Текст книги "Бессовестное время"
Автор книги: Александр Калинин-Русаков
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 10 (всего у книги 16 страниц)
– Руки за спину, мордой к стене.
Аристарх попытался что-то сказать, но охранник пригвоздил его:
– Не разговаривать! Не поворачиваться!
– Я хотел сказать, – начал было Аристарх, смотря в стену.
– С убивцами и прочими арестантами разговаривать не положено.
Глухо хлопнула тяжёлая дверь, лязгнули засовы, охранник ушёл. От него остался запах табака и нафталина. На лавке стояла кружка воды, рядом лежал кусок хлеба. Аристарх жадно пил воду. Отщипнув кусочек хлеба, не отрывая взгляда от стены, долго катал хлебный шарик. Время внутри камеры остановилось, повиснув в вонючем смраде, не видевшем, похоже, никогда свежего воздуха.
Когда в очередной раз пришёл охранник и повёл его на допрос, был день, но Аристарх не мог понять, какой по счёту? Задавали опять одни и те же вопросы. Аристарх пытался рассказать всё последовательно, но его обрывали:
– Отвечать по существу.
После двух часов допроса полицейский с лошадиным лицом, ехидно прищурившись, выложил на стол узкий, длинный нож с изогнутым лезвием, резной костяной ручкой и следами крови.
– Вам знаком этот нож?
– Впервые вижу.
И снова, и снова вопросы про нож. Откуда он у него? Почему именно такой, с костяной ручкой и орнаментом тобольских косторезов?
Потом его отвели обратно в камеру. Свеча в чреве коридора догорела. Стало темно. Сохранился лишь маленький квадратик с решётками, в котором совершенно терялись остатки тусклого света. Темень поглотила стены. Жутко, раскрыв глаза, очутиться в темноте. Аристарх стучал кулаком в дверь, требовал свечу. В коридоре лишь изредка были слышны приглушённые звуки да обрывки чьих-то голосов. Его никто не слышал, его тем более не желали видеть, о нём попросту забыли. «А может, я уже умер и нахожусь в аду?» – неожиданно подумал Аристарх. Он нащупал край деревянной лавки, лёг и, подложив ладони под голову, попытался заснуть. Он уже перестал затыкать нос и поворачиваться лицом к стене или в угол. Неизвестно через сколько, но наступило то время, когда происходящее ему стало просто безразличным.
Послышался звук поворачиваемого ключа, лязг засова. Серая полоска света раздвинула темноту. Надтреснувший нездоровый голос прохрипел из-за двери:
– Лодыгин, на выход.
Теперь охранник привёл его в канцелярию, где за столом, огороженным невысоким парапетом, сидел чахлый, с провалившимися щеками полицейский писарь. Он закончил писать, ткнул худой рукой печатью в угол желтоватого листа и обыденно сказал:
– Свободен, Лодыгин. Впредь думайте, в каком обществе проводить время.
Аристарх будто задохнулся от слишком большого глотка воздуха… Он хотел было выразить протест по поводу произвола, но у него не осталось для этого и чуточки сил. Более всего он хотел перестать видеть всё, что окружает его в этот момент. Он даже сам этот момент, этот отрезок жизни согласен был навсегда стереть из собственной памяти и забыть о нём, как забывают страшный сон.
Он шёл по Христорождественской. Позднее солнце пригрело щёку, ветер трепал непокрытую голову. Котелок остался, по всей вероятности, в публичном доме. Аристарх поморщился, покачал головой, провёл ладонью по небритой щеке. Матрёна, отворив калитку, всплеснула руками.
– Господи! Как с креста сняли, – шептала она, крестясь.
– Будьте добры, нагрейте воды, и побольше. Я должен помыться, – проговорил Аристарх и улыбнулся треснувшими губами.
– Пронесло, слава Богу, слава Богу, – причитала не переставая Матрёна. – А то тут такого наговорили. Услышал Бог наши молитвы, услышал. Каждый день в церковь ходили, всё просили за вас Господа нашего, спасителя.
Достаточно скоро происшествие в публичном доме стало достоянием горожан, дав изголодавшимся по новостям жителям Тобольска свежей пищи, а назидательным блюстителям нравственности – веский повод, чтоб очередной раз в Городской думе поднять вопрос о закрытии публичных домов. Только как бы не так. Грех нельзя запретить, его всего лишь надо не совершать. А грешить люди будут до тех пор, пока живут. Жизнь ведь не запретишь. Отнять её можно, а запретить – нет.
Всё, что произошло тем вечером в публичном доме, на самом деле оказалось весьма банально и до примитивного просто, можно даже сказать, обыденно…
Девица жила на краю Банного лога и, не пропуская случая, строила глазки соседскому парню. А он, оказывается, любил её с самого детства. Только узнав случайно, что возлюбленная промышляет грешным занятием в публичном доме, взял парень нож и сделал то, что считал нужным. Косторезы сразу узнали свою работу и указали на того, кто купил этот узенький ножичек. Аристарху той бесовской ночью, видимо, просто не повезло.
Со временем всё улеглось. Это как волны на Иртыше. Три дня кряду они, взбесившись от северного ветра, вставали на дыбы, бились о берег… А вчера всё стихло. Ветер успокоился, свинец на небе растаял. Белыми кусками, похожими на рваную вату, поплыл вдоль берега туман, кроткая вода закружилась в заводях. Всё успокоилось так, будто и не было ничего. Так всё случилось и в жизни Аристарха.
* * *
Это был праздник. В театре повесили занавес и задник. По этому поводу решили постановочную часть провести на новой сцене. От свежих досок пахло лесом. В кулисах было множество свободного пространства, сквозных проходов. Устройство сцены стало полнейшим совершенством. Удобные боковые карманы, выходы на сцену, рядом гримёрные комнаты, костюмерная. Поражал всех зрительный зал с балконом, лоджиями, бельэтажем и необыкновенно высоким потолком. Акустика от обилия древесины удивительным образом украшала звук. Оставаясь прозрачным и лёгким, всякое произнесённое здесь слово обретало свой неповторимый бархатистый оттенок. Ещё велись работы, но они уже видели свой театр. Это будет их дом. Они разволновались настолько, что долго не могли разойтись. Восхищению не было предела. Говорили о просветительской миссии театра, каким он будет, какие прекрасные люди наполнят его, как творчество сделает людей лучше, добрее, умнее. Они изменят жителей города, да что города – всей губернии!
И этот день настал. Восьмого сентября был совершён молебен по случаю открытия театра, который назвали – Народная аудитория. Здание ещё не было окончательно достроено. В фойе дышали свежестью бревенчатые стены. Только это никому не мешало… Пьеса «Свои люди – сочтёмся» была премьерой сезона, премьерой театра, похоже, премьерой новой эпохи Тобольска. Для города это было величайшее и радостное событие. Родилось любимое дитя! Красивое, крепкое, многообещающее. В зрительном зале не хватало мест, они стояли у стен, в проходах. Сюда, кажется, пришёл весь город. И по праву… Это был их театр – Народный.
Вам когда-либо доводилось слышать голос зрительного зала до начала спектакля, стоя за занавесом?.. Томительно ожидая, зал живёт в этот момент, словно единый организм. Разговаривает, перешёптывается. Жажда эмоций такова, что её можно сравнить с состоянием путника из пустыни, склонившегося к живительному роднику. Мгновение, и он сделает глоток студёной воды, за ним – другой!.. Сегодня они непременно напьются величайшей радостью эмоций и сопереживания. Источник открыт, он перед ними…
Как-то на троицу Андрей – звонарь с колокольни Софийского собора – взял Аристарха с собой на звонницу. Под свист ветра он рассказал ему весьма интересную вещь:
– Колокола даже за много вёрст разговаривают один с другим. Вот если, к примеру, на колокольне Воздвижения Честного Креста Господня, что находится на том краю города за Абрамовской улицей, ударят колокола, то здесь, на Софийской колокольне, каждый, даже самый маленький колокольчик, непременно отзовётся тихим звоном. Оттого я и люблю своё дело.
Перед выходом на сцену Аристарх нередко вспоминал эти слова.
На следующий после премьеры день Аристарх зашёл домой к Дмитрию Павловичу. Гордые в абсолютном понимании этого слова, они не спеша шли по большой Архангельской. Люди, идущие им навстречу, здороваясь, непременно поздравляли с премьерой. Это был праздник. Он получился, и они немало сделали для этого.
Перед театром пожилой мужчина с седой бородой, в длинной накидке, похожей на балахон, чёрной шляпе и с болтающимся на шнурке пенсне вдвоём с помощником устанавливал на треногу фотографический аппарат.
– Дмитрий Иванович! Как я рад… Отчего же вчера не остались на банкет?
– Смилуйтесь, господа! Перестал я с некоторых пор любить шум и суету.
Он на мгновение взглянул на Аристарха, и обратился:
– Скажите на милость – это вы играли вчера Подхалюзина?
– Именно так, – ответил Аристарх.
– Хорош он у вас, подлец, получился. Кстати, будем знакомы – Дмитрий Иванович Менделеев, фотограф и отчасти химик. Хочу столь знаменательное время запечатлеть в фотографиях. Хотя заснять удастся, видимо, только здание. Запечатлеть время ещё не представляется возможным. А жаль… Взяли бы эдак лет через сто открыли этот день или вчерашнюю премьеру и побывали там. Когда-то так непременно будет.
– Дмитрий Иванович? А синематограф разве не сохраняет время? – парировал Аристарх.
Дмитрий Иванович, будто что-то вспоминая некоторое время, смотрел на Аристарха, потом надел пенсне, заглянул под чёрное покрывало на фотографическом аппарате, остановился на мгновение и спросил:
– Если я не запамятовал, вас Аристарх величать?
– Аристарх Лодыгин.
– Так вот, Аристарх. Время – это несколько больше, чем подвижные фигуры в синема. Хотя немая игра света и теней – это весьма забавно и даже интересно. Только я полагаю, что синема в скором времени обретёт голос, артисты начнут разговаривать. Изображение и звук необходимо совместить на одном источнике, а если на разных, надобно их синхронизировать. Это дело десятка лет, не более. А что до человечества, так оно рано или поздно будет перемещаться во времени и пространстве с лёгкостью похода в булочную. А пока обещаю вам изготовить фотографические снимки театра и, естественно, вас. Благо день сегодня солнечный. Становитесь здесь… Ну вот, господа, теперь вы сохранены в истории. До скорой встречи.
Рука у Дмитрия Ивановича была удивительно мягкая и тёплая…
* * *
Все последующие годы Аристарх ощущал себя счастливым человеком. Он занимался любимым делом, с удовольствием играл новые роли, его стали узнавать на улице, купцы любили приглашать артистов на домашние балы и вечера, соответственно, платили по-купечески. Череда неприятностей как-то сама по себе прекратилась, а может, просто Аристарх стал умнее. Дни шагали по долгой дороге, похожие в собственном благополучии один на другой. Случались среди них яркие, запоминающиеся.
Время – вещь непостоянная. Оно то колесницей, которую влекут за собой быстроногие кони, гордые от собственной стати, летит над событиями, то неожиданно впадает в уныние и начинает трястись по ухабистой дороге, словно мужицкая телега, то вдруг запутается в лабиринтах, отыскивая подходящий выход. Порой представляется, что время замерло, не желая двигаться, а оно всего лишь задумалось. Мгновение, и оно опять взлетит золотой колесницей. Время, время… Оно никого не ведёт за руку, не даёт готовых ответов, не гладит вихры на юной голове, как и поздние седины. Оно властно, порой даже жестоко. У него нет любимчиков, как у судьбы. Оно настойчиво подталкивает каждого в спину. Не останавливаясь само, оно не даёт никому остановиться. Оно – время… Это оно меняет события одно за другим. Оно способно изменить людей настолько, что уже происшедшее накануне сегодня начинает восприниматься иначе. Каждый сомневается – всё ли правильно сделал? Не пропустил ли чего? Однако время оттуда уже ушло и воротиться назад не собирается. Аристарх много раз задумывался над тем, правильно ли он поступил, что уехал в Тобольск?
Только если бы не то юношеское увлечение революцией, разве служил бы он сейчас в необыкновенном театре, жил в удивительном городе, который одни кляли, другие беззаветно любили? Разве удалось бы ему увидеть жизнь с другой стороны? Ах, если бы…
* * *
Театр в течение нескольких лет расцвёл окончательно. Фойе и залы засияли паркетом под электрическим освещением. Зрительный зал утонул в вишнёвом бархате тяжёлого занавеса, розовой позолоте зрительских кресел.
Труппа выросла, оркестр заполнял уже всю оркестровую яму. Театр слыл прогрессивным, с истинно народным репертуаром и хорошими актёрами.
Личная жизнь Аристарха пока не сложилась, но это ничуть не беспокоило его. Жизнь в Тобольске щедро отмеряла ему счастливое время.
Два года назад приезжала маменька. Матрёна, робея перед ней, называла её «сударыня», а маменька более всего любила ходить в кузню. Она изумлёнными глазами смотрела на превращения куска раскалённого металла в утончённое изделие, который в руках Феофана то начинал завиваться тугими колечками, то скручивался сказочными листьями или вырастал цветами. Вскоре она привыкла и уже перестала вздрагивать от вздоха мехов и ударов молота.
– Гляди, сударыня, – стараясь угодить, показывал Феофан. – Эту болванку надо нагреть до цвета спелой ржи, потом медленно ручником вытянуть и отпускать, отпускать не спеша. После следует подрубить тут и тут, а опосля завернуть. Вот что получилось. Правда, красиво? А вот эту красоту надо греть до малинового цвета, и сразу в закалку.
Шипела взбунтовавшаяся под раскалённым металлом вода, маменька зачарованно замирала с восхищённой улыбкой.
Аристарх часто смотрел на мать. Время не щадило и её. Волосы у маменьки стали седые, лучинки морщинок возле глаз – глубже. Неизменной осталась лишь её восторженность. Она привычно теребила край платка, повторяя:
– Благодарю вас, Феофан, благодарю. Всё это просто удивительно.
Дмитрий Павлович, не принимая никаких доводов, настоял, чтобы маменька жила у них. Вечерами они не переставая вспоминали Петербург, юные годы. Одним воскресным утром, ещё затемно, на двух экипажах отправились в Абалак. Маменька по окончанию службы долго стояла перед Абалакской иконой Божьей матери и что-то еле слышно шептала.
Уехала она к концу лета на белоснежном двухпалубном красавце «Витязь» до Омска. Перекрестившись на Благовещенский собор, матушка обняла Аристарха и прошептала:
– Береги себя, как можешь. Что-то тяжело у меня на душе, предчувствие недоброе. Так хочется свидеться хоть ещё разок.
Дебаркадер качнуло, тревожно взревел гудок, проворно заработали матросы, носовой канат шлёпнул по воде. Тяжёлый гудок будто оборвал что-то в груди у Аристарха. Чёрный дым долго стлался над водой, пассажиры начали расходиться по каютам… Лишь на корме, до тех пор, пока было видно, оставалась стоять одинокая женская фигура.
Время, время… Куда ты спешишь? Зачем расставляешь события в нужной тебе последовательности, не считаясь с судьбами людей? Зачем не спрашиваешь хоть кого-нибудь, надобно ль ему это? Каким ты всё-таки можешь быть жестоким, время…
После отъезда маменьки Аристарх уединился. По вечерам, под перезвон из кузни, он, претворяя мечту, писал пьесу, в которой жители Тобольска стали бы реальными героями. Он давно привык и сроднился с необычным городом, его разномастными жильцами, сложившимися устоями. Город, который своим устройством жизни, особенно на окраинах, больше походил на деревню, делал отношения между его жителями особенными, тёплыми.
Соседские дети, сидя на завалинке, негромко переговаривались. Не переставая рассыпался их смех, потом девчушка в белом платочке срывающимся голосом пересказывала кому-то стих из азбуки:
…«Бог и в небе птичку кормит, и в поле растит цветок и несчастного Малюту не оставит также Бог»…
Аристарх, оторвавшись от письма, слушал, наблюдая за обозначившейся красной полосой заката между крышами домов напротив. Слишком уж зловещим показался ему этот цвет на краю безоблачного неба…
На сегодняшний вечер было назначено заседание литературного общества, которое существовало по-прежнему. Встречались они всё так же, у зелёной лампы, только теперь уже в театре. Всё так же читали свои стихи, прозу. По-прежнему спорили о назначении просвещённой интеллигенции, на которую возлагалась историческая миссия в борьбе за свободу простого народа. Тема изрядно пообтрепалась и всем уже поднадоела. Аристарх со временем перестал ставить всех в тупик своими неудобными вопросами и под впечатлением коротких рассказов Толстого начал писать ещё и прозу. Занятие это ему чрезвычайно нравилось. С волнением он читал собственные короткие рассказы, не отказываясь от замысла поставить собственную пьесу.
На удивление себе, не без помощи Владимира пристрастился к охоте. Весной он с удовольствием бродил с ружьём по заливным лугам, задрав голову, смотрел на стаи перелётных птиц. Аристарха влекли эти безграничные просторы, луга, укрытые синей водой, первые зелёные островки среди прошлогодней травы. Охоту он любил более всего за возможность побыть в одиночестве. Трофеи, кои изредка случались, интересовали его меньше всего. Он и без этого мог подолгу сидеть на краю леса или заросшего озера, молча смотреть вдаль, наблюдать за тем, как движется солнце, или следить за беспокойными тучами. Иногда ему удавалось взглянуть на себя будто со стороны, вспоминая одно за другим: детство, театральную школу, первые спектакли, путешествие из Петербурга до Тобольска, а то и просто вчерашний день. Иногда он мечтал, рисуя в голове спектакли. Закончив, сам улыбался развязке. После по собственному желанию менял всё ради игры воображения. В такие мгновения Аристарх с осторожным наслаждением понимал, что в своих трудах он – творец.
Савва прислал письмо из Англии, куда его отправил отец для обучения коммерческому делу. Владимир окончательно увлёкся толстовством. Поставив у себя на террасе токарный станок по дереву, всё свободное время он точил то шахматы, то скалки для теста, то какие-то толкушки. Пока, наконец, не изнамерился изготовить резное бюро, что, надо сказать, у него неплохо получилось. Весьма преуспев в искусстве токарной резьбы, он заслужил уважение коллег, а также окрестных домохозяек, для которых вытачивал пестики и скалки. Гордился он этим не менее собственных заслуг в театре. Владимир под влиянием Льва Николаевича старался всемерно выказывать уважение простым людям. Он разговаривал на понятном для них языке, надевая косоворотку, ходил на базар, разгуливал в таком виде по улицам. Это был типичный, находящийся в постоянном поиске бунтарь. Он будто намеренно искал конфликта с постулатами окружающего его общества.
Посещение базара в воскресный день было для него любимым занятием. Он по-простому разговаривал с шорниками, столярами, рыбаками. Те хоть и видели в нём барина, но принимали за своего. Всем было видно, что барин блажит, но на вино денег не жалеет. Владимир слыл уважаемым человеком в торговых рядах. В последнее время он неожиданно для всех увлёкся изготовлением деревянных молотков и шаров для крокета. Чертежи и правила игры он обнаружил в модном английском журнале, которые выписывала Елена. Владимир лично выкосил траву на лужайке в конце улицы, расставил дужки, принёс молотки, шары и несколько дней обучал всех желающих игре. Жаль, но народу игра не нравилась, как ни старался Владимир. Тогда он рассердился, собрал всё в рогожный мешок и отнёс собственные творения истопнику в театр, заключив при этом:
– Не наше это всё, не русское, чуждое, стало быть. Оттого и не интересно.
Истопник долго чесал затылок, но сжечь резные молотки не рискнул. Как реквизит они всплыли несколько позже в «Усадьбе», чем сыграли большую пользу для спектакля.
После этого случая Владимир зачастил к Феофану. Ему вдруг захотелось освоить кузнечное ремесло. После некоторых неудач он стал грозить всем, что если не поймёт истинное назначение театра и актёрской деятельности, то уйдёт в народ. Так вот просто возьмёт и уйдёт простым сапожником или кузнецом.
При любой возможности он убеждал всех в необходимости добиваться и воспитывать в себе гармонию в отношениях между человеком и природой, а ещё не грубить и не сквернословить. А главное – любить и ещё раз любить всех вокруг. Иногда Владимир запивал, бывало и на срок более недели. В театре срочно начинались замены и непредусмотренные вводы. В это время он впадал в то особое философское состояние, когда человеку становится доступна вся глубина познания мира. Правда, после этого он сильно болел, потом хандрил, потом опять вдохновенно работал, после опять запивал. С этим все давно свыклись, просто со временем научились предугадывать начало запоя.
Потом вдруг случилось что-то непонятное и непредсказуемое. Дмитрий Павлович с Анной Федоровной по каким-то странным причинам, ничего не объясняя, срочно уехали из города. Одни говорили, причиной отъезда стало вступление в богатое наследство в Саратовской губернии, другие утверждали, что они сменили жительство по причине повышенного внимания со стороны тайной полиции и случившихся на этой почве неприятностей.
События двадцатого века торопили сами себя. Давно подзабыты были революционные бунты на Морозовских мануфактурах, другие волнения. Всё, вроде бы, улеглось. Только воздух в обществе неожиданно стал другим. Одни успокоились, другие с нетерпением ждали продолжения революционных событий, третьи – метались между желанной свободой и собственным добром. Свободу они хоть и поддерживали, но принадлежащую им собственность любили всё же больше.
Просвещённая интеллигенция, которая неудержимо, ещё со времён декабристов, мечтала отнять власть у царя и отдать её народу, не могла себе вообразить и малой доли того, чем ей предстоит заплатить за собственную наивность. Чувствовалось, как всё меняется буквально на глазах, и изменения эти происходили в большей степени где-то внутри людей.
– Может быть, это и есть то великое начало, которое предстоит увидеть? – нередко думал Аристарх.
Только он, как, впрочем, и остальные, не верил, что может произойти что-то непоправимое, и не только для каждого – для всего Отечества.
Так устроено, что в театре, будто в зеркале, отражаются изменения, происходящие в обществе. До наступления тревожного времени комедии и любовные драмы ставились одна за другой… Зритель ждал их, сопереживал, после подолгу спорил. Выходили газетные статьи, где обсуждались сюжеты, актёры, уместность спектаклей и их просветительская миссия.
Время поменяло вывески. Нынче ставили «Трудовой хлеб» А. Островского, «Тяжбу» Н. Гоголя, «Дядю Ваню» А. Чехова. Произведения достойные, однако имели они, к несчастью, безрадостный серый цвет горя и нищеты. Даже ирония, присущая Антону Павловичу – и та куда-то подевалась. Радость как таковая на сцене, а вскоре и в жизни, оказалась совершенно не модным явлением. Писатели, сценаристы словно наперегонки старались описать страдания простого народа. Да так, чтобы погрязней да пострашней. В реквизите появились в достатке костюмы для нищих, как, впрочем, и сами нищие на улицах города. Создавалось странное ощущение, будто кто-то вдобавок к тому, что и так не очень хорошо и правильно, делает всё ещё хуже.
Что до этого Аристарху?.. К этому времени он уверенно обрёл амплуа героя-любовника, а в лохмотьях нищего чувствовал себя весьма неуютно.
Что-то разладилось в народе и империи… Будто чистый пруд с ивами вдоль берегов и белым снегом лебедей на зеркале воды стало вдруг заносить илом. Забеспокоилось всё, со дна с бульканьем и вонью начал подниматься смертельный болотный газ. Не понимая, что происходит, лебеди, что жили здесь веками и с гордостью смотрели на себя в дрожащее отражение пруда, улетели. Однако озеро, оставшись наедине с собой, продолжало бурлить. Империалистическая война была далеко. Не слышали горожане грома канонады, не видели крови, цвет улиц изменился из-за появившихся гимнастёрок и серых шинелей.
Соня с первенцем осталась в Петербурге, муж её – молодой офицер – отправился в сырые окопы за Неманом, где происходили события неудачной и кровавой военной кампании, от которой содрогалась вся Россия. От новых слов: солдатские советы, манифесты, революция, большевики, временное правительство – становилось страшно.
Мир, в котором все давно привыкли жить, пусть кто лучше, кто хуже, начинал неумолимо рушиться у них на глазах, окрашиваясь в красный цвет.
Позднее, когда под конвоем в Тобольск привезли царя, а вместе с ним всё царское семейство, одни испугались, другие, чего греха таить – обрадовалось. Вот оно, свершилось наконец-то!.. Не пропало дело декабристов, петрашевцев и всех остальных народников и бомбистов. Россия освободилась от царя! Власть наконец-то стал вершить сам народ. Теперь всё вокруг делалось только во благо его.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.