба. Соломин пошарил сзади по земле рукой, ища топорик. Стон послышался снова. Соломин выхватил из костра головню и влетел с разгону в реку по колено. Разводы зыби расходились над бочагом; в них, юля, впрягались воронки, тянули, опережали друг друга, таяли; оплывая торчащий вкось топляк, зыбь дробилась на змейки и, помедлив, поворачивала веером в маслянистую от блеска тьму. Река дышала. Вспученные поля на поверхности выдавали скрытое в глубине сильное движение. В отсвете головни безмолвно неслась гладь. Тень Соломина мерцала на ней гигантом. Внезапно тень оторвалась и скользнула вниз по течению: головня потухла.
Для свету размахивая под ногами углем, Соломин пошел обратно к стоянке. Теперь за спиной он чуял реку, ее одушевленную силу и таившийся взгляд, так испугавший поначалу, но сейчас мирный, все-таки принявший его в свою стихию. Дуга головешки следовала за взмахом руки. Он стал вертеть ею над головой, выписывая восьмерки, зигзаги, буквы, составляя из них свое имя.
Первые дни посреди заповедного безлюдья Соломин старался не маячить на берегу, остерегаясь рыбаков, снующего рыбнадзора, байдарочников, даже тракториста на луговой целине через реку и пастуха, обычно спавшего под ивой от полудня до заката, в то время как немногочисленное стадо его разбредалось вдоль излучины. Иные коровы норовили отыскать брод, и, случалось, буренка срывалась в яму. Погрузившись по рога и поворачиваясь, корова мычала, вытягивая из воды губы, пока течение не приводило ее к мелководью. С появлением стада начиналось нашествие оводов, от которых Соломин спасался дымом, завалив костер намоченным в реке лапником. Далекое урчание трактора мешалось с криками береговых ласточек, эскадрильи которых носились стежками над водой.
Полетели дни; поле осталось нераспаханным, пастух и коровы скрылись в роще. Соломина захватили заботы: надо было запасти дрова, окопать и замаскировать палатку, натаскать под нее молодой куги, сколотить и вкопать обеденный стол, скамейку, оборудовать таганком и жаровней очаг, устроить в укромном месте склад продуктов и посуды. Исполнив все это, Соломин решил сделать холодную коптильню. Он присмотрел неподалеку подходящий участок глиняного обрыва, усеянного норами ласточек. От уреза воды следовало прокопать вверх, к лесу, дымоход достаточной длины, – если полениться и прокопать накоротко, дым на выходе будет горячим и сварит рыбу.
Соломин поковырял глину, взял в руку, стал разминать в пальцах и обернулся к реке, над которой уже тек свет месяца, рассеивался в хмари. Позади над лесом еще держался отсвет заката; отступая, он грел полосу воды у берега – над ней еще кружились ласточки, заметая столбики мошкары, под которыми мельтешили блестками верховки. Глина была особенная – синяя, цвета моря, в котором отражается накатывающая из-за горизонта гроза. Жирная, как солидол, но нежней, она давала пальцам трения не больше, чем воздух крылу.
Наверху он прикинул, где поставит коптильню, содрал на том месте дерн и спустился к воде. Месяц, взбираясь к зениту, сжался, как кошачий глаз, и светил пронзительней. Соломин стоял по пояс в тумане. Ночной холод тек из леса и смешивался с восходящим от воды парным теплом. В тумане темнели рытвины, впадины, ямы, воронки… Послышался плеск весел, и из-за мыска показался по плечи в тумане рыбак. На время оставляя весла и нагибаясь, он скрывался из виду – по всему, ставил вдоль осоки жерлицы на щук-травянок.
Остерегаясь быть замеченным, Соломин пригнулся в туман, сполоснул руки и, припадая в белых потемках к земле, пробрался к стоянке, залез в спальник. Он лежал и прислушивался к замиравшему дыханию леса, к дроби капель по натянутому тенту, к сонным посвистам птиц, всматривался в медлительные лунные тени на коконе палатки, уравнивал глубоким дыханием биение вспугнутого сердца. Сон все не шел. Соломин несколько раз высовывался в тамбур курить и видел, как месяц серебрит мертвенной таинственностью округу, как на краю опушки чернеют ели, как туман, выйдя из берегов, поглощает тальник… Наконец его сморил беспокойный сон.
На рассвете Соломин спустился к реке с десантной лопаткой в руке и впился в глину. Временами он встряхивался и, дивясь своей ярости, снова брался за работу. Сначала он вырубил костровую нишу, встал в ней на корточки и вогнал лопатку в нижний слой более плотной глины. Он кромсал ее ломтями и подгребал под себя, отпихивая дальше коленями и ногами, продвигаясь рывком. Чем темней становилось в лазе, чем сложнее было выбираться наружу, чтоб отгрести выработку, – тем яростней он вгрызался в откос. Соломин проникал в землю мощным нырком, и глина поддавалась, принимая его с глухою страстью. Чем глубже он уходил, тем ожесточенней вкапывался, словно вознамерился из земли добыть клад – разгадку своего несчастья. Стремясь проникнуть все дальше, он забывал расширять лаз и терял мощность, поскольку не хватало места для замаха. Он зверел и пускал в дело все тело, ворочался буром, расталкивал локтями, подминал подбородком, коленями, вдавливался хребтом, загривком – и терся боками, уминая обманчиво податливый мякиш недр. Его слепок в глине наполнялся отторгаемой плотью – телесностью двойника, мешал ему, схватывая, скручивая в клинче, и Соломин боролся с ним, казалось, в безнадежной схватке. Он охаживал стенки по кругу, ввинчиваясь, врезаясь медленным кубарем, путая верх и низ, и только по плевку обретая направление вертикали, по слюне, стекавшей то на подбородок, то на щеку, то к переносью… Он получал от этой борьбы наслаждение. Даже сознание превратилось в некую мышцу, упорствующую своим напряжением проникнуть в эту тесную от желания внутреннюю тьму. За спиной, ходившей по стенкам лаза, маячил и набрасывался, наваливался тяжко его черный двойник. И когда ногти его входили под кожу, врастали, проникая к жгуту позвоночника, – Соломин ввинчивался с удесятеренной страстью, вновь взорванный желанием, стремлением пробиться в зеленое лоно.
Время от времени Соломин тюленем выпрастывался наружу, производя промер глубины своей работы. И каждый раз поражался несоразмерности ощущения того, что сделано, и реального положения дел. Внутри пещеры размеры ее казались внушительными. На деле вряд ли он преодолел хотя бы полтора своих роста.
Солнце уж вкатывалось в зенит, уже рыбак снимался с дальнего переката, а Соломину все еще предстояло пройти до поверхности не меньше сажени. Перед очередным броском он откинулся на груду выработки. Подсохшая глина скоро стянула ему кожу на лице, сковала губы, обездвижила веки; чуть шурша трещинками, обдирая волоски при шевелении, она свела спину, бедра, локти, грудь. Чужая маска земляного чудища искорежила его черты. Он отлежался и кинулся в воду, пронырнул и застыл. Река обмывала его от глины, освобождала от коросты, и он, становясь новым, наконец понял, что делает там, внутри земли: космос крота, хоть и сжат, ограничен лугом, опушкой, поляной, но для самого крота лабиринт норы обширен, подобно тому как внутренний мир человека может быть обширней бытийных мест его обитания.
И Соломин снова влился в глину. Он уже давно работал в потемках. День остался далеко позади. Облепленный грунтом, он снова смешивался с ним, проникаясь плотью его массы. Сплошь глиняный увалень, он продвигался к растворению в своем материале. Чтобы продлить себя, он старался не суетиться – не елозить, не транжирить силы на сладострастие. Движения его стали сдержанными. Теперь он больше работал лопаткой, чем телом. Жадно нарывал холмик себе под живот и степенно, толчками груди и солнечного сплетения, гусеницей преодолевал его. Он следил за дыханием, за его размеренностью, чтобы удержать приступы ужаса.
Для соблюдения ритма он считал тычки штыка. Три тычка – сантиметр. Еще три, пять, десять – и уже надо грести под себя. Постепенно он вновь утратил ощущение времени – и века понеслись навстречу, как пристанционные постройки в окне поезда… И все-таки он иногда срывался – начинал пятиться, натыкался сзади на пробку грунта, заходился ужасом западни, полоумно дрыгался, пробивая ногами, и, убедившись в свободном обратном ходе, снова швырял себя вперед, вновь и вновь биениями тела вминал себя в лаз, – дико, беспомощно и бестолково ворочаясь в нем, как язык немого.
Вдруг штык ткнулся в пустоту и замер. Он вынул его медленно, будто клинок из тела возлюбленной. Лезвие света рассекло ему мозг. Слегка обровняв и расчистив стенки, он вылетел из промежины и прыгал над собственной могилой до тех пор, пока не зашатался и не завалился в траву.
Наконец Соломин подполз к дыре; присвистнул в нее и сплюнул. Ему не хотелось расставаться с такой славной работой. Он снова скользнул в нору – теперь с легким делом трубочиста: расширить, подровнять и выгрести пробки. Привычным танцем мышц он махом одолел половину лаза. Но на вершине дуги вышла заминка. Он подрыгал ногами: засыпь оказалась массивной и усилиями только уминалась, не давая ходу. Оторопь швырнула его вверх. Он ломился к лоскутку неба, в распор утыкая колени, локти, долбя скользкие стенки пятками, полосуя их ногтями, – хотя вот только что преодолел этот участок спокойно и был еще способен, стоя в распоре, орудовать лопатой… Он сорвался, рухнул – и его завалило.
Ангел недр разбился об него и наполнил объятия комьями плоти. Соломин попробовал пошевелиться. Глиняный идол бодал его в солнечное сплетение. Продохнув, Соломин разжал челюсти – и в рот ему ввалился тучный душащий язык. Он разжевал и проглотил поцелуй истукана.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.