Текст книги "Красная розочка. Рассказы и повести"
Автор книги: Алексей Сухих
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 13 (всего у книги 21 страниц)
IX
Нина Турчинская ждала на новый год Сугробина. Летом им не удалось встретиться из—за загранпоездки Нины. По возвращению она неоднократно назначала себе сроки на поездку в Москву. И всё никак не получалось, а может, не хватало собственного наплыва желаний и былой безрассудности. Той самой, с которой она полетела в казахстанские степи к единственному обозначенному милому Сугробину, который кинул ей телеграмму со словами любви. Также как и те несколько дней в горьковской гостинице, когда ей всё казалось легко и просто, А вернувшись в Ростов вдруг осознала, что они после своих ранее наделанных ошибок оба ещё совсем никто. Она начинающая аспирантка, а Леонид рядовой инженер. И никто из них не может полностью отдать себя другому. Даже материально помочь толком не может. Правильнее всего им надо было собраться с духом, объединиться и уехать на чистое место. Туда, где бы они были нужны, где бы у них был свой дом. И начать жизнь сначала. Но как на это оказалось трудно решиться. Она почувствовала перспективу в университете. Он нашёл настоящий интерес в новой работе. Она любит свой южный край, а он свой север. И как всё сложить и не повторять ошибок!? Он приехал на Октябрьские праздники на свидание к ней, любимый и желанный. А она отказалась встретить с ним Новый год и познакомить с родителями. Пригласила в отпуск на море и уехала за границу. Кто выдержит такое!? И Сугробин не писал и не звонил. Она понимала его. И понимала себя. И думала, что время всё поставит на места. И время поставило. В загранку её пригласил молодой доктор наук, начавший оказывать ей знаки внимания с первого дня появления её на кафедре. И он был всё время рядом, а Сугробин далеко. И он был доктор наук и руководитель её кандидатской темы. И был всего на пять лет старше Сугробина. Нина решила не проходить мимо доктора наук. И пригласить Сугробина на новый год. Она знала, что любит Сугробина и уйдёт от него в любви.
Она украсила свою отдельную комнатку новогодними блёстками и гирляндами, приготовила свечи и шампанское. Аспирантка третьего года обучения оставила общежитие и сняла комнатку в частном доме со всеми удобствами. И вот оно, последнее счастливое тридцатое декабря. «Совершил посадку самолёт рейсом…. из Нижнего», – громыхнуло объявление по радио. Нина стояла у выхода с лётного поля. Вот он, её Сугробин, размахивая портфелем из жёлтой кожи, летит к ней впереди остальных пассажиров. «О, моё счастье!» – говорит Нина, обнимая его.
Сугробин, не видевший Нину более года, летел с двойным чувством. Он рассчитывал на худшее. Но он любил Нину и надеялся на лучшее.
– Как прелестно! – сказал Леонид. – Так ты всё ещё любишь меня. А я, грешным делом, задумываться начал. А теперь не думаю. Я прилетел на пять дней и никуда из твоего уголка не пойду. Сейчас идём по магазинам, покупаем еду, вино, отключаем звонок и закрываем двери. Идёт! И я уже начальник бригады и наполовину могу содержать тебя. И это отметим.
– Идёт, мой лейтенант!
– Это наша последняя встреча, мой лейтенант, – сказала Нина в ответ на слова Сугробина, что ему пора укладывать портфель.
– У меня появлялось такое чувство, – ответил Леонид.
– Я люблю тебя, и не хотела, чтобы наша любовь оборвалась недоговорками и непонятными обидами. О, господи! Какая я была счастливая, когда ты был лейтенантом, а я девчонкой на распутье, – слёзы брызнули из её глаз. Сугробин наклонился и прижал девушку к себе. – А сейчас мне двадцать семь и я совсем, совсем никто. Даже с университетским дипломом на право преподавания истории в школе. И такие трудности с защитой диссертации у историков. У нас с тобой не хватило решительности бросить всё старое и начать всё заново в далёких краях. А сейчас я решилась расстаться с тобой ради успеха. Ещё неизвестного успеха.
– Даже если я единственный и неповторимый.
– Да. Ты единственный, ты талантливый, ты неповторимый. Я понимаю, что ты не пошёл обивать пороги редакций и не стал полубродягой среди таких же ещё не признанных будущих знаменитостей из-за меня. Ты вернулся в инженеры. Но здесь мне ждать твоих успехов нет времени. Пусть твоё сегодняшнее положение и соответствует положению среднего человека в нашей стране, я нуждаюсь в большем успехе. Я тебе говорю это, глядя в твои глаза, не скрываясь.
Слёзы высохли на глазах, и Нина поднялась, не отпуская Леонида из рук.
– Я люблю тебя и прощаюсь с тобой. Едва ли у тебя появится желание увидеть меня, чужую жену по расчёту.
– Когда любовникам по тридцать, никто из них не знает, о ком думают они, находясь в объятиях друг друга. Мне хотелось верить, что ты думала обо мне.
– Я всегда думаю о тебе.
– Бедный профессор… Спасибо, милая, тебе за жестокую правду и смелость. Ты меня ударила своими словами как ножом, в самое сердце. Считай, что ты убила меня. Но тебе и ответ держать за убийство. Прощай!
– Я с тобой в аэропорт.
– Зачем?
– Хочу до конца выпить свою мерзость.
В аэропорту он зарегистрировал билет. Объявили посадку. Сугробин отошёл к цветочнице и купил две алых гвоздики.
– Ты, несмотря ни на что, хочешь оставить меня с цветами? – удивлённо спросила Нина, протягивая руку к цветам.
– Нет! Я кладу их на могилу нашей любви, – ответил Леонид и положил цветы на пол у стены. Прощай!
Сугробин сидел в самолёте и смотрел в иллюминатор на исчезающие за облаками ростовские поля и посёлки. Нина плакала в своей комнатке от душевной боли последний раз. Сугробину пришли из глубины памяти строчки Оскара Уайльда из «Баллады Редингской тюрьмы» об убийце любимой женщины:
«Любимых убивают все,
Но не кричат о том.
Издёвкой, лестью, злом, добром,
Бесстыдством и стыдом.
Трус – поцелуем похитрей.
Смельчак – простым ножом.
Любимых убивают все.
За радость, за позор.
За слишком сильную любовь,
За равнодушный взор.
Все убивают, но не всем
Выносят приговор».
У Уайлда мужчина убил свою любимую и ожидал казни в тюрьме. Но нет разницы, кто убивает своих любимых: мужчина или женщина. Спасибо, тебе, Нина! Ты отбросила жалость и ложь и ударила наотмашь. Не уподобилась тем женщинам, которые отдаются каждому по расчёту, и уверяют того единственного, к которому их действительно влечёт чувство, что он только один у них, один на всём белом свете. А ты, Нина, хорошая девочка, правдивая. Ты вынесла приговор. И, ударив меня, ты осталась чиста перед законом. Но убив своего любимого, ты убила любовь в себе, и она кончилась этим прощанием в Новый год. Остались сексуальные потребности. И чему теперь ты будешь учить своих детей…
С разбитыми вдребезги чувствами и нервами Леонид прямо из аэропорта приехал к Володе Звереву, одному из их пятёрки неразлучных. Ему надо было просто поплакаться
– Так-то, Зверев! И ушла моя последняя Любовь. Больше я ничего не жду и не имею мыслей о единственной женщине навсегда.
– Такую встречу мы с тобой отметим по-студенчески, – сказал Володя, обнимая Сугробина. – Пойдём в магазин, купим пельмени, селёдку, водочку. Сварим пельмешки с картофелем, вспомним юные года. Выпьем и закусим. И только после второй Леонид начал рассказывать о Нине всё по порядку, о чём своим друзьям никогда не говорил.
– Знаешь? Чтобы сказать слово умное по такому поводу, надо ещё выпить, – сказал Володя и разлил водку. – Как говорят в Польше – «За здравье пань!» И чтобы не случалось с нами, без женщин жить нельзя на свете. Нет! Выпьем, и не держи долгую обиду. Ведь Всевышний создал Еву для Адама, а не наоборот. И женщины будут развлекать мужчин, воспитывать детей, создавать уют в доме. А мужчины будут вкалывать, и строить социализм, коммунизм, империализм или просто свой удобный уголок. И так устроен мир, чтобы не говорили об эмансипации. И эмансипаторы круто лукавят, особенно, наши, социалистические. Они не хотят платить мужчинам достойную зарплату, на которую мужчины бы содержали семью. И заставили женщин вкалывать на самых тяжёлых работах, к примеру, путевыми рабочими, где прекрасный пол таскает рельсы и ворочает шпалы. Что остаётся от женщин после такой работы? И прекрасные в двадцать лет девушки, заставлявшие своей внешностью писать юношей стихи, к тридцати становятся ломовыми лошадьми человеческой породы, вместо того, чтобы украшать мужа и детей своим красивым и радостным существованием. Однако, заговорился. За здравье пань!
Ребята стукнулись бокалами и выпили.
– Ты прав во всём, Володя, что сказал. И всё-таки многие женщины горды и смелы, потому что думают, что у них на спине ангельские крылышки. А на самом деле, на спине у них только застёжка бюстгальтера.
– А…, – протянул Володя и взял гитару.
На лекцию ты вошла.
И сразу меня пленила.
И понял тогда, что раз навсегда
Ты сердце моё разбила
Всё косы твои, да бантики.
Да прядь золотых волос.
На кофте витые кантики.
И милый курносый нос.
(студенческая песня)
Бабка Марфа
Бабка Марфа – моя квартирная хозяйка в оренбургском селе в полутора сотнях километров от Оренбурга, куда меня забросила бродячая судьба офицера запаса, призванного на полугодовые сборы в отдельный автомобильный батальон для помощи в уборке урожая. Село было раньше большое и богатое. «Дворов до пятисот и две церкви», – рассказывал мне знакомый дед. Но за последние пятьдесят лет дворов значительно поубавилось, а церквей совсем нет. От одной остались разбитые каменные фундаменты недалеко от кладбища, скромного и убогого без единого кустика. А вторая церковь, как сказала бабка Марфа, «сгорела и дыму не было».
По всему Оренбуржью меня в сёлах удивляли и удручали больше всего кладбища, места последнего успокоения страстей и желаний. Место обычно тихое и грустное, удалённое от жизни текущей быстро и далеко не всегда доброй к живущим. И по обычаям русским всегда погосты обрамлялись лиственными деревьями, растущими у оград и у могилок. Здесь же кладбища повсеместно устроены рядом с селениями или даже в самих сёлах. И, за обычно поломанными и упавшими заборами, голые кресты на неопрятных холмиках. Кажется, что за могилками никто не ухаживает, так много крестов покосившихся и упавших, сгнивших от старости. Такое же кладбище и в самом Оренбурге, разве что кресты там преобладают металлические.
– Что ж это, бабка Марфа, у вас на деревне о предках не позаботятся. Ни кустика, ни деревца над могилками не колышется, – спросил я как-то бабку.
– Оно, милый, и лучше бы с кусточками-то. Да старики не садили, и мы привыкли. Да и не растёт у нас. По селу-то нет ничего. Да и много бед прокатилось по нашему краю, – вздыхала бабка и крестилась.
И верно, по селу редко можно было увидеть палисадник под окнами или хотя бы посаженый прутик. Только у конторы «Сельхозтехники» буйно росли тополя, давая немалое утешение работникам в летний зной, потому что посажены они были ровными аллеями, и ухожены заботливо. На аллеях стояли скамейки.
– Не любят, бабка, у вас в деревне цвет зелёный. Вот и не растёт ничего.
– Может и не любят. Кто знает? Кабы любили, нешто бы не вырастили. Вырастили бы.
Бабке Марфе семьдесят три года. Довольно высокая, чуть присогнутая, с высохшей грудью старушка, неторопливая в чётких размеренных движениях, с острым зрением, сохранившимся с малых лет. Лицо её сухое, с резко означенными скулами и прямым мясистым носом, который на впавшем лице выглядит молодым. Немного морщин у глаз и всё остальное закрыто белым платком, усыпанном мелкими синими горошками и завязанным на голове по-старушечьи. Белая ситцевая кофточка и синяя сатиновая юбка дополняли её повседневный наряд.
Живёт бабка Марфа с младшей дочерью, вдовой с тремя сорванцами: девочкой восьми лет и двумя мальчишками семи и шести лет. Дочь её, совсем ещё молодая женщина, осталась одна с грудными детьми на руках.
– Пропало счастье у девки, – спокойно говорит мне бабка. – И то сказать, хотя б на войне мужик погиб. А то по пьяному делу. Сколько раз ему говорила – не покупай мотоцикл, раз мимо бутылки пройти не можешь. Не послушал, поехал пьяный вечером в Александровку, а утром привезли… Эх, горя-то было. Она тоже с трёх лет без отца-то осталось. Как трудно было! Но то война; как ушёл в сорок втором мой мужик, через полгода и письма перестали приходить.
В этой же деревне живёт ещё дочь и сын бабки Марфы. Все, кроме самой бабки и младшей дочери, работают в колхозе. Бабка Марфа не может работать по старости, а младшая дочь работает в «Сельхозтехнике» на бензоколонке. Дома бабка потихоньку занимается хозяйством и следит за внуками. Дом у бабки с дочерью довольно большой, по оренбургским масштабам, и добротный. В комнатах чистота и порядок, обстановка в доме по-городскому, и только на стене в горнице в рамках за стеклом разнокалиберные фотографии – завсегдашняя деревенская память о прошлом.
Из живности в хозяйстве у бабки две кошки. Одна ослепительно белая с чёрным треугольничком на груди; другая чёрная вороновой масти, с белым пятнышком на груди. Живут кошки до удивления дружно. Если одной нет несколько минут, вторая начинает метаться и жалобно мяукать. Гулять уходят вместе, а спать ложатся на одном сундуке. Укладываются спинами, касаясь, друг друга или вперекрестку, положив свои симпатичные мордашки на дружеские шейки. Держит она ещё два десятка куриц и на лето запускает выводок гусей. Матёрый гусак и две гусыни всегда тревожно гогочут, когда я ступаю на крыльцо.
– А что, бабка, корову не заведёшь, овец, коз? Простору-то вокруг сколько! Кормить не надо, скотина сама корм найдёт. А семье, какое подспорье.
– Держала я корову, и овец держала. А как перестала в колхозе работать, так и нарушила. Ты послушай. Говоришь кормить не надо. Надо. А какие здесь корма. Одна солома. А солому одну корова есть не станет. Муку надо, картошку надо. И за солому заплатить надо, и привезти – заплатить за трактор надо. И рабочих угости. Да утром ещё опохмеляться придут. Машина соломы в сто рублей обходится. А что воз соломы? Ерунда. Третий год, как корову порушили. И овцы тоже. Поменьше им корма, но божьей росой не накормишь. Да и ходить стало трудно за ними. Подумали мы с дочкой и решили нарушить всё. Нынче последний год овец держала. И останемся жить с кошками и курицами.
По вечерам бабка Марфа пряла. Когда я приходил со службы, она в своём обычном наряде сидела на сундуке наискосок, прижимая собой доску с привязанной к ней начёсаной шерстью, а свободной ногой крутила колесо прадедовской машинки, облегчавшей труд женщины по сравнению с намоткой нитки на обыкновенное веретено. Крутила колесо и мурлыкала заунывную мелодию, не забывая покрикивать на внуков.
– Устал поди, – спрашивала она меня ежедневно. – Кушать айда.
– Спасибо, бабуля, я поужинал.
– У меня картошка свеженькая со шкварками гусиными пожарена, с капустой. Айда, а то застареет.
Иногда я не выдерживал соблазна понаслаждаться после солдатского котла, и мы вместе ужинали, разговаривая о прошедшем дне. Чаще я брал книгу и ложился на отведённую мне кровать как раз напротив бабкиного сундука.
– Опять читать? – улыбалась бабка. – И чего в книжках пишут? Про жизнь? Так мы её всю знаем, чего про неё писать. Отдохнул бы лучше, подремал.
– Мы знаем, бабушка, ту жизнь, которую прожили и которую видели вокруг себя. А сколько мы не видели? Вот и читаю, чтобы узнать о тех, кто жил раньше нас, кто далеко от нас жил, и о том, что будет.
Бабка рассмеялась.
– Тогда священное писание читай. Там всё написано. А эти книги читать, глаза только портить.
Она снова вся уходила в работу. Руки её дёргали нитку почти незаметно для глаз, чуть перебирая пальцами от клочка шерсти. Колесо крутилось, наматывая нитку на катушку без перерыва ровными рядами. Если бы не покачивающаяся нога, издали бабка показалась бы неторопливо обдумывающей свои дела или погружённой в лёгкую дремоту. Внуки и внучка подходили к ней, что-то спрашивали. Она что-то говорила, иногда прикрикивала на забывшего меру игры, но ничего не отвлекало её от равномерной работы.
Какое—то время протекало молча. Я читал под равномерный убаюкивающий шум колеса и бегающей нитки по катушке. Вдруг электрическая лампочка мигнула и погасла. Снова зажглась, снова погасла и более не загоралась. Бабка отодвинула занавеску на окне и посмотрела на улицу. За окном была кромешная темень.
– Ух, чтоб им пусто было. Говорила же я тогда, как государственные сети подключат, без света сидеть будем. Так и есть.– Она кряхтя поднялась и пошла искать в теми керосин и лампу. – Страм—то какой. Свет имеем, а без керосина жить нельзя. – Приходит с лампой. – Помарай руки, сынок, может, открутишь?
Я с усилием открутил заржавленную головку, и мы с бабкой наладили семилинейку. Она снова села за прялку, но через минуту откинулась.
– Не могу. Глаза ломит. Отвыкла я от керосинки.
– А как же раньше, когда электричества совсем не было.
– Эх, да что раньше. Раньше и керосиновых лампов-то не было. Сидишь в девках на посиделках, горит коптилка. Это в плошку жиру нальют, шнурок опустят и подожгут. Фитилёк махонький, чуть—чуть себя видно. А вокруг соберутся бабы, девки… Прядут, песни поют да семечки лузгают. А сейчас навадили электричеством, и не могу без него.
Бабка вздохнула.
– Да что раньше. Глупые какие—то люди—то были. Или ничего не знали, или знать не хотели. Нынче вот и ничего у нас нет, ни коров, ни овец, ни амбаров с пшеницей, а все обуты, одеты, обнов не на одной. Мясо есть, делаем котлеты, пельмени, беляши жарим. К соседке пойдёшь – платок пуховый на голову надеваешь. А тогда… Отдали вот меня в семью богатую. Правда, у нас и бедных-то почти не было. У всех по десятку коров, лошадей полтора десятка, овец на зиму сотню – полторы оставляли, а жили как. Юбка с кофтой, чтоб в церковь сходить, а в остальное время нагольный полушубок. Спали на лавках да на полатях, хлебали одни щи, да баранину варёную ели. Уж до того иногда эта баранина надоест, что никто не притрагивался. Так и выкидывали.
Бабка задумалась. Воспоминания далёкой юности всколыхнули в ней жалость к самой себе, такой молодой в ту пору. Молодой, красивой и не знавшей иного счастья, кроме тяжёлой крестьянской работы. Она снова тяжело вздохнула.
– И право, дурной народ-то был. Ну, мы, бабы, всегда дома и по дому. А мужики-то в Лямбург ездили, пшеницу продавали, в домах городских бывали не раз. Ничего не перенимали. Только бы зерно сбыть. Ведь её, пшеницы, ох, сколько у каждого было. Ну, как сейчас на колхозном дворе. Амбары-то засыпали до крыши.
Помощи для вывоза зерна не просили раньше?
– Да какая помощь. Каждый хозяин. У каждого лошадки. Загрузил пять – десять саней и повёз. Бывало, правда, и купцы заезжали с обозами, но редко.
Бабка вдруг рассмеялась.
– Послушай-ка, какие люди-то смешные были. Поехали мы с матерью и её братом в Лямбург. Маленькая я тогда была, но помню Японская война шла. Мой отец там служил. Ну, доехали мы до какой-то деревни, на постоялом дворе стали. Выпили чаю, заплатили две копейки. А мать брату и говорит; «Петруш. А Петруш. Деньги то мы заплатили за всю горячую воду, а она осталась. Давай-ка забирай её, я хоть Марфушке голову вымою». Пшеницы сто пудов на возах, а она воду купленую с собой взять захотела.
Лампа потихоньку попыхивала, освещая бабку, сидевшую на сундуке и божницу с иконами в углу, которые блестели золотой росписью. Под иконами стояла этажерка с книгами и бумагами.
– Баба Марфа, а в бога-то ты не очень веришь, как мне кажется, крестишься редко, на иконы почти не глядишь и в евангелие не заглядываешь.
Бабка посмотрела на меня настороженно, с хитринкой.
– Ну, милой, ты меня с богом не сталкивай. Для вас ваша воля, вы молодые. Хотите, верьте, хотите не верьте. А мне без бога нельзя. Что ж из того, что мало к нему обращаюсь. Значит, живём хорошо и нечего его отрывать лишними просьбами. Когда вот голод был, так целыми днями и ночами молились, просили о снисхождении.
– А он так и не снизошёл.
– За грехи наши засуха-то пошла. А запасы все, что у кого ещё оставались, продотряды по весне под метёлку вымели. Новый, мол, хлеб-то вырастет. А он и не вырос.
Бабка помолчала.
– Ох, лихо-то как было; все дворы как бы позатерялись в снегах и на улице никого. Все лежат в домах и пухнут, а потом худеют и сохнут. Сколько народу перемерло – страсть одна. Так и не хоронили зимой. Стаскивали к амбару и клали в кучи.
– Вот ты не веришь в священное писание, а там всё было написано, что брат будет убивать брата, сын отца. И будет мор на земле, и до того отчаются люди, что человечиной питаться будут. Так разве не было этого. У нас в селе несколько семей этим занимались. Ох, как боялись их, мимо боялись пройти.
– Так надо было властям сообщать, в Совет.
– Какая в ту пору власть была; не до нас им было. Заскочит конный отряд, посмотрит на мертвецов на морозе застывших и дале скачет. А Совет сам в повалку лежал. Уже весной, когда столовую открыли, оттаивать все начали. Вот тогда позабирали тех самоедов и в город отвезли. Больше мы их не видали.
– Баба Марфа, а где же были ваши коровы, лошади, овцы?
– Так то ж, война была. Белые приходят, берут; красные приходят – берут. А сколько раз они менялись, и не сочтёшь. С тех пор и захудело наше село.
В Михайлов день на селе приходится престольный праздник. Михайлов день пришёлся в этот год на 21 ноября. Уже за неделю до престола на деревне начались приготовления к празднику. Занялась приготовлениями и бабка Марфа. Поставила она два молочных бидона браги, заказала через моих шоферов вина в Оренбурге десяток бутылок, навела чистоту и порядок в комнатах, и так всегда содержавшихся в большой чистоте. На божницу повесила свежие накрахмаленные занавески. И по вечерам не пряла, а читала псалтырь.
– Баба Марфа, Почему у вас в деревне престольный праздник такой глубокой осенью? Мне приходилось бывать на престольных праздниках в деревнях, но они все приходились на лето.
Бабка оторвалась от книжки.
– Ну, большой, а не обученный. У нас каждый мальчишка знает, пусть и церквей нет. И чему вас в институтах-то учат. Престольный праздник, товарищ лейтенант, от церковного престола называется. В церкви престол есть. Когда церковь построена, престол освящают. Этот день и называют престольным для всего прихода, как престольный праздник.
– То есть в России у каждого местечка, где была церковь, был свой ежегодный праздник. И вы его чтите, даже без церкви.
– Неграмотные вы, безбожники, – усмехалась бабка.
На Михайлов день собрались у бабки гости. Пришли сын с женой, дочь старшая с мужем, ближняя соседская пара. Всё утро бабка суетилась вместе с младшей дочерью. Что-то пекли, жарили, парили и умаялись.
– Уф, жарко, – сказала бабка и, подняв фартук, утёрла лицо. – Надо бы свою ванную поставить, тогда бы стало хорошо, хоть каждый день мойся. – Она смущённо улыбнулась, – только где старухе столько денег взять.
К вечеру бабка надела новую чёрную юбку, белую кофточку без всяких горошков и белый платок. Гости здоровались, крестились на образа, поздравляли бабку. Потом расселись за празднично накрытый стол, посадив бабку на почётное место.
– Кушайте, гости дорогие, – радушно угощала бабка. – Вино, вино наливай по полному, чего перед пустыми стаканами сидеть. Зачем бог вино-то создал. Пить надо…
Бабка выпила две рюмки, раскраснелась, глаза её заискрились. Видно очень захотелось ей поплясать, да не могла она удариться в пляску.
– Петруша, сыграй песню какую, – обратилась она к сыну.
Петруша взял гармонь и заиграл. Бабка откинулась на спинку стула и высоким и чистым голосом запела старинную казацкую песню —
«…Скакал казак через долину,
Кольцо блестело на руке…..
Бабка Марфа пела. К ней присоединились дочери и невестка, соседка. Пели проникновенно, проживая каждое слово, и слёзы навёртывались на глаза у исполнительниц.
Одна слеза на ручку пала
И распаялося кольцо…
Надрывно выводила бабка и вдруг тихо ахнула. Все смолкли, а бабка вывела – И с милым кончилась любовь!»
За столом несколько мгновений было тихо.
– Эх, растравила как ты всех, маманя, – крикнул Пётр, дёрнул меха нараспашку, заиграл частушечную и закричал —
Бабы дуры, бабы дуры,
Бабы бешеный народ…
Праздник начался. Гуляли долго и безмятежно. Под конец схватились пришедший на праздник по моей просьбе лейтенант Тараканов и сосед бабкин. Жена соседа положила глаз на Тараканова, а сосед взревновал. Какой же деревенский праздник без драки. Разняли, помирили и ещё выпили.
Всё проходит. Закончилась и моя служба в Оренбургской губернии.
Бабка после праздника снова сидела за прялкой и снова рассказывала мне о жизни прошлой и настоящей. Рассказчицей она была неутомимой и память была у неё превосходная. Эти вечера скрашивали моё скудное существование в замёрзших неуютных степях, где у солдат и офицеров вся радость сводилось к мужской суровой выпивке.
Когда мы прощались с бабкой Марфой, она почему-то смущаясь попросила, отозвав в сторонку от дочери. —
– Сынок, я тебя очень попрошу, пришли чёрного перцу, сколько сможешь. Стара я, а уж очень остренькое люблю. И еда пресная мне не мила. А у нас и в Лямбурге нет перцу второй год. Сделай, милость, сынок. Я обнял бабулю и поцеловал в усохшую щеку. —
– Обязательно сделаю, бабушка. И дай тебе бог здоровья и долгой жизни для счастья внуков.
Я закрыл дверь и пошёл с чемоданом к ожидавшей меня машине. Оглянулся. Бабка Марфа стояла на крылечке и крестила мне вслед, защищая мой путь от злых сил.
Оренбургская область.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.