Текст книги "Анархисты"
Автор книги: Александр Иличевский
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 13 (всего у книги 20 страниц)
XXX
Условились ехать цугом, потому что Калинин, везший Турчина и отца Евмения, не знал дороги. С Соломиным ехали Дубровин и Катя, слушавшая плеер с закрытыми глазами. Навстречу вдруг попались новенькие комбайны, лоснившиеся, как жуки; они покачивали каруселями лезвий, заметавшими всю ширину дорожного полотна.
– Луноходы! – воскликнул Турчин, когда с ними поравнялись колеса последнего комбайна и Калинин стал выбираться с обочины.
В ногах у священника стояла корзина с копченой рыбой, которую снарядил в подарок ото всех Соломин. Катя потребовала везти рыбу отдельно, и Калинин молча взял из рук Соломина корзину и переложил к себе в машину; сам он вез в качестве свадебного подарка старинные солнечные часы из бронзы.
– Побер-р-регись! – подражая вокзальным носильщикам, кричал Соломин, когда им встречались отставшие от колонны комбайны.
– В следующем году я отправлюсь в экспедицию на Игарку, – рассказывал Турчин отцу Евмению. – Чаусов в 1932 году искал там следы новгородцев. Они бежали от опричников Ивана Грозного в Иерусалим. Новгородцы шли без компаса, перепутали юг и север и вышли к ледовитому морю, которое решили обойти с востока и все-таки достичь Иерусалима. Вот почему поселения их растянулись по всему побережью. Моя задача – добраться до Игарки, чтобы изучить пока еще бытующий диалект олушей: так называется вымирающее племя новгородцев – олуши. Сейчас я исследую этнографический этюд Чаусова, где описаны похоронные обряды и традиции строительства домов у олушей. У меня уже есть в команде лингвисты и шерпы, зову с собой Дубровина, и будь я уверен хоть сколько-нибудь в Соломине, позвал бы и его…
– А вы позовите, попробуйте. Вдруг он примет вызов. Ему важно отвлечься от себя, – сказал священник.
– Ваша правда. Надо двигаться. Как станешь, увязнешь или рухнешь. Года порой достаточно. Я тоже засиделся… Все ж таки боюсь, что Соломин обузой будет. Мало знает, немногое умеет.
– Походные навыки – дело нехитрое, наверстает этнографию, историю. Зима на носу, скоро дома сидеть без дела скучно станет, вот и возьмется за самообразование.
Отец Евмений вздохнул и перекрестился.
– Эх, как все-таки охота найти окно в прошлое, одолеть века! – продолжал Турчин. – Я в детстве любил мечтать о машине времени. Нет соперника благородней и сильнее, чем время. Выйти на берег Ледовитого океана и вглядеться в горизонт, чтобы за ним узреть мираж Иерусалима? Взглянуть Христу в глаза? А?
– Для этого духовное зрение требуется, – отвечал священник.
– Святой отец, опять вы за свое? Вы же все-таки грамоте обучены. Зачем отрицать достижения науки, разрушающие миф прививкой достоверности? Религии, если она хоть как-то видит свое место в цивилизации, необходимо внять научным достижениям. Доколе она будет вставлять палки в колеса будущего?
– Я тоже считаю, что наука должна стать инструментом и источником духовного опыта, – вздохнул, потупившись, отец Евмений.
– Представьте на минуту то, что пережил Чаусов в юго-восточных Каракумах. Песчаная буря, пришедшая туда из Афганистана, в несколько часов перенесла на сотни километров миллионы тонн песка. В одном из мест исчез бархан, и под ним открылся караван в сотню верблюдов – с поклажей, погонщиками, охраной. Все они некогда погибли во время такой же бури. Под сухим раскаленным песком их плоть высохла и стала нетленной. Караванщики лежали в единой связке. Чаусов сделал беглый набросок, взял несколько вещей из оснастки. А через месяц, когда он вернулся, на этом месте высился новый бархан… Григорий Николаевич пишет, что именно тогда ему открылось окно в прошлое!
Доехали до развилки. Соломин, не включив сигнала поворота, газанул перед автобусом, и Калинину пришлось выполнять напряженный обгон, чтобы не упустить из виду головную машину. Скоро съехали на грунтовую дорогу, потянувшуюся мокрой дугой по полю. Переехали по мостку, сбитому из шпал, широкую канаву, и скоро показался обрыв, за которым открывалась излучина реки. Дорога местами шла над самым краем и свежей колеей огибала участки оползней. По склону обрыва росли сосенки и видны были еще не засыпавшиеся щели недавних обвалов. Проехали заставную арку из березовых столбов с досками, прибитыми поверх, и надписью «Усадьба Высокое».
– Тоже мне миллионер, этот, как его… Шиленский? Не мог дорогу проложить… У нас везде так: в своей хате рай, за порогом яма. И чего я за вами увязался! Катя, вернемся домой.
Катя не отвечала, поглощенная музыкой, дребезжавшей в наушниках.
– Да ты оглянись, как душа ликует и летит кругом, – сказал ему Дубровин, когда впереди показались ворота усадьбы. Она стояла на белокаменном утесе, вниз и вправо открывался на другом берегу луг, а за ним дубрава – Соломин писал ее этой весной еще голой, хотя поля озимых и березовые рощи уже вспыхнули изумрудом. Внизу блестела река, почти черная от низко бежавших облаков.
– Уж глухо сердце стало, – ответил Соломин. – Отшельничество, слияние с природой отныне не снадобье. Если раньше сетовали, что только перед смертью красота природы переживается остро, то теперь технические достижения цивилизации способны дать уму и душе куда больше, чем аскеза пейзажа. Прогресс предлагает воображению немыслимые ранее инструменты…
Навстречу машинам из-за ворот усадьбы вылетели два поджарых ротвейлера и залаяли на разрыв желудка. Никто не решался выйти и нажать кнопку звонка. Усадьба была обнесена каменным забором, сложенным из дикого известняка, добытого из подножия утеса; внизу виднелась банька на понтоне, причал с катерами, а у того берега кланялся во все стороны на волне красный бакен. Соломин наконец отстегнул ремень и, увидав, что Калинин уже нажал на кнопку и треплет за загривок пса, поскорей выбрался наружу. Он сорвал с обочины и растер в пальцах верхушки мокрых трав, поднес ладонь к лицу, вдохнул полынный дух. К северу за рекой километрах в трех белела крупинка белокаменной Вознесенской церкви. От ее порога открывался вид, который Соломин считал шедевром и не понимал, почему Левитан прошел мимо него. Нагорный погост у этой церковки был наилучшим местом для вечного пристанища – гора воздуха и света, полная дали, проплешин песчаного карьера, перелесков, подсеченная клинком реки… В прошлом году Соломин наконец перестал бояться смерти и даже иногда завидовал мертвым; когда читал о том или ином художнике, то непременно вычислял возраст, в котором тот умер, и если на момент смерти он был младше его, то Соломин вздыхал про себя: «Как повезло! Будь я на его месте, я бы теперь уже столько-то времени лежал на Вознесенской горке…»
Наконец ворота открылись, и автомобили спустились по гаревой дорожке меж древних лип, среди которых попадались деревья в два обхвата, обломанные грозой. Дорожка привела к петлевой горке подъезда, на которой их встретил немолодой широкоплечий мужик с породистым суровым лицом и боксерским свернутым носом; он представился:
– Виктор Кириллыч меня звать. Машину ставьте прямо по ходу вниз, за конюшней.
Обратно возвращались, наслаждаясь высоким простором усадьбы, с трех сторон которой проглядывала в аллеях глубина речного берега. Недавно отреставрированный главный дом, примечательный памятник классицизма, был окружен одичавшим парком. Каскад из трех террас вел к реке. Вдоль дорожек были расставлены античные слепки, уже убранные на зиму в деревянные ящики с одной стеклянной стенкой. На краю последней террасы над обрывом стояла подпорная стена с балюстрадой. Здесь располагался павильон, от которого к реке спускалась лестница; пролеты ее крепились на стальных балках, вбитых в отвесный каменный склон.
Соломин едва угнался за Катей – она оживилась, оглядывая усадьбу. Отец Евмений с Дубровиным отклонились в сторону видневшейся слева часовенки. Турчин с Калининым отстали у конюшни и гаража. Катя сделала несколько шагов по ступеням вниз, постояла, посмотрела на реку, на видневшиеся кровли Весьегожска и устремилась к главному дому. Соломин ахнул, кинулся за ней.
Главный дом продолжался двумя портиками, балюстрады на которых вели в верхние этажи флигеля. Соломину захотелось немедленно пробраться наверх и посмотреть, какой открывается оттуда вид. Меж портиками с увитыми гирляндами колоннами располагалась клумба с астрами, а у каждой колонны портика в кадках стояли апельсиновые деревца, украшенные световой мерцающей паутинкой.
Львы с человеческими лицами лежали у схода в парк; здесь, под тепловыми газовыми зонтиками, стояли гурьбой гости. Держа бокалы с шампанским, они жались к жаровням с бараньими тушами и тушками гусей. Холодный воздух разбивался вокруг горелок и жаровен и струился вверх облачками жидкого стекла. Центр фасада выдавался полуротондой овального зала, в котором сервировались столы и сновали официанты, зорко присматривавшие за гостями. Камердинер, которого они повстречали на подъезде, хриплым густым басом обратился к Соломину, не узнав его:
– Виктор Кириллыч меня зовут; сюда нельзя, господин хороший, к столу позовут через часик, а пока на улице закусите.
– А где можно посмотреть картины? – спросил Соломин. – Левитан меня интересует.
– Картины? А вон туда, в галерейку пройди, там висят, – махнул рукой в сторону анфилады камердинер. – Только, чур, руками не трогать и вплотную не приближаться, издали смотри, не то сигнализация сработает.
Через несколько минут, быстро миновав бережно подсвеченные палестинские этюды Поленова, Соломин стоял перед небольшой картиной с табличкой «Автопортрет с собакой. Перелесово. 1892 год». На ней была изображена осенняя роща, раскисшая дорога, блестевшая лужами в колеях, а на обочине стоял охотник с ружьем и пестрым глухарем, притороченным к патронташу. В ногах у него сидела собака, белая легавая с рыжими подпалинами. Лицо охотника с огромными печальными глазами выражало странническую гордую неприкаянность, обездоленность, но не оно поразило Соломина. А поразило то, что, мгновенно узнав Лану, он понял: перед ним тот самый прозрачный великан, которого он видел в полях, над лесом… Мурашки побежали у него по спине, и он поспешил прочь.
XXXI
Соломин отправился искать Катю и нашел ее на скамейке в арочной перголе, пересекавшей террасу по направлению к реке. Положив ногу на ногу, она курила, отрешенно глядя в дальний конец растительного тоннеля. Низкое солнце теплело сквозь облетевшие и подстриженные плети девичьего винограда, чьи оставшиеся листья еще кое-где пунцовели сквозь решетку.
– Ты не голодна? – спросил Соломин, едва приходя в себя после сделанного открытия.
– Нет, – ответила она, очнувшись, и Соломин заметил, что глаза ее блестят от слез. – Я приду сейчас, иди, – сказала Катя и отвернулась. Она вдруг пронзительно пожалела Соломина, впервые за долгое время.
«Господи, но почему, почему Левитану понадобился автопортрет?.. Зачем он был ему нужен?..» Пораженный Соломин еще минуту смотрел, как дым от Катиной сигареты стоит в лучах заходящего солнца, и повернулся, чтобы идти.
– Постой, – услышал он за спиной.
Катя подошла к нему, взяла под руку, и они вместе вернулись к дому.
Дубровин, Турчин и священник сидели отдельно, почти не обращая на себя внимание гостей. Гости стояли группками там и тут или сидели в огромных креслах и на диванах в льняных чехлах. Время от времени они подходили к жаровням, где официанты отрезали для них куски мяса. За спинкой кресла Турчина стояла корзина с рыбой, из которой тусклой медью выглядывала голова большого, с лопату, леща. Гости, казалось, плохо знали друг друга, поскольку компании почти не смешивались и гости не раскланивались. Дубровин уплетал баранину, Калинин отошел положить себе еды и не вернулся, примостившись где-то в сторонке. Соломин отправился за выпивкой, принес себе и Кате и сел с ней под газовый рожок.
Слышался негромкий ропот, откуда-то доносился хриплый шепот Дайаны Стенвей и блюзовый перебор клавиш. Рядом с их столиком вдруг застрекотал в траве одинокий, еще живой посреди октября кузнечик.
– Эх, хорошо буржуям жить! – сказал Турчин, делая большой глоток вина. – Друзья, посмотрите, как хорошо! Какой покой!
– И правда хорошо, – сказал Соломин, который и так не отрывался взглядом от речной дали, от панорамы уже тонувшего в сумерках берега и согласился ради этого задника терпеть присутствие Калинина. – Даже слишком хорошо. Человек этого не достоин.
– Петр Андреевич, не желаете ли испросить кистей и красок у хозяев и написать этот вид? – спросил Турчин. – Или у вас все снаряжение с собой, как у коротышки Тюбика?
– Такое сразу не нарисуешь, – отвечал Соломин. – Тут прежде, чем браться, хорошенько подумать надо. И потом, если рисовать без людей, получится совсем другое. Люди задают своей незначительностью масштаб величия. А людей брать в картины я еще навык не выработал. Впрочем, в пейзаже они и не нужны.
– Разве? – спросил Турчин оживляясь. – Если исключить человека, природа лишится своей одухотворенности. Без человека природа слепа и бессмысленна.
– Я предпочитаю человека только по эту сторону холста. На холсте ему делать нечего. Портрет – дело нехитрое, слишком он на литературу похож. Как ни рисуй, как ни пиши, все равно наврешь. Портрет всегда карикатура, литература всегда выдумка.
– Господи, что такое? – встрепенулся Турчин. – Владимир Семеныч, что он несет?!
– Мальчики, не ссорьтесь, – нерешительно сказал Дубровин.
– Литература, говорите, ложь? – взвился Турчин. – А как же «Анна Каренина», которая достоверней и полнокровней многих жизней? Как же быть хотя бы с этим романом, в котором Бога больше, чем в любой церкви, а души и плоти больше, чем в ином живом человеке?
– Пожалуй… – согласился Соломин, которому расхотелось устраивать дискуссию в гостях и при Кате. – Хотя, – спохватился он через минуту, – тот же Лев Толстой говорил, что вся его литература – это пустая игра. Китти и Левин такие же пустышки, как тряпичные куклы на театре.
– Будто бы? – презрительно сказал Турчин. – «Анна Каренина» – блеф, а ваши пейзажи, значит, соль земли, да?
– Я ничего о своих картинах не утверждал; картины мои тоже игра, но более честная, открытая, без пафоса и презумпции веры в слова… Впрочем, достаточно об этом, – махнул рукой Соломин. – Владимир Семеныч, вы обещали рассказать о невесте, – сменил он тему, глядя, как молодожены, попозировав перед камерой в обнимку с мраморным львом, спустились вниз и стали осыпать гостей лепестками астр, беря их щепотью с подноса. На невесте уже было другое платье, и Шиленский переоделся, сменив белый фрак на черный смокинг.
Просыпались лепестки и на Соломина с Дубровиным, и улыбка невесты озарила всех. Шиленский передал ей поднос и присел на подлокотник кресла к отцу Евмению.
– Очень рад видеть вас, друзья, надеюсь, вам понравится праздник, – сказал он, оглядывая всех и задерживаясь взглядом на Кате. – Все хорошо?
– Просто отлично. Красиво и вкусно, – сказал Дубровин.
– Как самочувствие, батюшка?
– Благодарствую, – улыбнулся отец Евмений. – Закусываем полегоньку.
– Прекрасные у вас здесь виды, усадьба уникально расположена, – вставил Соломин. Но Шиленский вдруг что-то вспомнил и снова обратился к священнику:
– А что, батюшка, давайте вам колокол выплавим. Недавно я вычитал состав Царь-колокола – четыре с половиной пуда золота, полтонны серебра, остальное медь и олово. Мы в такой же пропорции выльем, тонны на три, так что гудеть будет по-царски. Ну как, годится? Три тонны колокольня ваша выдержит?
– Может, и выдержит, да куда нам колокол такой, Валерий Аркадьевич? До Москвы дозваниваться? – возразил Турчин.
– Ничего, пусть знают наших, – сказал Шиленский. – Вы только представьте, как вдарим! Да как пойдет звон по всей этой шири… – Шиленский развел руками. – Ну что, отче?
Отец Евмений сначала только промычал что-то, пожимая плечами. Потом вздохнул и ответил:
– Ежели не обременителен вам такой подарок, то мы его примем с превеликой благодарностью.
– Тогда по рукам, – сказал Шиленский, дотронулся до плеча священника и отошел к жене, которая тем временем вывела к гостям нарядных детей – мальчиков-двойняшек и девочку лет трех.
– Так откуда дровишки? – напомнил о своем вопросе Соломин.
– Это странная история, – отвечал Дубровин. – Чужая жена, больше года отбивал ее у какого-то осетинского водочного магната. Вроде Елены Троянской. Магнат выкрадывал ее, возил аж в Новую Зеландию развеяться, а непокорная жена вообще от пищи отказалась. Тогда тот собственноручно привез ее к Валерию Аркадьевичу. Так она и не сдалась и чуть не померла, будучи тридцати восьми килограммов веса.
– Ничего, отъелась, – сказала Катя, оглянувшись на невесту.
– «Крейцерова соната», – покачал головой Соломин.
– При чем здесь Толстой? – грозно спросил Турчин.
– Скорее, Бетховен, – отозвался Соломин. – Значит, наш Парис не промах… – продолжал он. – А что здесь размещалось в советское время?
– Туберкулезный санаторий, – сказал Дубровин.
– Как же ему удалось занять такую роскошь?
– В Азии неподкупны только мухи, – съязвил Турчин. – Кроме того, Шиленский столько хлопот претерпел с этими руинами, чтобы в точности восстановить исторический облик, что впору отдать ему должное.
– О, да я не верю своим ушам, неужто вы полюбили буржуев?
– Я не изменяю своим взглядам, но не могу не отдать должное труду Шиленского над данным памятником архитектуры.
– Что вы говорите? А вам не жалко больных? Где они будут теперь реабилитироваться? Того гляди он и чаусовскую усадьбу отреставрирует, вместе с вами… вместе с нами. Посмотрим, как вы тогда запоете. Не для того ли он подбирается со своим колоколом? А? Батюшка? И что вы скажете о таможеннике, который делится с вами взятками?
– Он делится не со мной, а с людьми, – вздохнул отец Евмений. – И потом, мы все умрем, все позабудется, а храм еще века простоит.
– Да, да, верно говорите, отец святой, – закивал Дубровин, который смущенно следил за развитием спора. – Ах, как верно! Все позабудется. Ничто не вечно – ни человек, ни его глупость, ни его зло…
– Вечность – главное зло, – сказала Катя. – Вечность придумал очень злой Бог. Доброе существо не могло придумать такую казнь. И если, как вы говорите, Бог добрый, он должен быть пустотой.
Все посмотрели на нее. Она попросила у Соломина сигарету и замолчала, выпуская дым и посматривая через плечо на реку.
Соломин сначала обрадовался тому, что Катя заговорила; но, поняв смысл ее слов, пожалел, что взял с собой. Он оставил компанию и пошел по направлению к оранжереям, ярко освещенным изнутри и похожим на заросшие водорослями аквариумы.
– Пойду невесту поздравлю, – сказал Дубровин и, подхватив корзину с рыбой, отправился искать молодоженов. Турчин увязался за ним, и они долго бродили по лужайкам, обходя группы гостей, удивленно косившихся на благоухавшую корзину.
За оранжереями на самом краю обрыва стояло примечательное сооружение – со стенами из одного стекла. Возле него прохаживался толстяк с красным добрым лицом и взъерошенными мокрыми волосами. Увидев их, он восхищенно ткнул кулаком с зажатым в него бокалом в сторону дворцовой постройки, цель которой, очевидно, состояла в том, чтобы зимой и летом любоваться из нее на реку с высоты утеса:
– Каков Монплезир, а?
За столиком остались только отец Евмений, Катя, и скоро к ним присоединился Калинин. Подошел официант и предложил еще шампанского. Калинин составил с подноса несколько бокалов и один осушил залпом. Мощный, с тяжелым взглядом из-под угольных бровей, в пиджаке и свитере, с пятидневной щетиной, Калинин любым своим движением обращал на себя внимание: он словно не находился в компании, а присутствовал; немногословная мужественность, которую Соломин про себя относил к недостатку интеллекта («просто ему нечего сказать…»), даже некоторая его заторможенность, и покоряла, и отстраняла окружающих; речь его была отрывиста, и если он соизволял, то отвечал низким голосом; но чаще от него можно было добиться только мрачной улыбки.
– Что же, скоро домой поедем? Или дождемся, когда отобедают? – спросил отец Евмений.
Калинин закурил и ухмыльнулся.
– Дым голод гасит, – пояснил он.
– А митрополит мой зовет табак фимиамом дьявола – уж не знаю, откуда он это взял, – сказал отец Евмений.
– Брус на стройке еще есть? – спросил Калинин.
– Четверть куба только осталось.
– Подвезу завтра, – кивнул Калинин. – Без проблем.
Вдруг над головой зашипело, заскворчало, засвистели ракеты, и стемневшее небо озарилось фейерверком. Повсюду зажглись и заструились потоками искр римские свечи, откуда-то снизу, от основания утеса, била салютная артиллерия, в небе расцветали георгины, пионы, пульсировали, мерцали и гасли шары одуванчиков. Откуда-то зазвучал вальс, на площадку выбежали жонглеры, покатился клоун в колпаке, верхом на педальном колесе. Катя пошла посмотреть на факира, который вертел вокруг голого торса огненное кадило и то и дело плевался столбом огня. Калинин последовал за ней; встал из кресла и священник.
Речная даль дрожала в отсвете огней. Катя находилась в хорошем расположении духа. Утром она плакала, чего с ней давно не бывало; ей вдруг стало жалко себя, сочувствие к самой себе поразило ее. Раньше ничего, кроме безразличия или ненависти к себе и окружающим, она не испытывала. Сейчас ей хотелось быть нарядной, как невеста, хотелось детей, домашнего уюта, даже к Соломину, о котором могла не вспоминать по месяцу, она испытывала сегодня благодарность и искала его глазами в толпе.
Стали разносить коньяк и сигары. Камердинер ходил с позолоченной гильотинкой и тарелкой с дольками мятного шоколада. Циркачи подожгли смоченную в керосине веревку, начали ее вертеть и прыгать меж огненных дуг. Клоун взял из рук официанта поднос и покатил прочь. Катя шагнула под огненную арку, попрыгала и отошла в сторону. Ей пронзительно захотелось как-то выделиться среди этих красивых людей – элегантных мужчин и дам в вечерних платьях; ей казалось, что она красивей всех и если бы не эта простая одежда, она была бы в центре внимания. К ней подкатил клоун и, балансируя, протянул поднос, с которого она попыталась взять бокал, но клоун откачнулся назад и, чтобы не потерять равновесия, ушел в вираж. Она кинулась за ним, и он ей подыграл – двинулся навстречу, но в последний момент снова отъехал. Катя подалась за клоуном и не отстала – загнала его к балюстраде и сняла с подноса бокал. Она раскраснелась – ей показалось, что все вокруг смотрели на нее и любовались.
Когда отгремел фейерверк и многие поднялись в дом, чтобы сесть за столы, Катя взобралась на парапет, оттуда на льва и, обняв его, допила коньяк. Внизу у жаровни священник срезал с обглоданного барана кусочки. Дубровин слил коньяк из нескольких бокалов в один и подошел к нему. Соломин в кресле задумчиво смотрел вверх – на звезды и пляшущие язычки пламени на раскаленной горелке. Турчин, скрестив руки и присев на перила балюстрады, глазел на безлунный горизонт и думал о том, что ночь сегодня снова будет без сна, потому что Пеньков, хозяин избы, у которого он снимал половину, опять проснется среди ночи и, пока не похмелится, станет кашлять, кричать и ловить несуществующих кошек. На опустевшей террасе официанты прибирали посуду и сворачивали жаровни. Лампы потускнели, и темень над обрывом сгустилась, но, когда глаза привыкли, стала прозрачней и глубже. На той стороне реки чернел лес, среди звезд, мигая, полз самолетный маячок; из-за леса показалась огромная розоватая луна, и, когда внизу прошла моторка без огней, у противоположного берега зарябила вода, а треск мотора еще долго стихал в хрустальном воздухе. Отец Евмений рассеянно ходил по террасе меж столов и помогал Дубровину искать корзину с рыбой, которую Шиленский куда-то брезгливо задвинул сразу же после вручения, – зачем пропадать добру? Он остановился над обрывом и оглянулся на дом, вознесенный в шаре света; оттуда доносился Вивальди, звон посуды, ропот тех, кто вышел покурить.
«Как страшно, – подумал священник. – Река подле этого утеса течет десятки, может быть, сотни тысяч лет. Звезды светят над ней из глубины миллионолетий. Жизнь человечества – поденка, упавшая в реку. Но только человек способен увидеть красоту созвездий, реки. Господь видит людскими глазами. Только в человеческих глазах река способна отразиться…»
Два работника привели из конюшни оседланных лошадей и остановились у входа в парк на дорожке. Оттого что свет фонарей едва достигал их, нельзя было рассмотреть рабочих и лошадей всех сразу, а видны были то тщательно заплетенная грива гнедой, то короткая щетка серой лошади. Вдруг обнаружилось, что один из работников – миловидная женщина, одетая в жокейский костюм и кепи, а другой – сухопарый, с мелкими чертами лица парень. Они о чем-то спорили; при этом она похлопывала нервно плеткой по голенищу, он разводил руками. Лошадь его кивала головой и, позвякивая удилами, натягивала уздечку. Внезапно зазвонил мобильный телефон, и девушка, выслушав, сказала: «Хорошо, Валерий Аркадьевич». – «Отбой?» – спросил ее спутник. «Возвращаемся». Они вскочили в седла и галопом понеслись по аллее; попадая на камни, копыта цокали, как кастаньеты; наконец стук их стал глуше, пропал… И отец Евмений вспомнил, как он мальчишкой мечтал покататься на лошади. Он жил в дальнем подмосковном городишке, по которому, случалось, вечером проносились конокрады – парни лет четырнадцати, уводившие совхозных коней. Грохот копыт по асфальту пронзал затихшие к вечеру окраины. Все, кто был во дворе, выбегали, страшась, на дорогу, чтобы поглядеть в спины всадникам. Именно тогда он понял, что лошадь – демоническое существо, и всадник без головы Майн Рида, оседлавший мустанга, потом подтвердил это впечатление…
– Батюшка, как успехи? – послышался голос Дубровина.
– Да что-то не видать вашей рыбы, – отозвался отец Евмений, углубляясь в поиски, но скоро снова забыл о корзине, представляя то, о чем рассказывал сегодня Турчин. Оказывается, олуши с Игарки поклоняются явлению природы, которое называется гладь. Гладь – это совершенное безветрие, когда река стоит без морщинки, и легкий туман стелется над ней, и замирает всё – человек и зверь, птицы и растения; всё сокрыто абсолютной тишиной и недвижностью, называемой гладью. Когда гладь наступает, человеку запрещено двигаться. Пешие останавливаются и становятся на колени, а кто на реке – глушат лодочные моторы и пристают к берегу, чтобы тоже стать на колени. Пока не минет гладь – поднимется ли ветерок или птица крикнет и просквозит туманную толщу, – человек не должен обронить ни слова. Такое поведение во время глади почитается у олушей за молитву. «Как красив и загадочен этот обычай! Соломина можно понять, когда он ищет Бога в безлюдье… А еще, – подумал отец Евмений, – хорошо бы на Игарке построить храм…»
Калинин и знакомый его – присутствовавший среди гостей мэр Весьегожска Лодыгин, плечистый, стриженный ежиком, – спустились выкурить по сигаре. Калинин поискал по карманам перочинный нож, чтобы отрезать кончик сигары, а Лодыгин отправился за гильотинкой в большой дом. В это время от реки по лестнице поднялась Катя и остановилась в павильоне, чтобы отдышаться и вглядеться в речную мглу.
– Как живешь? – спросил Калинин, подходя к ней и бросая зажженную спичку; он затянулся и сплюнул крошку табака.
– Нормально.
– А я думал, пресно, – сказал Калинин, выпуская дым и щуря глаза.
– Кому пресно, а кому и сытно, – сказала Катя, немного помолчав и оглядываясь, не спускается ли обратно Лодыгин.
– Слыхала? На сто косарей свадебку закатили.
Калинин придвинулся к Кате и приобнял ее сзади, прижимаясь всем телом и выпуская дым в ее волосы.
– Так что? – проговорил таможенник сдавленно. – Может, вмажемся, как думаешь? На пару косичек хватит.
– Не хочу, – Катя пошевелилась, чтобы разжать объятие.
– Красавица, что ж ты, задолжать решила? – медленно проговорил Калинин, еще сильнее вжимаясь в нее. – Это ты сейчас такая смелая, а как придет нужда, на коленях приползешь. Но ты смотри, я тогда злой буду. Когда тебе охота была, я не отказывал, а теперь игрушки врозь?
– Сказала же: не-хо-чу, – повторила Катя, чувствуя, как к отвращению примешивается страх.
– «Я белочка, я целочка»? – усмехнулся Калинин; помолчал и, ослабив хватку, добавил: – Я выводов пока делать не буду, подождем, когда ты другую песенку запоешь. Гуляй пока.
Катя вырвалась, но он придержал ее и, шлепнув по заду, пошел навстречу Лодыгину, спускавшемуся с двумя складными стульями в руках.
Немного погодя в павильон вошел Турчин и встал у перил, глядя на звезды. Только через несколько минут он вдруг заметил Катю.
– И вы здесь. А я все глаза на Венеру проглядел, – сказал он, кивнув на горизонт, над которым слезилась яркая звезда.
Турчин заговорил с ней впервые, и она растерялась. Он был недурен собой, и ум его был ей заметен, но Кате он не нравился, потому что однажды застал ее и Калинина на берегу; она не опасалась его, но сейчас, когда теплота смыла с сердца ледяную корку бесчувствия, присутствие Турчина вызывало у нее душевную боль.
– Как вам эта свадьба в зверинце? – спросил он помолчав.
– Мило и красиво, – отвечала она и добавила небрежно: – Да, здесь сейчас был Калинин, он говорит, что в сто тысяч обошлась.
– Троглодиты. Вот оно, счастье поработителей.
– Но тогда почему вы здесь? – спросила Катя. – Зачем в гостях злословить о хозяевах?
– Приличие – удел существ, у которых вместо ума домино. Вы действительно способны сочувствовать этим капиталистическим обезьянам?
– Эти обезьяны больницу отстроили. На их деньги вы людей лечите.
– Да не оскудеет рука дающего. Это раз. А то, что они отдают в народное пользование, даже милостыней назвать нельзя. Это два. Сначала разграбили страну, а теперь мы им за церкви да больницы в ногах должны валяться?
– Не в ногах. И не валяться. Но помалкивать хотя бы, – сказала Катя; ей вдруг пришло в голову поближе познакомиться с Турчиным, чтобы понять его. Ей по нраву были его категоричность и резкость, она сама была такая по натуре, но сегодня ей хотелось чистоты, хотелось быть чистой и душой, и телом.
– А я и помалкиваю, когда надо, – смягчившись, сказал Турчин. – Вы ведь не побежите сейчас докладывать Шиленскому о моем мнении?
– Не побегу, – улыбнулась Катя. – А не принесете ли вы сюда чего-нибудь выпить?
– А то как же! – засмеялся Турчин. – Уже принес. – Он распахнул куртку и достал из рукава плоскую флягу коньяка, а из карманов бокалы.
Катя выпила залпом, и ей захотелось найти Соломина и выпить с ним.
– Давайте позовем Соломина, – сказала она.
– Э-э, нет, – отказался Турчин, налил себе и выпил. – Я с этим господином даже в чисто поле не выйду, не то что чокаться.
– Отчего вы его не любите? – спросила Катя, снова беря бокал.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.