Текст книги "Мир Тропы. Очерки русской этнопсихологии"
Автор книги: Александр Шевцов
Жанр: История, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 18 (всего у книги 23 страниц)
Игра и Игрецы[4]4
Впервые опубликовано: Андреев А. Игра и игрецы // Мифы и Магия индоевропейцев. – М.: Менеджер, Выпуск 2, 1996.
[Закрыть]
Вряд ли нуждается в доказательствах то, что основной корпус традиционной русской культуры, изучаемый сейчас этнографами, возникает еще во времена древнего Солнце– и Огнепоклонничества. Мировоззрение людей той эпохи коренным образом отличается от мировоззрений Христианского и современного. Можно сказать, что, с точки зрения мировоззренческой, в смысле духовности человек, безусловно, деградирует от эпохи к эпохе. Сначала в 5–6 веках он отказывается от идеи перевоплощений, затем в 19 веке приходит к грубо материалистическому видению человека как физического тела плюс нервные рефлексы, на базе которых формируется личность и поведение. Из века в век Духу остается все меньше и меньше места в его творении – человеке. Именно наличие такого или приближающегося к нему взгляда породило наиболее механистические теории педагогики. Очевидно, это было вызвано потребностью в массовой передаче «знаний». Я беру «знания» в кавычки, потому что это всего лишь информация, в отличие от того, что понималось под Знанием в древности.
Если мы сравним современный педагогический подход с традиционным, то увидим, что народ не обучал всех детей высоким Знаниям. В принципе, учителями были родители, родичи, община. Они учили не Знанию, а тому, как правильно и счастливо прожить жизнь. Именно счастливо, потому что в те далекие времена, о которых мы пытаемся сейчас размышлять, жить постоянно с частью общественной доли – счастливо – означало, что ты живешь правильно. И ты удачлив, то есть, ты получил свое счастье у дачи, то есть при раздаче обществом каждому его доли общего достояния, скажем, урожая или добычи. В итоге даже появились богини Доля и Недоля, имеющие в народном представлении такое же мистическое наполнение как и Счастье, Удача и Жребий. А отсюда уже недалеко до Рока и Судьбы. И тем не менее у византийских авторов мы читаем, что Русы судьбы не ведают. Что это значит?
Это означает, что судьба есть, но ты сам ее хозяин и творец. Твою судьбу творит твое правильное или неправильное поведение. Это раз. Но кроме того, если мы попытаемся реконструировать храмовый принцип обучения, в отличие от мирского обучения нацеленный на приобщение ученика к Знанию, то увидим, что в основе его лежал мировоззренческий подход, позволявший полностью исправить Судьбу человека. Он строился не на педагогических принципах, исходящих из того, что к имеющейся не очень качественной основе, которую представляет из себя ученик, можно добавлять что-то по усмотрению творца-педагога и тем улучшать человека. Подход обратный.
Древняя Русская Вера считала, что человек имеет божественную сущность, ту самую Искру Божию, замутненную за время жизни множеством личин и прочего сора. Отсюда отношение к неуспевшим замутиться малым детям…
То, что я хочу рассказать про игру в традиционной русской культуре, я, как сказал бы фольклорист или этнограф, собирал в течение трех полевых сезонов 1985-87 гг. в Савинском и Ковровском районах. То есть на Владимирщине. Люди, у которых я учился, когда-то были объединены определенной общностью, историей и даже идеей. Эту идею в двух словах можно назвать Тропа Троянова. Я историк по образованию и с семьдесят девятого года разъезжал по деревням в поисках старины и вымирающих ремесел, которым обучался у деревенских мастеров. Мне очень помогало то, что я сам был родом из Савинского района, и многие еще помнили моих деда с бабкой. Эти же старички, когда их знания исчерпывались, передавали меня следующим, и это сильно облегчало задачу знакомства. Для них я был внуком кого-то своего и, значит, чуть ли не дальним родственником.
Так же все начиналось и с моим первым учителем Игры. Меня повела к нему соседка по нашему бывшему деревенскому дому тетя Шура, для которой я действительно был почти что внуком. Ей было тогда почти что восемьдесят, но про этого старика она меня сразу предупредила, что он постарше будет, живет один, с виду странный бывает. Что он умеет, она мне объяснить не смогла, только предупредила, что он сильно знающий, дока. Поосторожнее. Для меня слово дока означало просто многознающего человека, поэтому ее пояснение меня сначала озадачило, а потом даже насторожило. Но она ничего не добавила к сказанному, только твердила: дока и дока! Я понял, что дока означало нечто конкретное и достаточно значимое. Ученик доки!
Звали его Прохор Степанович Д. Имя я изменил, потому что одной из «странностей» Степаныча было избегание вопросов о возрасте и родственниках и жесткое требование никогда не поминать его в моих рассказах. Я долго не понимал ни его таинственности, ни замкнутости тех, с кем он меня свел впоследствии, а их было еще шесть человек. Одним из обязательных условий моего общения с ними, например, было требование называться каким-то дальним родственником в каждом доме, куда меня приводили, чтобы не привлекать к себе внимания соседей. Деревня, где он жил, умирала. Оставалось только четыре дома посреди полей на юру. В трех жили дачники. Когда я узнал об этом, мне показалось, что знакомство будет легким – наверняка одинокий старик будет рад гостям, а уж если услышит волшебные слова, что я внук друга его юности Харлампыча!..
Однако со Степанычем по-писанному ничего не пошло. Когда мы вошли в избу, он даже не поднялся нам навстречу, только зыркнул мрачно в нашу сторону и продолжал что-то мастерить на скамье под окнами. Было начало мая, яркое солнце било из окон и не позволяло рассмотреть его рукоделие. Но мне показалось, что он ремонтирует деталь какой-то сельскохозяйственной машины. Мне сразу стало скучно, потому что я сельскими механиками не интересовался, и я остался стоять у двери в ожидании, когда же меня пригласят пройти. Тетя Шура же присела у стола и завела какой-то обычный для таких случаев разговор. Степаныч же только бурчал в ответ что-то невнятное, убивая во мне остатки интереса к себе.
– Я вот тут ученичка тебе привела… – сказала наконец тетя Шура, на что Степаныч ответил каким-то особенно мрачным взглядом исподлобья, покривился и совсем отвернулся от меня. «Наверное, он сумасшедший», – неожиданно подумалось мне, и я тут же испытал приступ пронзительной тревоги. И тут же побежали мысли о том, что знакомство все равно не складывается, да и учиться у него, очевидно, нечему… Но тут я внезапно понял, что он возится не с деталью машины, а с каким-то странным музыкальным инструментом невиданной формы и предназначения, и я захотел остаться несмотря на тревогу.
– Это же внук Харлампыча! – очень кстати сказала тут тетя Шура. Однако на Степаныча безотказная магическая формула не произвела никакого воздействия. Он, словно не слыша, пожевал губами, зевнул и принялся вертеть свое приспособление. Все-таки это была деталь машины… Я вдруг явственно почувствовал сильную обиду – мой дед был фигурой весьма уважаемой среди окрестных стариков. Я понял, что делать мне здесь больше нечего и хотел сказать тете Шуре, что подожду ее снаружи, но тут его «приблуда» издала странный, но мелодичный звук, и я решил сделать последнюю попытку и попробовать самому с ним поговорить. Сложность была в том, что я не знал, как к нему подступиться – тетя Шура не дала мне ни малейшего намека на ремесло, которое он имеет в руках, или его интересы.
Я постарался подавить тревогу и собраться с мыслями. С чего вообще можно начать подобный разговор?
Но как только я уже был готов открыть рот, Степаныч поднялся, повертел свою работу, рассматривая на свету, – это все-таки была деталь машины, – и сунул ее под скамью. Провожая ее взглядом, я улетел в мысли о том, что был очень практичен в своем обучении и всегда старался освоить те ремесла, которыми смог бы зарабатывать впоследствии на жизнь, но всегда мечтал налететь на что-то по-настоящему древнее и загадочное… Внезапно я увидел его, будто материализовавшегося прямо перед собой, и даже вздрогнул. Он был выше меня ростом, сухой и даже жилистый и рассматривал меня в упор неприятным, пугающим взглядом. Тревога моя мгновенно переросла в страх и даже в ужас. В животе задрожало и ноги начали слабнуть. У меня появилось желание убежать. Наверное, на этом мы бы и расстались навсегда, и пролетел бы я мимо лучших лет моей жизни. Но меня выручила бойцовская привычка из хулиганской юности, которую я когда-то сам себе наработал.
В шестнадцать лет я оказался в одиночестве, потому что жил между двух мощных хулиганских районов, и мне долго пришлось завоевывать независимость и место в одной из группировок. Частенько приходилось драться с профессионалами, которые, прежде чем бить, подавляют тебя психологически. Особенно сильны в этом блатные. Поражения эти, когда тебя «задавили», а потом пару раз съездили по физиономии для закрепления факта, гораздо болезненнее, чем серьезные драки. Когда это произошло со мной в восьмом классе, я принял решение не ждать, а бить первым, как только почувствовал хоть какое-то подавление. Впервые это получилось у меня уже после девятого, и вдруг оказалось, что почти все эти профики очень плохо держат удар по челюсти и предпочитают относиться к такому человеку с уважением…
И сейчас, стоя перед сумасшедшим стариком, я почувствовал, что еще мгновение – и я врежу ему с правой. На какой-то миг у меня возникло колебание, потому что он старик. Но тут я почувствовал новую волну ужаса и уже готов был отпустить руку, но дистанция для удара была неудобной. Я изменил дистанцию, но хоть он и не шевелился, но с дистанцией снова что-то было неверно. В моей памяти всплыла одна старая драка, когда я тоже никак не мог подобрать хорошую дистанцию для удара, а меня все били и били по лицу. И тогда я ударил с того расстояния, которое удерживал противник, и получилось! Он упал… Я не успел ударить, что-то снова изменилось в старике, хотя он не пошевелил ни одной морщинкой на своем лице. Однако глаза его теперь изливали любовь и понимание. И мне вдруг стало очень стыдно. Я теперь тоже понимал его, как я его понимал! И жалел! Одинокого, заброшенного, затравленного жизнью и людьми сумасшедшего старика. Мне захотелось расплакаться, и я обнаружил свои глаза наполнившимися слезами и даже начал поднимать руку, чтобы смахнуть их тыльной стороной. На этом я себя отловил и даже внутренне вздрогнул – что это со мной?! Я уж и не помню, когда я плакал! Да и какой смысл лить слезы. Если мне его жаль, так лучше поискать реальные способы помочь!..
Я отчетливо почувствовал успокоение.
В этот миг в Степаныче все переменилось, он сердечно улыбнулся, приобнял меня за плечи и кивнул на стол:
– Ну, проходи, гостем будешь!
Только тут я заметил, что тетя Шура все это время что-то говорит.
Степаныч выпроводил тетю Шуру и устроил мне еще одну проверку, которую я выдержал только каким-то чудом. Мне пришлось демонстрировать способности, о которых я даже не подозревал в себе: от способности выдержать ужасающую парную в горячей печи до угадывания знаков, которые предыдущей ночью были на небе. Я угадал даже это и до сих пор подозреваю, что сделал это только от страха. Вряд ли бы я был способен повторить это еще раз сам по себе без его ужасающего давления.
Я не встречал больше людей способных оказывать такое воздействие и вызывать такое колоссальное отрицательное доверие. Я ни разу не усомнился ни в одной из его угроз, даже когда однажды он предложил мне раскрыть бездну прямо сквозь обеденный стол. Мы говорили с ним тогда о том, что защищающая нас пленка восприятия мира как чего-то знакомого, привычного и управляемого на самом деле настолько тонка, что может быть прорвана любым неосторожным движением – именно это на самом деле и было причиной преследования колдунов во все эпохи.
– Ну, например, – внезапно сказал он, – ты за эти дни накопил достаточно силы, чтобы пройти сквозь нее…
Я только усмехнулся.
– Никаких шуток, – вдруг дико помрачнел он, приведя меня в трепет. – У тебя действительно хватит сейчас силенок проверить это, – он показал на лежащий на столе раскрытый двойной тетрадный лист. – Можешь проверить. Возьмись за листы и медленно, не отрывая от стола, разрывай, только видь при этом, что ты раскрываешь вместе с ними прореху в пленке…
Слегка загипнотизированный я действительно взялся за листы, но он положил свою руку на мои:
– Только обдумай одну вещь. Ты сейчас прорвешь пленку нашего мира, она тоньше слоя краски на бумаге… Но за ней, сразу вот здесь, бездна! Бездна тьмы… или бездна света… какая разница, главное, пойми, что тебе что-то надо будет делать с этим, даже не знаю что, наверное, жить. Скорее всего, она распахнется наполную… Ты готов уйти в нее? А если нет, сумеешь ли ты ее закрыть? В общем-то, это не сложно, не сложнее, чем соединить обратно разорванные листки…
Честно говоря, я убрал руки…
Степаныч сказал тете Шуре, что оставит меня погостить на пару деньков. Очнулся я через две недели уже по пути домой. Отоспался несколько дней и снова рванулся к нему с одной мыслью – выяснить, что же это такое он со мной проделывает. И опять как в омут на две недели. Каждый приезд все было как в первый раз, каждый раз тяжелейший экзамен и на физическом, и на интеллектуальном, и на чувственном уровнях. Ответы на задачи, в которые он меня засовывал, всегда хранились за моими пределами, решение любой из них становилось победой, которой мы радовались вместе. Страдал я один. До сих пор помню потрясение, которое испытал, приехав к нему однажды и с порога заполучив со всей его потрясающей серьезностью вопрос:
– Зачем ты пришел?
Никакие ответы по типу умных размышлений и честных признаний в меркантильности его не устраивали. Я бился день, вечер и ночь! Ответ пришел только на рассвете. Мы пили чай с сухарями и смеялись, наверное, не меньше часа, потом я уснул. Через час Степаныч внезапно разбудил меня и все с той же серьезностью спросил:
– Спишь? Почему? Почему ты спишь?
Я представил, что мне теперь предстоит, и захохотал сквозь реальные, физические слезы, наворачивающиеся мне на глаза.
И так продолжалось все лето до глубокой осени…
Перед самыми холодами Степаныч отвел меня к другому старику, в Ковровском районе, и передал в обучение. Он представил его Егором Степановичем, но мне велел звать его Дядькой.
– Почему Дядькой? – спросил я.
– Потому что он Дядька, – усмехнулся Степаныч, и они переглянулись. – Опять же лучше, если соседи будут знать, что ты родственник какой-то.
– Троюродный племяш, – подхватил Дядька.
– Понял?
– Не совсем. А вы родственники?
– Да. Родственники.
– Братья?
– Конечно! – захохотал Степаныч, а Дядька подхватил.
Что-то в этом «конечно» меня капитально не удовлетворило. Так не отвечают на подобный вопрос. Но сколько я потом ни добивался ответа, так и не выяснил определенно, были ли они родственниками.
Степаныч пробыл тогда с нами почти неделю и исчез. Исчез навсегда, больше я его уже не видел. Он передал меня на следующее учебное подворье, как это делалось в старину. Конечно, он очень многому меня научил, но я, как мне казалось, ничего не понял. После него я был сплошным вопросом. Однако, его это, очевидно, не трогало. Он честно выполнил свою часть работы и внутренне освободился. Зимой его дом нашли пустым. Как сказала мне весной тетя Шура, он ушел…
С Дядькой мы проработали два года, точнее, два сезона, потому что, когда приходили холода, добраться до него, как и до Степаныча в свое время, я не мог. Все накопившиеся вопросы я вываливал на своего нового учителя, но, как и со Степанычем, чаще вместо ответов получал предложение посмотреть самому, и как только соглашался, так тут же оказывался в очередном омуте. Через пару-другую дней, вынырнув из него, я пытался вернуться к своему вопросу, на что следовало очередное: «Ну, давай посмотрим…» – и снова я вспоминал о вопросе только через несколько дней. Они оба, конечно, были великолепными практиками и учителями, но беда в том, что мои мозги требовали другой системы подачи информации. Мне казалось, изложи Дядька свою систему четко, рационально, я бы уже давно все усвоил и даже, может быть, подсказал бы ему, как надо преподавать. Собственно говоря, после каждого приезда мне казалось, что вот съезжу еще раз и окончательно схвачу всю систему, расставлю все по полочкам и напишу этнографическую статью на материалах сборов. Я ехал, получал что-то непредсказуемое, и мне опять не хватало одного разика до понимания…
Однажды, в конце первого года обучения у Дядьки, я разозлился на него после очередного психологического эксперимента надо мной и сказал:
– Слушай, Дядька Егор, ну и сложно же с тобой! Ну, ты чего, не можешь просто, по-человечески?! Степаныч целый год издевался, ты теперь! Зачем ты все время крутишь, никогда не ответишь ничего прямо, записывать ничего не позволяешь? Знаешь, почему ты не разрешил записывать?
– Ну? – рассмеялся он.
– Чтобы я тебя не мог поймать за язык. Ты столько врешь постоянно, сплошные противоречия, а как тебя уличишь, ты тут же выкрутишься, тут же все перевернешь, будто это я дурак!.. Вот в чем вы со Степанычем доки, так это дурить людей!
Он просто расхохотался. Я тоже, но, давясь смехом, решил все-таки использовать его хорошее настроение:
– Нет, постой! Дай я все-таки буду приносить магнитофон!
– Ладно, – очень серьезно и собранно ответил он, рождая во мне надежду, – никаких магнитофонов, – и опять расхохотался. – Учиться нужно, а не следствие вести.
– Чему учиться?! Я привык работать научно, какой науке?!
– Ты знаешь, кем были твои прадеды?
У меня остались от деда тетради с записями о нашем роде и даже о том, чему я на практике учился у Степаныча и Дядьки. Поэтому я всегда считал, что я знаю своих предков, по крайней мере, гораздо лучше, чем большинство современных людей знают своих, а уж тем более моих. Но тут я почувствовал себя школьником на экзамене. Я почему-то отчетливо понял, что ничегошеньки я по-настоящему не знаю. Очевидно, это ощущение сумел внушить мне Дядька тоном своего вопроса. Я замер.
– Игрецы!
Я почувствовал разочарование и обиду. Я ожидал чего-то гораздо более значимого. Он опять рассмеялся, глядя на меня, и даже показал на меня своей жене, зачем-то зашедшей в нашу комнату:
– Ты только погляди на него, Нюр!
Но она предпочитала не мешать нам во время работы, улыбнулась мне ободряюще и вышла.
– Игрецы, потешники, – снова повторил он, изучая мою реакцию. Но я уже собрался и сдерживал свои чувства, – и доки! Все… – он решил, видимо, проверить меня еще раз, – кроме деда, пожалуй.
Меня это опять зацепило, но я постарался не показать вида и ожидал продолжения. Дядька улыбнулся, глядя на меня, и действительно продолжил.
– И Степаныч был игрец, и я над тобой потешаюсь… Не издеваюсь, а потешаюсь! И деды твои такими же были… Наука эта называется хитрой. Ты знаешь, что у тебя был прадед по прозвищу Скоморох?
– Иван Скоморох, – кивнул я. – У деда в тетради записано…
– Да. А что он после Пугачевщины ушел на Кубань, женился и вернулся Комаровым, тоже знаешь?
– Дед пишет, что жена была казачка. Катерина. Я проверял, мне этот факт кажется недостоверным. По-моему тогда еще на Кубани не было русских казаков. По-моему их туда испоместила Екатерина лет на десять позже пугачевщины… – моя речь затухла у меня на устах под странным насмешливо-удивленным взглядом Дядьки. На какое-то время между нами зависло молчание.
– Ты вообще понимаешь, что ты делаешь? – наконец все с той же удивленно-насмешливой улыбкой спросил Дядька. – Твой дед, можно сказать, оставил летопись, и что ты с ней делаешь?!
– Но это ненаучно! С Дону или с Терека… но не с Кубани!
Дядька в восхищении потряс головой, любуясь мной, и сказал:
– Забудь. Все забудь, всю науку кобыле под хвост! Мы все тут от дедов и прадедов знаем, что вернулся Иван Комаров и привез с собой казачку с Кубани. И больше никогда не лапай их светлую память своими грязными научными лапами. Ты и здесь-то сидишь только благодаря своим дедам. Если бы они видели, какой у них наследник дурак, вот бы они сейчас оборжались! – вдруг закатился он смехом. – Твои деды были скоморохами, дубина! Для них соврать, значило не обмануть, а сказку сказать! Смотри, тупица, если ты выматеришься, то что ты сделаешь?
Я сначала смешался от непонятности вопроса, но потом решил похвастаться:
– Я не ругаюсь матом.
Он буквально зашелся смехом.
– Ну и дурак! Но это, пожалуй, лучшее, что может сделать такой умник как ты. Не умеешь, так лучше и совсем не суйся. А ты знаешь, чем банника отгоняют, когда он приставать начинает? Лешего, водяного?
– Матом.
– Нет. Молебном или матом, если нельзя устроить молебен! Ты понял? Ты понял, что это значит? Ты понимаешь, что когда-то, когда не было молебнов, и мат значил не то же, что сейчас в грязной пасти идиота, и соврать тоже означало не то, что ты понимаешь?! И Иван не обманул, достоверность тут ни при чем, потому что он про факты не слышал, нету такого русского слова факты! Ты никогда не задумывался, почему народ с таким языком не имеет собственного слова факты? Если хочешь, мы можем найти кучу причин, по которым он сказал, что Катерина с Кубани… а не с Терека?
– Конечно, может, он боялся преследований… – вяло согласился я, – но…
– Не святотатствуй! Не греши против своих предков. Из-за одного только желания защититься от нападок других людей званием ученого ты чуть ли не жизни его лишаешь. Ты лучше признаешь факт его существования недостоверным, чем осмелишься защищать собственного деда, который умудрился не сфотографироваться на свадьбу на Кубанском крутом бережку!
Мне казалось, что он на меня разозлился, но в какой-то момент я поймал себя на мысли, что он просто читает мне лекцию. Его спокойствие странно не вязалось с темой, которую я сам не мог воспринимать спокойно. Он, очевидно, заметил мои колебания и похлопал меня по руке:
– Успокойся, теперь будет самая настоящая научная лекция. Можешь расслабиться, такая, как ты привык. Игрец отличается от ученого, отличается принципиально, знаешь чем? Отношением со временем. Угу. Не ко времени, а со временем! – подчеркнул он. – Время – это лишь направление тока жизни. Были хорошие времени – жизнь течет в одну сторону, прибывает жизненная сила, и нам хорошо; худые времена настали – значит, направление тока жизни изменилось в противоположное, и нам плохо живется, потому что жизненная сила в мире убывает! Понимаешь?
– Это только способ говорить, – возразил я.
– Вот именно! А еще точнее, способ видеть мир, видеть жизнь, иначе говоря, способ сознавать. Но что важно, мир подчиняется нашему сознанию. Коммунизм тоже был всего лишь способом говорить, но Великой белой империи больше нет! Ты знаешь, чьи это любимые слова? Твоего деда…
Действительно, мама рассказывала мне, что дед мой, уездный писарь, а потом сельский счетовод, постоянно разговаривал со всеми «командировочными» на эту тему. Он постоянно хотел найти очевидные доказательства того, что к власти пришла банда воров и разбойников… Я промолчал.
– А ты знаешь, какой практический вывод мы можем сделать из этого? Если от способа сознавать мир так много зависит, то мы можем поощрять, усиливать определенный образ видения мира и избегать другого. И если наша задача сделать жизнь хорошей, то мы должны служить этому, то есть быть жрецами жизни. Вот и получается, кто видит жизнь во всем, кто находит возможность даже сказку оживить – тот жрец жизни, а кто ищет способы, как уничтожить хоть что-то, хотя бы веру в сказку, тот жрец смерти! Вот чем занимается твоя наука, ну и соответственно, ученые…
– Но это натяжка, это вообще чушь! – возмутился я. – Это вообще только твои слова!
– Хорошо, но ты же пришел учиться ко мне, значит, ты хотя бы должен понять меня, понять Степаныча, Нюру мою, других… Твоих прадедов, ты историк, так мы можем дойти до всей русской истории, которая до сих пор не понята…
– Русской идеи… – сам не знаю зачем, сказал я.
Дядька посмотрел на меня, но не стал комментировать мое состояние:
– Теперь ты понимаешь, что мы лучше посчитаем достоверной совранную им сказку про Кубань, чем будем выяснять, откуда родом его Катя. Собственно говоря, нам что нужно, она или ее анкета?!
Мне вдруг вспомнился поручик Киже, и я расхохотался, чувствуя, что его идея увлекла меня, и я готов вложить свои мозги в ее разработку и доказательство, неважно, правильная она или только красивая.
Он насторожился и какое-то время приглядывался ко мне.
– Ну что ж, – наконец сказал он в раздумье, – пусть пока хоть так… По крайней мере, ты хотя бы усвоил, что, если мы хотим, чтобы жизнь стала сказкой, мы должны начать с правильного видения… Тебе пора спать, – вдруг прервал он свой рассказ, жестко подавил все мои попытки доказать, что у меня еще куча сил, выключил свет и ушел.
Как ни странно, я действительно быстро провалился в глубокий сон.
На следующее утро, пока тетя Нюра поила меня чаем, улыбающийся Дядька, сказал, подмигнув:
– Ну, давай свои вопросы!
– Нету, – изображая мрачность в ответ на его веселость, ответил я.
– Да ладно! – рассмеялся он. – Хочешь, я тебе расскажу, что с тобой целый год делал Степаныч?
– Врешь, – так же мрачно ответил я.
– Ну, привру маненько, – ответил он, корча рожу, – сказку сказать и не соврать?!
Я затаился за своей мрачностью и молчал, боясь спугнуть так давно ожидаемый рассказ. В этот раз я почему-то был уверен, что Дядька не обманет меня, как обычно. Я ждал рассказа про скоморохов, игрецов.
– Мы – офени, – значимо сказал он совершенно неожиданную для меня фразу. – Ковров, Шуя, Савино, Холуй, Вязники – здесь сплошь офени были. Все в разнос ходили. Ходоки, ходебщики, коробейники… Эх, полным-полна моя коробушка!.. Понял?
– Понял, – теперь уже действительно мрачно ответил я.
– Только мы не офени.
Я подчеркнуто поперхнулся.
– Мы – мазыки! – завершил он, выдержав достаточную паузу.
Это я слышал впервые, и даже слова такого раньше не встречал.
– Мазыки, музыки – это офенские аристократы, – с удовольствием пояснил он. – Офени мечтали считаться мазыками, сами себя только мазыками называли непонимающему человеку. Мазыки – это скоморохи. Три века, еще перед Петром мы пришли в Шую, целая артель, а потом расселились по деревням. частично Шуйским, частично Ковровским, немного в Суздальской стороне… Слились с офенями. Вот тогда и началось настоящее офеньство! Язык свой появился, феня…
– Какая, какая феня?!
– Та самая феня.
– Блатная феня? Музыка?
– Так, отвлечемся, – притормозил меня поднятой ладонью Дядька. – Сначала ясность. Во-первых, феня – это одно, музыка – другое.
Я впоследствии проверял по словарям блатного языка. Там Блатная феня и Блатная музыка означают одно и тоже.
– Во-вторых, подумай сам, – продолжал Дядька, – слово феня – это от прозвания офень, но сами-то офени разве могли свой язык так называть? Почуй! Чуешь, что-то не бьет? – «Не бьет» – было у него выражением для обозначения нелогичного. – Что-то тут не так, а? Что? А то, что, когда блатные взяли свой язык у офень, они же его изменили под свои нужды и соответственно назвали – феня, да не та, не офеньская, а блатная. Так же и с музыкой. Взяли язык мазыков и назвали блатной музыкой. Тут важно, чтобы ты понял, что у офень и у музыков были свои языки, но назывались они по-другому. Офеньский язык назывался маяк, а мазыкский – свет или огонь. Офени, как увидели, что у скоморохов свой тайный свет, так и начали кропать свой маяк, чтобы их другие не понимали. Обмишуривать легче. Свет был нужен совсем для другого – чтобы своего узнать.
– Это практически одно и то же.
– Для дурака. Сам подумай. И приветствие у мазыков было: По свету ходишь? По Свету со Светом… И когда они так говорили, они зажигали свет Сердца, и обмануть было невозможно, потому что видеть его Степаныч тебя и учил. А если бы ты, когда он тебя сюда привел, не смог бы зажечь Сердце, так Степаныч еще не ушел бы!..
Это было совершенно неожиданный переход, и у меня даже что-то перехватило в груди и к глазам подступили слезы. Действительно, Степаныч чуть ли не с первого дня обучал меня возжиганию Света Сердца, как он называл это старинное моление. И я очень старался, но старался для того, чтобы выглядеть очень способным, и ни разу не подумал, что этим приближаю его последнюю минуту…
Дядька налил себе чаю, спокойно выпил целый бокал и так же спокойно продолжил:
– А идет этот тайный знак Руси еще из глубокой древности, из тех времен, когда ходили по дальним путям-дорожкам и скоморохи, и калики и ходоки… Границ не было, и ты должен был владеть языком, понятным любому иностранцу… если он свой. Русь – это очень не то, что ты считаешь…
У меня в воображении непроизвольно начали разворачиваться какие-то фантастические картины, вызывавшие в моей душе щемящее чувство. На заднем плане сознания у меня начал накапливаться стыд за то, что я так легко поддался его внушению, и я понял, что буду сопротивляться.
– Мазыки спрятали это в офеньстве, – продолжал он. – Так что можно сказать, что мазыки – это хранители.
Что-то во мне одновременно сопротивлялось и принимало его видение мира. Это была самая настоящая борьба:
– Хранители чего?
– Скоморошества, скажем пока так. Настоящего скоморошества.
– Если Степаныч настоящий скоморох, значит, настоящее скоморошество – издеваться над людьми, – съязвил я, но только чтобы не подпасть под его воздействие окончательно. Внутренне я тут же почувствовал вину перед Степанычем за эти слова.
– Скоморошество Степаныча в том, что он игрец. С самого первого дня он тебя играл.
– Или разыгрывал? Вместе с тобой, – я сумел собраться и уже просто шутил, когда говорил это.
Дядька заметил это, оценил улыбкой и ответил:
– Или разыгрывал. Разыграть умного дурака!.. – он помотал головой, отдуваясь и изображая утомление. – Это без чаю отчаешься! – и он налил себе чаю, давая мне понять, что все это относится к нашему разговору.
– Значит, ты меня все утро разыгрываешь? – спросил я.
– Ну конечно! – радостно подтвердил он. – Как балалайку! Ведь пока умника не разыграешь, он и не заиграет. А не заиграет, значит, не поймет. А я тебе кое-что хочу сказать из хитрой науки, – он даже отставил свой бокал в сторону. – Ты готов? – Я кивнул. – Ладно, тогда поехали. Разыграть это совсем не то, что ты обычно понимаешь. Это для тебя разыграть, значит оставить в дураках, осмеять. А для меня это значит высмеять из тебя умника, чтобы остался один дурак!
Тут я сначала опешил, а потом по-настоящему расхохотался. Я хоть и всячески ершился в общении с Дядькой, но при этом я считал, что он удивительно логичен в своих словесных хитросплетениях. Я и ершился-то как раз потому, что боялся подпасть под влияние его логики. Но тут мне показалось, что он перехитрил сам себя:
– Дядя Вася, ты дурак? – вспомнил я слова из какого-то детского фильма.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.