Текст книги "Контактная импровизация"
Автор книги: Александра Романова
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 12 (всего у книги 19 страниц)
– Детка, ты эту собаку имела в виду, говоря об ожирении? – я уточняю степень клинических изменений психики моей подруги. Кадо – это пучок волос, два глаза и уши, и где там может быть жир?!
– Они должны весить не больше трех килограммов, да и то если не хотят размножаться. Кобели вообще полуторками быть должны для вязки, а у меня переросток. Но три триста – это же просто катастрофа! – нет предела материнскому горю.
– Вы голодные?
– Он не знаю, а я привезла мясо для шашлыка. Домик уже растаял? – она хищно смотрит в сторону снежной стены, за которой прячется домик для барбекю.
– Могу дать тебе лопату и ты прокопаешь лаз, если принципиально жарить кабана на углях, в противном случае в духовке есть встроенный гриль, – тактично умолчала о моем добровольном вегетарианстве.
С Налькиным приездом жизнь входит в привычную колею. Я готовлю утром завтрак, кормлю ее, навожу порядок, потом работаю в мастерской, затем делаю обед, снова работаю, а ужинать мы ездим в прибрежные ресторанчики, понатыканные от Репина до Зеленогорска. Кадо, проявивший малодушие и страшную трусость в первые часы, согласился признать меня за вожака стаи и в качестве высшего знака благоволения позволяет время от времени почесать живот. К излету третьего дня я закончила самый маленький из перекати-городов, вклеив в него разбитые чашки и чайники, блюдца и тарелки и полив из баллончика оптимистичным желтым и изысканным фиолетовым. Дальнейшая работа требует поиска материалов… или я просто ищу повод повидаться с Петром.
Он снился мне во всех видах, цветах и позах. Его голос звучал у меня в голове, но найти достойный повод для встреч, кроме контактной импровизации, я никак не могла. Сегодня есть занятие, и я поеду, чтобы получить законную возможность дотронуться до него, посмотреть на него, помолчать с ним.
Налька постепенно прочла новый текст и теперь очень хотела со мной его обсудить.
– Да успеешь ты до семи часов еще сто раз, не торопись. Ты как девочка на свидание бежишь, – она сидит в кресле, а Кадо черным комочком спит на руках. – Вся история с Павлом будет тоскливой, если там не появится острота. Нужен секс!
– Я думала об этом, да и Верлухин просил, но я не знаю, как его описать.
– Как описать все остальное, ты знаешь, а самого главного не можешь! – она так громко возмутилась, что Кадо резко подскочил и на всякий случай пару раз на меня тявкнул визгливым ультразвуком.
– Спи, животное. Наль, ты не замечала, что мы занимаемся часто не настоящим, а кинематографическим сексом?
– Что за бредни?
– Вот начинаются у тебя отношения, человек тебя первый раз целует – это настоящее, ваше, искреннее, потому что очень простое и не требует особых ухищрений, но как только начинается именно секс, то во всех случаях, кроме тех, когда оба мертвецки пьяны, есть этот кинематографический привкус.
– Ты здоровая или как? – Наля действительно не понимает. Но я чувствую, что нащупала нечто важное. – То есть каждый раз с Сережей ты видела себя в кино?
– Сережа – это разговор особый. Но в каком-то смысле да. Мне время от времени начинало казаться, что он делает что-то не потому, что ему так нравится или хочется, а потому, что он это где-то видел и вот так делают, и он так же будет пробовать. Я очень точно знала, когда он просмотрел новую порцию порнухи, потому что начинались всяческие выкрутасы, которые были ни уму, ни сердцу.
– Ты об этом… – согласилась.
– И описывать все это значит повторить штампы.
– А ты хочешь что-то совершенно новое открыть в процессе, который появился еще до первого человека? То есть первого человека сделали вот так.
– Первого человека слепили из праха земного.
– Саша, напиши про секс, не капризничай. Вот что ты больше всего в нем любишь?
– Не помню, – вру я и иду одеваться.
– Как у вас было с Павлом? – Налька решила меня добить.
– Тупо, – быстро надеваю сапоги и, стараясь не смотреть ей в глаза, застегиваю пальто.
– Он был твой первый? – грамотный вопрос.
– Нет. Все, пока.
Ворота отъезжают с мучительным скрипом, сетуя на долгую зиму и отсутствие заботливой мужской руки, а нога как-то излишне резко срывается в педаль, словно я задела нечто болезненное в себе, что хочется стряхнуть, забыть, смыть скоростью. Но на моей лесной дороге с кочки на кочку приходится переваливаться плавно, и постепенно помутнение в глазах проходит, и на трассе я уже лечу свободно, лишь позволяя мыслям течь. Я не оцениваю их.
По всем законам жанра Павел должен был стать моим первым мужчиной – все шло к этому и все же не пришло. Весь десятый класс мы исследовали друг друга, как это делают ученые: постепенно открывая для себя возможности тела. Клетка за клеткой становились достоянием нашей суверенной республики, но табу сохранялось. Мы никогда не доходили до точки, мы крутились вокруг да около, и многочасовые марафоны состояли из бесконечной неги.
Мы находили время до прихода родителей, мы долго-долго шли из художки домой, так долго, что приходилось сочинять истории про сломанные автобусы и закрытое метро. Так долго, что зимой ноги коченели, пока мы доставали друг из друга душу на гранитных набережных. Весной мы сидели на спусках, наблюдая, как проплывает время, и однажды в порыве страсти уронили в Фонтанку мой тубус с отчетной работой по композиции, и он уплыл, покачиваясь на волнах.
Мы могли часами прощаться, стоя между дверями, зажавшись в узком пространстве, где уже не квартира, но еще и не лестница. Это не было желание поставить какой-то рекорд, просто оторваться мы не могли, мы слипались все глубже и глубже и хотели стать одним, не нарушая призрачной границы.
Как могло случиться, что параллельно, не касаясь Павла, в мою жизнь вошел другой человек, я до сих пор не могу понять. Два чувства мирно и гармонично поселились во мне, и никаких сомнений в верности подобной ситуации я не испытывала. Павел был моим осязаемым, настоящим, прекрасным другом, а тот, другой, был мечтой.
Умение поселить в голове мечту отличало меня с ранних лет. Для этого избирался совершенно недоступный кандидат, и обожание его было просто эстетическим актом. Кто бы мог подумать, что на этот раз все обернется несколько драматичнее. Я имела неосторожность влюбиться в учителя, который пришел работать в школу после учебы во Франции. Ему было двадцать восемь лет, и в то время я понятия не имела о том, что именно в этом возрасте мужчины будут вынуждены любить меня. Ни до, ни после, а именно в этот год, роковой больше для меня, ведь через триста шестьдесят пять дней им таки исполняется двадцать девять и магия заканчивается. Ну или не заканчивается…
Мне было пятнадцать, когда этот человек пришел в мою жизнь – он поднялся по школьной черной лестнице прямо в мое сердце. Каждый его шаг навстречу был печатью под кабальной записью, и существование Павла не могло отменить разрушающего ритма этих шагов.
Влюбилась я с легкостью, как всегда, и глазки строила незамутненно, не считаясь с этикетом. Это был первый раз, когда проснулась внутренняя могучая сила, имя которой Женственность. Бедный Гумберт Гумберт, как же тяжело ему пришлось, потому что нимфетка – это страшное чудовище. Это само обольщение, чистое и запретное, такое податливое и желанное, невинное и порочное, что поневоле вязнешь в топи страсти. И он тонул, слушая мои детские наивные стишки, читая мои первые пробы пера, обсуждая философские проблемы, разучивая со мной длинные греческие тексты. Как он мечтал обо мне, и как я мечтала о нем. Всматривалась в его кофейные глаза, в миндальные медовые ловушки под стрелами ресниц, в нос с горбинкой и рот, манящий и наполненный вкусной французской речью. Я была и дичью, и охотником, безжалостным охотником на крупного зверя. Притворялась раненой, чтобы в последнюю секунду растерзать.
Думал ли он о незаконности того, на что шел? Не знаю. Похоже, это его не слишком тревожило, гораздо более его смущало присутствие Павла, о котором я так откровенно писала в стихах и чье дыхание было на моих волосах.
Игра длилась и длилась, а по вечерам, возвращаясь из художки, я изводила Павла рассказами о том, как замечательно учитель играет на гитаре, какие языки знает и что именно он рассказывал о…
Этот треугольник раскинулся не на один день. Лета после десятого класса я ждала как решения всего. Кто-то уже должен был определиться, потому что девочка созрела. Как в фильмах про необитаемые острова и выросших на них детей – полный рай, наполненный невинными утехами. Учитель остался в удушающем городе, а мы с Павлом носились по сиреневым полям, стегаясь иван-чаем, катаясь по клеверу и снова до одури целуясь под березами. Но я не могла сказать: «Все, хватит этих глупостей, а ну-ка быстро делай мне монтаж». Я, как и следует приличной девочке, ждала, а он и не торопился, или боятся, или имел подробный план жизни с детьми на много лет вперед и считал, что все случится в какой-то особый момент. Я же не спрашивала, а он никогда ничего не говорил о себе добровольно.
Воспоминания не содержат сносок, там все естественно, там иная реальность, и забывается, что мобильных телефонов не было и позвонить с дачи можно было только от сторожа, на доме которого висел металлический ящик, запирающийся на ночь на ключ. Люди стояли в терпеливой очереди, чтобы сказать нечто самое важное, а уж позвонить мне не мог никто. Это был изолированный мир длиною в три месяца, в котором оставалось место для сюрприза.
Однажды на дороге, идущей вдоль леса, показался знакомый силуэт. Учитель приехал из города, чтобы найти мой дом по описанию или по наитию. Он пришел в дом как гость, он сидел на веранде и наблюдал за мной, и в тот вечер мы гуляли по заводской одноколейке, так неожиданно романтично уходящей в закат.
Обычно считается, что мы не можем предугадать судьбу, но после той прогулки я поняла, что будет дальше. Не сразу. Конечно нет, пройдет это лето, начнется осень, и только тогда, но это обязательно будет – я увидела в его глазах слабость.
А с Павлом мы так и гуляли по лесам и полям, но что бы он ни думал, это было уже не важно. Это я тоже отчетливо понимала.
Уже город. Так внезапно меня выхватывает из потока памяти, перемещает в будничную пробку, выросшую из-за нескончаемой стройки, которая однажды подарит мне великолепную развязку. Улица Савушкина станет похожа на Японию семидесятых, потому что на современную Японию не похоже вообще ничто. Пока стою перед намертво застывшим светофором, в мой телефон пробиваются звонки и сообщения от друзей, предлагающих все домашние запасы мусора для реализации моих дурных перекати-городов. Те, у кого дома не нашлось пластиковых бутылок или макулатуры, клятвенно обещали подкопить и отдать, но первой на очереди у меня Павлина, мечтающая избавиться от ящика старых бумаг, тетрадей и прочего хлама. К ней я заеду ночью на обратном пути. С коробками в народе все неплохо, а вот с пластиком дело обстоит хуже. Казалось, что нет ничего проще, чем найти использованную тару, но люди, как и я, выбрасывают то, что им не надо, а ехать по городу и собирать по две-три бутылки – это, конечно, ритуал, но все же…
Пока никуда не двинулись, звоню Петру, одновременно пытаясь найти в сумке солнечные очки, потому как внезапное солнце слепит нестерпимо. Это еще что? Конверт… О, ого, это же штраф, надо бы заплатить, мне же давали месяц… ну, успею еще. Петька, ну бери трубку, а то просвет появляется.
– Ты сегодня будешь на Тамбовской? – мой тон вежливый, заинтересованный, ненапряженный. Я давно тренируюсь.
– Да, – за этим «да» есть второй план.
– Хорошо, – я не нахожу, что ему еще сказать или спросить. – Может, перед занятием тебя где-то захватить?
– Я не один, так что там увидимся.
Только что со всего размаху я въехала во внутреннюю стенку и чуть не смела несчастного «пежика», рыкнувшего неожиданным басом. Какой пассаж! За его голосом вырос образ, в котором мне некого узнать. Кто она? Что еще за напасть?!
– Ленка! – наплевав на все правила безопасности и ошарашенные лица гаишников, ору в телефон. – Кто приехал к Пете?
– А, и тебе привет, – по не менее расстроенному голосу все понятно, но я требую подробностей.
– Кто она?
– Девочка какая-то.
– Из Москвы? – мне надо понять степень катастрофы.
– Вроде того. У них что-то было, потом ничего не было, потом опять что-то было…
– А сейчас?
– Вот ты меня спрашиваешь, а я знаю не больше твоего. Сегодня все увидим. Как я от этого всего устала.
– Не могу говорить – меня сейчас штрафовать придут.
– Пока, – она вырубает связь, а во мне сияют молнии, и грохочет гром. Понаехали тут, москали проклятущие, последних мужиков отобрать хотят.
Мысли о незнакомке делают дорогу до Лиговки совершенно незаметной и неважной, ее как бы и не существует, только вихри вокруг головы все сильнее. В ДК Железнодорожников врывается не человек, а раскаленный космический объект, летит по лестнице вниз, распахивает двери и падает в тишину, потому что почти никого нет, и как в немой сцене на фоне зеркал, отражающих мне меня, стоит Петр с девушкой. Я шла увидеть именно это, и этого же не ожидала.
Шипение остужения. Переодеваюсь и, взяв себя в руки, иду знакомиться. Девочка смотрит на меня с внимательным покоем, чуть улыбаясь. Она напоминает тушканчика, пушистого грызуна с внезапными быстрыми движениями. Петр словно холодное облако над ней. Он напряжен, и по неуловимым внутренним колебаниям становится ясно, что они не вместе. Объяснить не могу, но расцветаю радостью.
Проездом в Питере. С одного фестиваля перформансов на другой. Профессионально танцует. Спасибо, спасибо, спасибо. Потом, позже, пусть приедет та, настоящая, но не сегодня.
Все занятие и джем мой фокус не в теле, а за его пределами. Я наблюдаю. Ленка тоже наблюдает – мы две сторожевые совы. Он танцует с каждой из нас попеременно, он танцует и с другими, но я не могу оторвать взгляда от его движения с танцовщицей. Я читаю историю, которую они прожили, как было тяжело ему и как странно теперь ей. Они такие красивые вместе, но все же не сливаются в единое целое. Их танец дает мне призрачный шанс.
– Довольна? – Ленин шепот нарушает визуальную доминанту.
– Вполне.
Петр прикасается ко мне, и мы начинаем движение, и внезапно в Ленином взгляде я читаю свои мысли. Она наблюдает, она рядом, она ждет – между нами нет слияния, и значит, у нее есть все тот же призрачный шанс.
А о чем думает Петр, не знает никто. Может, он просто танцует.
Особый мазохистический кайф заключен в развозке по домам. Ленку до «Чернышевской», а потом на Планерную. Петр и танцовщица не требуют остановить ее по дороге. Ответь на мой немой вопрос. Прекрати так изуитски улыбаться, не надо!
– Спасибо, – он открывает дверь. Танцовщица вылезает в темный стылый воздух Долгоозерной. – Пока-пока.
Отпусти. Просто отпусти. Развернись и уезжай. Тише, тише, не надо, это уже было, ты повторяешься. Не стоит несколько раз плакать в одном и том же месте. Сейчас любимая, родная, нежная Павлина нальет тебе чаю. Сейчас ты все ей расскажешь и посмеешься над собственной ревностью. Не ревнуй, он все равно сейчас больше твой, настолько, насколько это возможно. Он никогда не будет твоим в большей мере. Ты осознаешь это, Саша? Никогда, слышишь? Все остальное – только условия, все остальное – только специи. Вспомни, от чего ты бежала, допусти, что есть категория совершенно свободных отношений. Допусти это для него, для них, потому что опытным путем выяснилось, что мораль – это крайне растяжимое понятие.
Павлина встречает меня шикарным кофе из громадной кофемашины, купленной Анной Николаевной и установленной в центре кухни как памятник бессонным ночам. Павлине про мораль рассказывать не надо. По нам прокатился один и тот же каток, и последствия той укладки асфальта сильны по сей день.
Учитель дружил не только со мной. Нас было трое, почти одинаково талантливых и влюбленных. Каждая верила в собственную уникальность и, отдавая дань уважения чувствам подруг, полагала свою любовь более достойной внимания.
Он знал об этом. Понимал ситуацию в целом. Он был над нами, глупенькими девочками. Спроси меня сейчас, имел ли он право сделать то, что он сделал, и я отвечу, что единственным мотивом могла быть только любовь. Единственным смягчающим обстоятельством, а иначе я лично подписала бы ему страшную казнь. Я верила, что именно порыв, влюбленность, страсть двигали им, и так было почти всю жизнь, которую я прожила потом. А мне нужны были оправдания, потому что он взломал мне сердце, тело, простите за банальность, душу, а потом вдруг оказалось, что параллельно он проделывал подобные экзерсисы с Павлиной, которую от полной катастрофы спасла строгая мама, а меня не спасло ничего.
Я сочинила себе внутри правдоподобную историю про свет, истину, обвинила себя во всех неудачах и жила с этим, пока в один день не получила от учителя письмо в качестве комментария на свою книгу. Он обвинял меня сразу во всем, и я готова была, как всегда, согласиться и покорно растечься слизью у его ног, но вдруг он сказал нечто, что перечеркнуло всю картину мира, разорвало ее в клочья. Он признался, что пришел тогда в школу за невестой, он искал для себя родственную душу, но в меня влюблен не был… Более чудовищного признания никто и никогда не совершал. За столько лет до него так и не дошло, что он совершил и насколько сильным должно быть его покаяние. С той поры я не верю в мораль и ее воплощение. Я больше ни во что не верю, хотя порой забываюсь, начиная любить.
– Он издевается над тобой! – Пашка налила мне тройную чашку кофейного концентрата. Это мы уже о Петре. Как мне удается так последовательно выбирать мужчин?
– Есть только один выход – прекратить отношения в принципе. Я этого не хочу.
– Ты боишься что-то поменять, а он в результате устанет быть таким противным. Он самому себе противен, неужели ты этого не понимаешь? Вспомни, что ты говорила о Копейкине. Ты ненавидишь себя за отвращение к нему.
– С Копейкиным я разобралась. Все, баста.
– А теперь представь, что ты из замечательного человека делаешь мерзавца. Он иначе не может, потому что слаб, как любой человек, но жить в таком образе – это же мука.
– Паш, я бы переменила все, но даже не знаю, что менять. Если я не позвоню, он не станет сам. Если я не напишу, он не напишет. Могу везти до дому, могу не везти, могу просить о встречах, могу не просить.
– Зачем он тебе? – Павлина скукоживается на стуле и смотрит своими самыми пушистыми на свете глазами. Смотрит, словно хочет, чтобы я раскрыла ей тайны мироздания.
– Люблю. Но это мы отложим на некоторое время и вернемся к макулатуре, а то уже ночь, а мне еще до Зелика пилить.
Вдвоем, кряхтя и попискивая, стаскиваем коробку из-под принтера, наполненную всяческими листами и блокнотами, ежедневниками и руководствами по эксплуатации несуществующих более приборов, во двор. Пашкины дворы-лабиринты, больше летние для меня, чем зимние, больше цветущие, чем заснеженные, они как константа, и мы в них, не похожие на себя школьных, но несущие тот мучительный груз, который невозможно скинуть.
В зеркалах тонкая Павлина растворяется под фонарями, теряется, и вот уже шоссе с внезапным снегом, бьющим в лицо. Это последний снег – я так хочу. Мне опасно влетать, не снижая скорости, в виражи, я могу умереть, но не сегодня. Иногда мне кажется, что я знаю свою судьбу. Кто-то дал мне ее прочесть, а потом хотел, чтобы я забыла, но сам запамятовал, что наделил удивительной памятью, и теперь я узнаю записи из той книги. Призрачно помню слова, и там нет ничего про смерть на дороге, и значит, я свободна.
Павел увидел, что я переменилась к нему. Мы встретились после лета, но художки уже не было – мы окончили ее, и год был на самоопределение. Не знаю как, но он все понял мгновенно. Ни о чем не спросил, просто в момент все изменилось. Я любила учителя и дружила с Павлом. Я страдала по учителю и дружила с Павлом, я стала женщиной и рассказала об этом Павлу… Он выслушал и промолчал. Он молчал все больше и больше, хотя мы считались друзьями. В формулировках школьной жизни «мы расстались друзьями», но значение глагола «расстались» никто не отменял, и отчуждение осени было все напряженнее. А зимой учитель стал ломать меня, как яблоню, а между мной и Павлиной пролегла не литературная, а реальная пропасть. Нас поставили на один ринг, и мы должны были сражаться за главный приз, вольготно восседающий в партере, но мы не могли. И говорить не могли. И я оказалась в изоляции, лишившись двух самых дорогих людей.
Павел соглашался со мной иногда гулять, но с уговором, что я ни слова не скажу про «тонкоухого», как он прозвал учителя. Псевдофилософские беседы на тему смысла жизни, переливание из пустого в порожнее – его это раздражало не меньше, чем меня, но отпустить окончательно не было сил. Я с деланным равнодушием спрашивала, не появился ли у него кто-нибудь, и с замирание ждала отрицательного ответа. Он казался спокойным, или он был спокойным.
Весной, последней школьной весной, учитель допил остатки меня, стряхнул с губ привкус молока и ушел. Мы ехали с Павлом после школы на дачу, чтобы посмотреть, как наши дома перезимовали. Во всяком случае, это был предлог. Начало мая, вдоль шоссе деревья плавали в зеленой дымке, словно на каждое была наброшена тончайшая сетка. Автобус петлял по дороге вдоль армейской части, жилых домов и наконец остановился у больницы. Сюда я приеду несколько лет спустя прощаться с любимой учительницей, подарившей мне русский язык. Она первая поверила в меня как в писателя.
Но в тот момент это было просто ничего не значащее здание. По широкой песчаной дороге, огибая лужи, мы шли вдоль рощи. Молчали. Сначала заглянули в его дом. Мыши погуляли по кухне, но в остальном все было нормально. После зимы ощущались сырость и холод. На улице было теплее, солнце манило выйти, но я задержалась на веранде, рассматривая картинку, подаренную маленькой Сашей маленькому Паше. Корзинка с цветами. Его бабушка повесила ее над столом. Может, она и сейчас висит там, если стоит дом, если он не продан, если… Много если.
В моем доме, кроме мышей, тоже не было никаких гостей. Вечерело. Мы растопили печь, чтобы согреться перед обратной дорогой.
Наля спросила, как это было с Павлом… Один раз перед печью на старом дачном диване. На нас накатила беспредельная нежность. Нет, она накатила на меня, и я знаю только про себя и ничего не могу сказать про него. Он обнял не так, как раньше, – осторожность пропала, и, словно преодолевая внутреннее сопротивление, он заставил себя раздеть меня. В лице была не жестокость, нет, глухая решимость, а во мне была боль, заглушающая все. Просто боль. Много боли. Ее надо было просто перетерпеть. Я знала. Так было всегда с учителем. Рано или поздно все закончится, и мне больше не будет плохо. Просто потерпеть…
Потом грубая тетка в белом халате, по-хозяйски раскинув мои ноги, отругает меня, как последнюю девку. Она будет кричать, что таких идиоток не видовал свет и жить с таким воспалением, ходить и страдать полгода могут только люди без головы. Она будет стучать гинекологическим зеркалом по дребезжащему столику и визжать, что теперь я останусь без детей пожизненно, потому что еще хорошо, что можно не удалять матку, но что в ней вырастет, она даже не представляет. Там будут первые и последние слезы по нерожденным детям. Десять лет я буду верить этому диагнозу. Десять бессмысленных лет.
С Павлом все будет хорошо – он был предусмотрителен. Он в безопасности.
Это мои осевые воспоминания. Крест, вокруг которого постоянно бегает внутренняя девочка и никак не может добежать. Мне хотелось бы, чтобы объяснение всем неурядицам жизни лежало в магически-эзотерической плоскости, чтобы это была такая вот форма расплаты за особенную красоту моей прапрабабки или что-то не менее замечательное. Но более вероятно, что все гораздо проще и нелепая история – это прямое следствие моей персональной глупости. Здесь не сошлешься на семейное проклятие или карму прошлых жизней. Я умею жаждать, не желая ждать, я хочу всего и сейчас, я подозреваю, что отложенное – это потерянное, а откладывают только те, кто смиряется с неудачей, а я никогда не смиряюсь… Я нахожу оправдания и продолжаю бороться. Прекрасные качества для карьеристки, для офисной акулы, для женщины вамп или кто там есть еще такой же страшный? Но то, что идеально для работы, оборачивается катастрофой в любви. Никто не хочет разбираться, что у меня внутри, просто ставят штампы, один краше другого, а нежности, преданности, искренности, ранимости, наконец, замечать не хотят. А зачем? Если у меня есть сила в одном, значит, я уже недостаточно беззащитна, поэтому потенциально опасна.
Наля потеряла меня в мастерской, я и сама себя потеряла. Конструкцию для больших перекати-городов пришлось делать разборной, а то ее и не перевезти будет. Привинчиваю, заворачиваю, пилю, и при этом весьма слабо понимаю, что именно надо делать. Так сказать, иду по азимуту, и куда меня заведет эта скользкая тропинка, вообразить невозможно.
На деревянную как бы решетку навинчиваю картон, пытаясь соблюсти округлость, а на картон бумагу, чтобы получились бумажные цветы. Если очень сильно захотеть, то можно разглядеть лилии и лотосы из тетрадей и исписанной магистрскими и диссертационными исследованиями бумаги.
Просматриваю листы, вытаскиваю то одну, то другую записку, и особенный, ни на чей больше не похожий Павлинин почерк наполняет теплом. Она пишет буквы, расставляя их немного отдельно, не завершая линии, со слабым нажимом, и поэтому ее текст как бы наполнен воздухом и в то же время напоминает иероглифическое письмо, корейское, наверное. «Не волнуйся, я ночую у Ромахи…» Сколько лет пролежала эта записка? Почему сразу не была выброшена? О чем мы говорили в ту ночь, когда она поехала ночевать ко мне? Ловлю себя на желании спрятать эту записку, сохранить дальше, передать по эстафете, но у меня лежат горы собственных мгновенных писем, важных лишь в контексте. В старых дневниках есть оставленные на салфетках признания, стихи и переписка на лекциях. Я храню эти призраки дружбы, чтобы иногда вспоминать про себя. Это мои машины времени, которые необходимы, если вдруг сломается та, что внутри.
С бумажным перкати-городом более-менее порядок, но что делать с третьим, пластиковым? Бутылок накопилось семь штук, и я могу из них сделать только очень маленькое концептуальное искусство, даже не комнатное, а кукольное, а сроки поджимают, и остается лишь неделя, а казалось, что конца-краю не будет отпущенному времени.
Наля с Кадо основательно прижились. Вернувшийся из командировки Антон выслушал весомые аргументы в пользу загородного отпуска и тут же присоединился к родной жене. Если так пойдет дальше, мама рискует быть выселена из собственного дома фанатами здорового образа жизни.
Глядя на Антона, я понимаю природу Налиного психоза. Он настолько безупречно красив, что любая женщина рядом с ним частично теряет свой шарм. Это слепящая красота совершенства: от классического лица, шелково-золотистых волос, волевого подбородка (того самого, хрестоматийного), губ, нарисованных вдохновенным создателем, и до ступней, щиколоток и икр (каких икр!) он сплошное божество. Добавим к этому солнечный смех, покладистый характер, умение легко заработать и красиво потратить и получим такого мужчину, которого никогда не описывают в книгах и не снимают в кино, потому что никто не поверит. Нале он достался как приз в миллион долларов, и она это понимает. Она действительно это понимает, что делает их отношения приятными и легкими, а еще их объединяет общее помешательство на телесности, когда прыщ на лице воспринимается как трагедия, сравнимая с землетрясением или лесным пожаром, а иногда и превосходящая их, поскольку прыщ на родном лице, а пожар непонятно где.
Наля как-то спросила, хорош ли Петр собой, и что мне было отвечать? Я вижу его прекрасным, но если поставить их с Антоном рядом, то будет довольно жалкое зрелище. Ни загорелого торса с лепными мышцами, ни поджарой попы, которая даже не возбуждает, настолько она скульптурна, ни кубиков на прессе, ни рук, напоминающих конструктор в шелковом чулке… Я все вижу – не слепая, но мне красиво. Пластика, особое существование, руки, изящные и небольшие ладони, чуть больше моих, такие родные, такие холодные; сухие колени, где собрана жесткость, не дающая согнуться, но позволяющая вырастать из земли, словно дерево; мягкий живот, от которого приступообразно разливается нежная жалость, словно это детеныш человека… И в то же время его лицо, лицо капризного аристократа с окнами быстрых глаз, выдающих метания и скрывающие страсти. Для меня он так красив, что порой я забываюсь, рассматривая его.
Я забылась, а пластиковых бутылок у меня нет. Собираюсь на лекцию, слушая, как размеренно дышит сонный дом. Через пятнадцать минут проснется Антон, выйдет на пробежку, потом сделает легкую гимнастику, выпьет сок из двух яблок, апельсина и трех стеблей сельдерея, съест кашу с сухофруктами, наденет небрежный и стильный костюм, сядет в свой двухдверный «мерседес», который так идет ему, и пулей промчится до города, где между переговорами и тренировками нет места плохому настроению.
Мне же после кофе и еще раз кофе предстоит прочесть нечто вразумительное про отмену крепостного права, возможные пути развития России и объяснить в очередной раз, почему же у нас все всегда не так. Как заезженная пластинка, я начинаю каждую лекцию практически одними и теми же словами. «Предшественник оставил дела в расстройстве… долги, война, нерешенные внутренние и внешние проблемы». Как бы ни старались наши правители, но страну они раз за разом передают наследникам в абсолютно разобранном состоянии. И как в такой ситуации сохранять бодрость духа?
Читаю лекцию, а в голове только бутылки эти проклятущие. Где? Где найти штук сто бутылок? Судебная реформа… А может, пенопласт совместить с пластиком? Военная реформа… А как крепить? На клей? А будет держаться? Реформа административная…
Под конец произношу речь на смерть императора Александра II и, очень расстроенная, собираю вещи.
– Александра Валерьевна, вы так любите этого царя? – в личное пространство вторгается мальчик-искусствовед, имени которого я еще не имела чести узнать. Он ходит с гитарой, носит постхиппи-стайл и часто опаздывает. – Я Андрей Петров, – убирает он неловкость из нашей беседы, а мне скрывать нечего.
– Царя этого я люблю, хотя и считаю, что он начал то, что было крайне опасно, за что и поплатился жизнью, но кручина моя не о том. Мне нужны пластиковые бутылки.
– Много?
– Штук сто, может, больше. Пока не знаю.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.