Текст книги "Здесь, в темноте"
Автор книги: Алексис Солоски
Жанр: Современные детективы, Детективы
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 16 (всего у книги 18 страниц)
И я вижу еще кое-что, набранное мелким шрифтом внизу страницы, – часы обратного отсчета. Интервалы для месяцев и недель обнулены. В оставшихся столбцах указано два дня, шестнадцать часов и тридцать девять минут.
Пока я смотрю – глаза прикованы к экрану, руки замерли над сенсорной панелью – отсчитывается еще одна минута. Тридцать восемь. Должно быть, именно в это время сайт заработает в прямом эфире, и нью-йоркский театральный мир насладится интерактивным представлением со мной в качестве звезды. После всех этих лет, что я пряталась в темноте, меня вытолкнут на сцену, где будут подчеркнуты все недостатки и не будет заученных реплик. Что является кошмаром каждого актера. Ужас каждого критика. Этот проект будет означать, что я никогда больше не смогу заниматься своей работой, никогда не буду существовать в безвестности, которая сделала мою жизнь возможной. Меня будут видеть во всех моих несовершенствах, играющую роль человека, терпящего неудачу каждый день, каждую ночь.
Чтобы не закричать и не сойти с ума, чтобы я не взяла кухонный нож, все еще запутавшийся в одеяле, и не провела им по своим запястьям – вертикальные порезы, не показуха – я встряхиваю оцепеневшими руками и отправляю их на поиски какой-нибудь другой кнопки, меню или ссылки. Но ничего не нахожу. Другие запросы возвращают только книгу Станиславского. Это означает, что у меня больше нет способа связаться с этими людьми, нет способа остановить их.
Беспомощная, я возвращаюсь на веб-сайт Luck Be a Lady в поисках какого-нибудь последнего намека. Заставка изменилась. Анимация исчезла, и также исчезли ссылки на различные игры и баннер о найме. На их месте я вижу изображение колеса рулетки, предположительно сфальсифицированной Дэвидом Адлером. Под ним красная строка текста гласит: «Попробуй!» Дрожащими пальцами я щелкаю. Надпись исчезает, колесо оживает. Мультяшный шарик падает с прерывистой анимацией, затем начинает катиться. Когда вращение колеса замедляется, шарик приземляется на 00. Проигрыш. На экране появляется новая надпись: «Похоже, удача отвернулась от тебя». Затем экран становится черным. Я нажимаю кнопку питания снова и снова, но ноутбук не перезагружается. Он остается инертным, мертвым и быстро остывает.
Глава 18
Печальная история
Как бы мало я себя ни знала, я знаю одно: в театре, с того момента, как в зале гаснет свет, и до тех пор, пока он снова не загорается, я нахожусь в лучшем состоянии – добрая, способная, вовлеченная. Это было моим утешением, моим единением. Вопрос, останется ли оно у меня, заставляет меня выйти за дверь и спуститься в метро, навстречу единственному благотворному комфорту, который я могу ощутить. Кроме того, Жюстин не любит, когда ее подводят.
Прежде чем я успеваю проскользнуть на свое место, Калеб замечает меня в вестибюле и выкрикивает жизнерадостное приветствие. Я не ожидала встретить кого-нибудь из своих знакомых. Обычно никто не допускает прессу к такому раннему просмотру, так что он, должно быть, делает репортаж. Его улыбка исчезает, когда он видит, как исказилось мое лицо. Затем она возвращается, становясь шире.
– О, ничего себе, Вивиан. Ты поранилась или что-то в этом роде?
– Или что-то в этом роде, – послушно повторяю я; слова наливаются свинцом у меня во рту.
– Да, я вижу, но, эй, разве ты не в предвкушении? Я знаю, что «Зимняя сказка» проблемная пьеса, – говорит он, сверкая зубами. – Но у меня с ней вообще никаких проблем!
Вполне возможно, что его агрессивный идиотизм – это уловка. Что он играет так же, как играю я. Как играем мы все. Или, может быть, Калеб совершенно искренен. В любом случае, я не могу придумать ответа. Он пытается снова.
– Слушай, ты разговаривала с Роджером на этой неделе, потому что…
Но потом свет мигает, и я бормочу что-то, что звучит как извинение, хотя это не так, и мы занимаем свои места. Я смотрю на сцену, еще плотнее кутаясь в пальто в тщетной надежде согреться. Я никогда так сильно не хотела выскользнуть из этого мира и сбежать в другой. Но на этот раз, этой ночью, химия дает сбой, паровоз не трогается. Через проход я могу разглядеть ухмыляющийся профиль Калеба, который завидно твердой рукой что-то строчит в блокноте. Но я вжата в свое кресло, невозмутимая, замечающая шелест каждой программки, каждое шуршание фантика от конфет, каждую вибрацию мобильника. Речь превращается в бессмыслицу в моих ушах.
Так что вместо этого я сосредотачиваюсь на образах, на Жюстин в роли Гермионы, в персиковом платье с глубоким вырезом и c подушкой, имитирующей живот, настолько большой, что она выглядит примерно на одиннадцатом месяце, строящей глазки королю Богемии. Я вижу блеск ее волос и выпуклость ее груди, когда она, смеясь, срывает очередную виноградину с грозди, которую держит. Но это не королева. Это Жюстин.
Внезапно все встает на свои места. Начинается мучительный акт мимезиса, поднимающий меня с моего места на сцену. И вот это я, лежу, уткнувшись животом в эти подушки, позволяя спелому фрукту лопаться между моими острыми белыми зубами. За исключением того времени, когда я сама была актрисой, никакие объятия никогда не держали меня так крепко, ни один захватывающий дух акт любви не позволял моему телу так сливаться с телом другого человека. Я могу чувствовать то, что чувствует она, видеть то, что видит она, повторять ее реплики, когда она их произносит. Я больше не я. Я и есть этот персонаж.
Наступает третий акт, сцена суда, когда Гермиону, теперь одетую в лохмотья, обвиняют в супружеской неверности. Гермиона говорит – мягко, нежничая – «Скажи мне, какие благословения у меня есть здесь, живой, что я должна бояться умереть?» Я шепчу эти слова вместе с ней, и эта фраза поражает меня с такой силой, что слезы – жгучие, непрошеные – текут по моим щекам, каждая капля – темное зеркало тех, что пачкают щеки Гермионы.
Затем входит посыльный с известием, что сын королевы мертв. Гермиона резко встает, затем падает в обморок. Что-то в том, как ее тело падает, не похоже на потерю сознания. Это похоже на смерть. Мою смерть. Я беспомощно вскакиваю со своего места, но ноги у меня подкашиваются. В аудитории становится еще темнее, а затем сгущается полночь, когда я валюсь к сумкам и программкам, лежащим на полу.
* * *
В зале есть врач. Так получилось, что даже несколько. Педиатр осматривает меня (видимо, слишком молодо выгляжу), и после того, как я объясняю свой синдром, она проверяет мой пульс и провожает меня до такси. А конфетку не дает. Пока машина едет на северо-восток, я слышу жужжание в сумочке и открываю экран, чтобы получить сообщение от Жюстин, настолько полное ругательств, что даже у приложения хватает приличия выглядеть смущенным. Я позволяю экрану снова погаснуть, а затем закрываю глаза, копя силы для выхода из машины и подъема по лестнице.
Дома, в постели, я просыпаюсь и дремлю, просыпаюсь и дремлю до тех пор, пока в мою дверь не грохочет канонада или, возможно, таран поменьше, гремя замками и петлями. Я спотыкаюсь о кровать и морщусь.
Приподнимая рубашку, я обнаруживаю мозаику зеленых и желтых синяков, расползшихся по ребрам, как будто я пытаюсь замаскировать себя изнутри.
В глазке я вижу взведенного Роджера. Я открываю замки и приглашаю его внутрь. Его глаза обшаривают разбросанное нижнее белье, пивные бутылки, рассыпанную стопку афиш. Во рту у меня пересохло, почти пустыня, но я прикусываю язык – старый актерский трюк, – пока влага не возвращается обратно и я не смогу говорить.
– Прости меня, – хриплю я после сна. – Мы с моим декоратором подрались насмерть.
– Ну же, Вив, – тихо говорит Роджер. Он снял с головы хомбург и месит его, как войлочное тесто. – Теперь без шуток. Ходят слухи, что ты ходила на «Зимнюю сказку» прошлой ночью. Калеб сказал, что у тебя случился какой-то приступ. Что им пришлось остановить спектакль. Это правда?
– Ничего такого драматичного. У меня синдром нейропатической постуральной тахикардии. Это длинный способ сказать по-латыни, что я падаю в обморок, когда встаю слишком быстро. Такое случается нечасто, но случается. Не волнуйся. Это в принципе безвредно, пока я ни обо что не ударюсь при падении. Если не считать нескольких ушибов, сейчас я в порядке.
Он изучает мое лицо.
– Их больше, чем несколько, малыш. И вообще, почему это случилось прошлой ночью? Посреди спектакля?
– В нем участвовала моя лучшая подруга. Она изобразила очень убедительный обморок со смертельным исходом, напугала меня. Что я сейчас нахожу очень неловким. И я ценю твое беспокойство, но ты мог просто написать мне на электронную почту.
– Я так и сделал.
– Точно, мой ноутбук сдох. Надо озадачиться его починкой. Что ж, тогда просто позвонил бы.
– О, знаешь что? Я и это сделал.
Мой взгляд устремляется к телефону, который я забыла поставить на зарядку прошлой ночью. Тоже мертв.
– Вив, – продолжает Роджер, – что с тобой происходит? На Рождество ты выглядела не в форме. Ты довольно много выпивала. Ладно, я тоже. Но ты почти ничего не ела. И посмотри на это. – Он неопределенным жестом обвел студию. – Посмотри на себя. Ты хотя бы знаешь, какой сегодня день?
– Конечно. Среда.
Он качает головой.
– То есть четверг, – говорю я, ставя свой телефон на зарядку. – Жирный вторник. Худая пятница. И теперь, когда мы разобрались с нашим общим календарем, спасибо, что заглянул, но я действительно должна…
Он останавливает меня повелительным взмахом руки:
– Вив, посмотри на себя. Я серьезно. – Он кладет руку мне на плечо, почти ведя меня в ванную с зеркальным шкафчиком для лекарств. Я пытаюсь отвернуться, но он мне не позволяет. И я смотрю.
Один глаз кажется сильно налитым кровью, другой распух и покраснел ниже пореза. На щеке под ним ссадины, а в уголке губы – ранка. Мои ключицы слишком сильно выступают над воротником футболки, и кожа, на которой нет синяков или покраснений, выглядит неестественно бледной. Я делаю вдох, натягиваю на лицо улыбку и ловлю его взгляд в зеркале.
– Так ты хочешь сказать, что дни моего пинапа закончились?
– Я говорю, что тебе нужна помощь, малыш. Ты слишком много пьешь. Сегодня у меня был разговор с отделом кадров, и оказалось, что корпоративный план медицинского обслуживания на самом деле довольно щедрый, когда дело доходит до такого рода вещей. Хватит на пару недель в лечебнице. Мы с Шерил можем оплатить остальное, если понадобится.
– Вы так добры, – говорю я. Я не вернусь в лечебницу. Ни ради Роджера. Ни ради кого-либо другого. А выпивка? Учитывая мои проблемы, она едва ли входит в их список. Я протискиваюсь мимо него и сажусь на край кровати, спина напряжена, руки сложены на коленях, ангел во плоти. – Я ценю твою заботу. Но ты не мой отец и ты не мой врач. Ты понятия не имеешь, что происходит в моей жизни, и ты не можешь заставить меня пойти туда, куда я не хочу идти.
– Ты права, – соглашается он. Плюхается в мое кресло, хмурится, ерзает, затем снова встает. – Но я твой редактор, и, как твой редактор, я могу сказать, что качество твоей работы страдает. Не катастрофа, пока нет, но за последние месяцы на моем столе все более грубый и жестокий материал. Ты никогда не переносила плохое искусство, и я никогда не просил тебя об обратном, но ты стала жестокой, Вив. Кроме того, продюсеры «Зимней сказки» не в восторге от того, что ты сорвала их прогон. Я напомнил им, что ты присутствовала не как критик, а как гражданское лицо, но им, похоже, все равно. Насколько я понимаю, там были какие-то спонсоры. Post заполучила эту историю, фотографии тоже. Чтобы покончить с этим, мне пришлось привлечь к делу нашего главного редактора. И она потребовала твоего отстранения, вступающего в силу прямо сейчас. Она говорит, что, если ты хочешь снова работать у нас, тебе нужно взять такой отпуск, который длится двенадцать шагов и двадцать восемь дней. И я не думаю, что она неправа, Вив. – Его щеки покраснели. Как будто он бежит наперегонки. Бежит слишком быстро. Он задумывается. – Кроме того, – говорит он, – всего лишь бросить пить? Каждый журналист сталкивается с подобным. Как насчет того, чтобы отправить тебя куда-нибудь в теплое место? Может быть, в Калифорнию? Или в пустыню? Именно туда мой бывший босс отправился в восемьдесят девятом. Вернулся загорелый и помешанный на суккулентах. Больше никогда не видел, чтобы он пил. Ты хороший журналист, Вив. Лучше, чем хороший. Я не хочу тебя терять. Но ты должен поправиться.
– А что, если я откажусь? – интересуюсь я.
– Тогда мы найдем другую ниточку, – отрезает он, пожимая плечами.
– Ты просто возьмешь какого-нибудь случайного студента из Нью-Йоркского университета в кафе на Восточной четвертой и научишь его делать то, что делаю я?
Роджер натянуто улыбается.
– С тобой это сработало. И прежде чем ты спросишь о работе ведущего критика, я отдал ее Калебу. Вчера вечером. Собирался рассказать тебе сегодня утром.
– Убирайся! – Мой голос срывается на крик. – Убирайся! Уходи! Вон! – Мое тело соскакивает с кровати, и я недолго преследую его до двери, хотя нахожусь будто бы где-то в стороне, наблюдая за происходящим, отстраненная, непричастная, зрительница.
Перед тем как уйти, он лезет в карман и протягивает мне сложенный листок бумаги.
– Эстебан попросил передать тебе это. Береги себя, малыш. И подумай, ладно? Есть вещи похуже, чем трезвость. Даже Дороти Паркер иногда завязывала.
Дрожащие руки запирают каждый замок, затем открывают записку, написанную стремительными фиолетовыми чернилами. «Путита, – говорится в ней, – что ты сделала с моим кузеном? Диего говорит, что ты устроила какой-то разнос и теперь он слишком напуган, чтобы выйти из своей квартиры. Я люблю тебя, но иногда ты бываешь сумасшедшей маленькой сучкой. Не проси меня больше ни о каких одолжениях».
Я разрываю ее пополам, потом еще раз пополам и еще. Бумажные обрывки разлетаются по полу, пока в моих руках ничего не остается.
* * *
Вернувшись на кровать, я ползу к подушкам по афишам. С уходом Роджера, отчуждением Эстебана, яростью Жюстин, отстранением Дестайна и Чарли мой мир, и без того такой маленький, сузился до булавки. Остался только человек, которого я знала как Дэвида Адлера. Его настоящее имя должно быть среди этих афиш. Но какой именно?
Мой опухший глаз затуманивает зрение, я начинаю пролистывать программку за программкой. И вините в этом возможное сотрясение мозга, но только после того, как я перебрала почти всю стопку, я понимаю, что эти программки – для поздней осени и начала зимы. Дэвид брал у меня интервью в начале ноября; фотографии сделаны по крайней мере за месяц до этого. Независимо от того, как я писала об этих шоу, ни одно из них не могло послужить толчком к созданию проекта «Крритик!». Это не улики, а просто памятники моей недоброжелательности.
Поэтому я мысленно возвращаюсь к лету, к тем пустым золотым месяцам после того, как до меня дошла весть о смерти моей тети, – и возникает чувство огромной тяжести, будто сила притяжения удвоилась, вдавливая меня в одеяла, потому что всего через мгновение я знаю, какое шоу нужно искать. Поскольку мой ноутбук все еще мертв, я беру свой блокнот и листаю назад. На некоторых страницах я нахожу свои заметки о шоу, сделанные в конце августа:
Жизнь/Урок, то самое шоу, о котором Дэвид Адлер спрашивал меня в кафе, и еще одно напоминание о том, что я должна была догадаться с самого начала.
Жизнь/Урок вызывает в памяти пятничный вечер в конце лета, вскоре после того, как доставили фотоальбомы моей тети, заставившие меня задуматься о том, почему эти женщины мертвы, а я жива. Но это была одна из тех тихих, позолоченных ночей, который заставляют Нью-Йорк казаться разумным местом для жизни, если человеку вообще нужно жить. Я шла в театр пешком из своей квартиры, остановившись у японского киоска с закусками, чтобы выпить чая с молоком, который потягивала на ходу. Театр находился в бывшей синагоге, и я провела несколько минут перед началом, прислонившись к металлической решетке магазина на другой стороне улицы, наблюдая, как последние лучи солнца отражаются в розовом окне храма, когда мужчины и женщины с блестящими волосами и в джинсах с прямыми штанинами проходят под ним, на мгновение теряя саму себя в жаре и сиянии, почти забывая, что я не создана для тепла.
Когда я вошла в театр, мое настроение омрачилось. Во-первых, там не было никакой сцены, только тридцать или около того стульев, расставленных свободным кругом под зажимными лампами. В билетной кассе мрачная женщина в пончо вместо программки прикрепила мне на грудь бейдж с именем, уничтожив мою анонимность и, возможно, мою блузку. Другая женщина, тоненькая, как деревце, с волосами, заплетенными в косички, стояла за столом, раскладывая овсяное печенье и чашки с подгоревшим кофе с подноса из ротанга.
Другие театралы стояли рядом со мной, болтая или играя со своими телефонами, ожидая, когда погаснет свет. Но свет продолжал гореть. Спустя несколько минут молодой человек со светлой жидкой бородкой и бейджиком, на котором было написано «Клэй», протянул руку и нежно взял меня за запястье. Я дернулась. Он медленно кивнул и сказал спокойным голосом.
– Вам не нравится, когда к вам прикасаются? Все в порядке. Можно и так. Позвольте мне показать вам ваше место.
Он подвел меня к месту в кругу и указал на стул. Когда я заняла его, он сел рядом со мной. Повсюду вокруг нас люди парами опускались на сидения. В нескольких случаях было трудно отличить актеров от зрителей, но обычно какая-нибудь деталь выделяла зрителя: часы, высокие каблуки, прическа поприличнее.
Клэй уставился на меня, не мигая, как смотрят кошки и начинающие терапевты.
– Вивиан, – сказал он. – Могу я называть вас Вивиан?
Наличие бейджа с именем не оставляло мне особого выбора.
– Конечно.
– Хорошо. Я Клэй.
– Господи помилуй, – еле слышно произнесла я.
– О, вы религиозны? Или духовны? Выглядите духовно.
Я полезла в сумку за своим блокнотом, мой фломастер застрял в проволочной спирали.
– Спасибо, Клэй. Очень проницательно. Но скажи мне, когда начинается спектакль?
– Что ж, это и есть спектакль.
Я оглядела пары, некоторые из них сидели напряженно и прямо, некоторые прижались друг к другу, склонив головы, словно в молитве, пространство между их телами образовало церковную арку.
– Серьезно?
– Я как раз собирался все объяснить. После того, как мы немного узнали друг друга.
– И ты чувствуешь, что теперь знаешь меня?
– Пока нет, – сказал он, озабоченно теребя рукой свою окладистую бороду, – но я хочу узнать. Понимаете, идея Жизни/Урока… – Затем его голос изменился – стал более глубоким, лучше отрепетированным. – Мы чувствуем, что истории из реальной жизни людей намного драматичнее всего, что предлагает театр, и театр, который ставит эти истории, становится более реальным и как бы ближе к жизни, какой мы ее проживаем. И это может заставить нас больше думать о нашей собственной жизни. Или, например, относиться друг к другу с большим сочувствием, понимаете? Потому что мы все время блуждаем в своих собственных головах, не обращая внимания ни на кого, не обращая внимания на самих себя. И это действительно плохо. Потому что неисследованная жизнь не стоит того, чтобы жить, верно?
– А исследованная? Сократ покончил жизнь самоубийством.
– Неужели? Вау. Это огорчает. – Он еще настойчивее подергал себя за бороду. – Итак, идея в том, что мы разговариваем с каждым гостем – то есть с вами, вы мой гость – в течение двадцати минут или около того. А потом мы вместе разыгрываем короткую сцену из вашей жизни. Как будто вы могли бы сыграть саму себя, а я мог бы сыграть вашего парня, или девушку, или маму, или кого угодно. Или, если хотите, вы можете сыграть кого-то другого, например, своего отца или учителя, а я могу быть вами. Мы все вместе посмотрим эти истории, и есть надежда, что, возможно, мы можем узнать что-то друг о друге и о самих себе. Как вам?
Тошнотворно. Отталкивающе. Как упражнения на чувствительность, которые должны были заставить меня отказаться от театральной специальности задолго до того, как меня вынудил психотический срыв. В колледже мне нравилось это баловство в репетиционном зале – танцевать, ощущая вкус лимона, представляя слова в виде цветов. Но с тех пор я стала спокойнее. Особенно в возрасте двадцати с лишним лет, когда у меня не стало шанса посидеть в темноте и тихо, незаметно пообщаться. Тем не менее, Роджер поручил мне написать рецензию, и мне нужно определенное количество слов. Так что я подыграла.
– Отлично, – сказала я, открыла блокнот, сняла колпачок с ручки и закрепила ее прямо над чистой страницей. – Что тебе нужно знать?
Он опустил глаза на блокнот.
– Не хотите убрать его? Вместо того, чтобы записывать материал и предаваться своему аналитическому мышлению, вы могли бы находиться здесь, в настоящем, со мной, просто переживая момент.
– Спасибо, но нет. Следующий вопрос.
– Ладно, тогда сколько вам лет?
– Тридцать два.
– О, круто. Мне двадцать шесть, практически столько же.
– Поздравляю. – Я была уверена, что он только подступает к пубертату.
– Откуда вы?
– Массачусетс.
– Бостон?
– Нортфилд.
– Итак, расскажите мне о своих родителях. Расскажите мне о своей матери.
Тот самый знакомый вопрос, заезженное вступление к каждой шутке психиатра, который меня доконал. Потому что даже когда ты притворяешься, что ничто не имеет значения, кроме солидной драматургии и потрясающего номера «Одиннадцать часов», даже когда ты убиваешь любое подлинное чувство случайным сексом, серьезной выпивкой и нормированными успокоительными, есть часть тебя, которую ты держишь в секрете: девушка, которой ты была, и то, как яро эту девушку знали и любили.
– Спасибо, Клэй, – сказала я. Я постаралась, чтобы мой голос звучал нейтрально, бесстрастно. – Но это не то, что я хотела бы обсуждать. На самом деле, я думаю, что закончила разговор.
– Без проблем, – откликнулся он, вздернув подбородок в преувеличенном кивке. – Это часть нашего процесса: если есть вопрос, который гость находит неудобным или трудным, мы двигаемся дальше. Может, расскажете мне о школе, где вы учились?
– Нет, даже не близко. Я же сказала. Я закончила разговор.
Он так энергично дернул себя за подбородок, что несколько редких волосков вырвались на свободу.
– Но у нас осталось минут пятнадцать.
– Я предпочитаю провести их в спокойном созерцании.
Он пытался вернуть меня, но я была потеряна для него, мое лицо превратилось в полотно, пока я осматривала комнату, записывая наблюдения в свой блокнот, используя бумагу как тонкий щит, чтобы отгородиться от мира.
По прошествии четверти часа женщина с заплетенными в косу волосами вышла в центр круга, подняв руки, требуя тишины. Она повернула голову ко всем нам, позволив своей улыбке обрушиться на каждого в комнате, как самолет, распыляющий пестициды. После признания исконных земель, на которых стоит театр, она произнесла краткую речь о том, что теперь у нас есть возможность представить сцены из нашей жизни. И если в какой-то момент кто-то из нас почувствует, что есть новые способы разрешения конфликта, то он, или она, или они должны хлопнуть в ладоши, приостановить сцену и попробовать переосмыслить ситуацию.
Начались спектакли. Пожилая женщина с фиолетовыми волосами разыграла сцену с отцом, который никогда ее не хвалил. Молодой человек переосмыслил недавний разрыв отношений, отнесшись к актеру, играющему его бойфренда, с дерзким негодованием. Другая женщина начала свою сцену с извинений перед младшей сестрой за издевательства над ней. Ее сестра была в зале. Она остановила сцену, вмешалась, и тогда они заплакали и обнялись, и аромат вынужденного катарсиса тяжело повис в воздухе. Или, может быть, пачули. Запах сохранялся на протяжении каждой новой сцены – густой, тошнотворный.
Это не искусство. Это групповая терапия с банкой «на чай».
Мне никогда не нравилась групповая терапия.
Круг неизбежно повернулся ко мне. Клэй неловко стоял, переминаясь с ноги на ногу, пальцы его левой руки все еще неловко теребили подбородок.
– Итак, я Клэй, – проинформировал он. – А это Вивиан. У нас нет подходящей сцены. Вивиан чувствовала себя некомфортно, участвуя, и, конечно, эта пьеса сработает, только если мы все будем достаточно смелы, чтобы доверять друг другу, но не все готовы к этому, и если это выбор, который она не может сделать, тогда, я думаю, мы должны понять это и уважать ее решение, верно?
Сначала повисло неловкое молчание, отголосок напряжения, которое зрители ощущают, когда актриса забывает свои реплики и никто не стоит достаточно близко, чтобы подсказать ей. Затем одна из сестер начала хихикать, и смех разнесся по комнате, быстрый и яркий, как пиробумага, вспыхнувшая при контакте со спичкой. Смех стих; представление возобновилось. И я сидела, как статуя, в нескольких оставшихся сценах. В конце все встали и зааплодировали. Я тоже зааплодировала, хлопая в ладоши до боли. Затем я выбежала на улицу, но не раньше, чем девушка в пончо сунула мне тонкую программку.
Я поспешила домой, шагая в темпе, который больше походил на пробежку, преодолевая ступеньки до своей квартиры, перепрыгивая через две за раз, а затем залезла в ванну, где я оттерла каждый дюйм обнаженной кожи и дважды помыла волосы шампунем, пытаясь избавиться от комнаты, от этих людей, от ужаса перед этим худым, печальным мужчиной, загоняющим неровные контуры моей жизни – моей настоящей жизни – в мое единственное место безопасности. Как только я вышла из ванной, обсохла и успокоилась, напиток прохладно скользнул по моему горлу, я достала свой ноутбук и написала отзыв настолько язвительный, насколько могла. Токсичный. Даже промышленные растворители позавидовали бы.
Так что, как сказал Эдип, я должна была догадаться. Я роюсь в своих бумагах, пока не нахожу программу и имя создателя. Грегори Пейн. Поскольку мой ноутбук выключен, я выполняю быстрый поиск изображений на своем телефоне, который теперь заряжен, но я уже знаю, чье лицо увижу: Дэвида Адлера. Человека, который перехитрил меня. Лучший актер, которого я когда-либо видела.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.